— Планы переменились, — взволнованно сообщил мне один из сотрудников. — Перед сенатом вы поедете в Белый дом. У вас встреча с президентом.
Я и без того нервничал, а теперь вдвойне. Газеты много писали о том, как президент Кеннеди встречал двух лётчиков с RB-47, а Пауэрса «обошёл вниманием». Такая встреча, понимал я, могла бы сильно унять эту хулу. Значило это и то, что генеральный прокурор, по-видимому, всё понял. Что меня и вправду отдадут под суд, было, по-моему, крайне маловероятно. И всё же то, что об этом вообще думали, меня тревожило.
Мы ждали лимузинов, чтобы ехать на Пенсильвания-авеню, 1600, когда пришло новое известие. Один из сотрудников сообщил мне: «Звонили из Белого дома. Встреча отменена».
Почему? Он не знал; объяснений не было.
До моего выступления в сенате оставалась пара часов, и раздумывать было некогда. Чтобы заглушить обиду, я сказал себе: может, её просто отложили до конца слушаний. Но сам в это не верил. Что-то произошло.
Лучше бы они об этом и не заговаривали.
Председатель комитета по вооружённым силам Ричард Б. Расселл из Джорджии предусмотрительно передал управлению список вопросов, которые задаст мне вначале, чтобы я освоился. Потом меня попросят рассказать в точности, что случилось в полёте 1 мая. А дальше — как выйдет: члены комитета вольны спрашивать о чём угодно.
Директор ЦРУ Маккоун дал свои показания за закрытыми дверями тем же утром, и тогда же председатели комитетов по вооружённым силам палаты представителей и сената совместно обнародовали моё «оправдание» от ЦРУ, подготовив тем самым почву для моих показаний.
По дороге к старому зданию сената я просмотрел список. Из каких мест Вирджинии вы родом? Где учились в начальной школе и в средней? Где учились в колледже? Я и правда был застенчив: одна мысль о выступлении перед большой толпой пугала меня. Эта маленькая подготовка пришлась очень кстати, и я был благодарен Расселлу за такую предупредительность.
Из машины в здание мы прошли незамеченными. Но, когда мы шли по коридору к залу заседаний сената, один из телевизионных репортёров меня узнал. Через несколько секунд на меня навели камеры и вопросы посыпались со всех сторон.
Я подумал: это же мой первый раз на телевидении! Но, не успев испугаться, вспомнил: нет, не первый. Была Москва. Ты уже должен быть закалённым артистом.
Пауэрс сейчас никаких заявлений не делает, твердил мой сопровождающий, стараясь провести меня мимо. А поговорю ли я с ними после слушаний? Я обещал.
В зале заседаний сената было человек четыреста. Считая председателя Расселла, присутствовало четырнадцать сенаторов: Гарри Флуд Бэрд, Вирджиния; Джон Стеннис, Миссисипи; Стюарт Саймингтон, Миссури; Генри М. Джексон, Вашингтон; Сэм Дж. Эрвин-младший, Северная Каролина; Стром Термонд, Южная Каролина; Роберт К. Бэрд, Западная Вирджиния; Леверетт Солтонстолл, Массачусетс; Маргарет Чейз Смит, Мэн; Фрэнсис Кейс, Южная Дакота; Прескотт Буш, Коннектикут; Дж. Гленн Билл, Мэриленд; и Барри Голдуотер, Аризона.
Когда я сел за стол лицом к ним, кто-то сунул мне модель U-2, и я держал её, пока щёлкали вспышки. Ровно в два председатель открыл заседание.
Председатель Расселл начал: «С камерами покончено. Прошу приставов проследить, чтобы это правило соблюдалось и чтобы съёмок больше не было. Если для этого понадобятся ещё полицейские, мы их вызовем.
Комитет по вооружённым силам через Центральное разведывательное управление пригласил г-на Фрэнсиса Гэри Пауэрса выступить сегодня на открытом заседании.
Прежде чем мы выслушаем г-на Пауэрса, председательствующий хотел бы сделать очень краткое заявление об обстоятельствах этого слушания.
Председательствующий полагает, что можно с полным правом сказать: этот комитет и его подкомитеты старались рассматривать вопросы, касающиеся Центрального разведывательного управления, да и все вопросы национальной безопасности, без всякой показной шумихи.
А потому кому-то может показаться, что нынешнее слушание в этом зале и при таких обстоятельствах для работы комитета не совсем обычно.
Однако в данном случае необходимость исправить некоторые ошибочные представления и дать г-ну Пауэрсу возможность рассказать о пережитом всё, что позволяют требования секретности, ясно показывают: слушание такого рода и в такое время отвечает не только национальным интересам, но и справедливости по отношению к г-ну Пауэрсу…
Господин Пауэрс, после того как вы прошли через публичный процесс в Москве, вам нечего робеть перед собранием ваших сограждан и избранных ими представителей. Надеюсь, вы будете чувствовать себя настолько свободно, насколько это возможно.
От сенатора Бэрда я знаю, что вы вирджинец. Из каких мест Вирджинии вы родом?»
После первых вопросов председатель Расселл попросил меня своими словами рассказать в точности, что произошло 1 мая. Я рассказал: преддыхание, последняя сверка карт, последние указания полковника Шелтона, задержка со взлётом — умолчав, что она вышла оттого, что ждали разрешения Белого дома. Потом я описал сам полёт: инверсионные следы внизу и понимание, что меня ведут локатором, беда с автопилотом, маршрут — и снова умолчал о кое-чём: как я брал радиопривязки, что U-2 впервые проходил над Свердловском. Со мной был Лоуренс Хьюстон, главный юрисконсульт Центрального разведывательного управления, но никакого предварительного наставления от управления, что говорить и чего не говорить, я не получил. Видимо, к тому времени считалось, что я и сам знаю, что щекотливо, а что нет. Мне оставалось гадать, надеясь, что кое-что из этого раньше изложил Маккоун.
Прерываемый лишь редкими уточнениями Расселла, я довольно подробно описал оранжевую вспышку и всё, что было дальше, вплоть до последней неудачной попытки включить тумблеры подрыва. По лицам сенаторов понять, верят они мне или нет, было нельзя. Я знал одно: я говорю правду.
Дальше я рассказал о спуске и пленении, о поездке в Свердловск, о том, как несли мои карты и всякие обломки, о допросах, о своём решении признать, что я служу в ЦРУ, о перелёте в Москву, о Лубянке и о допросах там. Сообразив, что говорю уже очень долго, я остановился и заметил, что у них, вероятно, много вопросов.
У Расселла их было несколько. Со временем у меня выходило неопределённо. Разве у меня не было наручных часов? Нет, ответил я и объяснил, что надеть их поверх высотного костюма трудно и я их не носил. Случалось ли мне переживать погасание двигателя? Да, и тут никакого сходства нет.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Бывало ли когда-нибудь ещё, чтобы вы находились в самолёте и по вам била зенитная ракета, или взрывчатка, или снаряд какого бы то ни было рода?
ПАУЭРС. Насколько мне известно, нет.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Вы никогда не видели, как рвётся зенитная ракета?
Я ответил, что нет, хотя видел это в кинохронике, и добавил: «Я уверен, что в машину ничего не попало. Попади в неё что-нибудь, я, конечно, это почувствовал бы».
У меня был двадцать один месяц, чтобы обдумать этот вопрос, и я был убеждён — как и «Келли» Джонсон, и другие, — что машину вывела из строя ударная волна близкого разрыва. Будь это прямое попадание, я сильно сомневаюсь, что давал бы сейчас показания в сенате.
Пока я говорил, один из сенатских курьеров подал мне белый конверт. Я сунул его в карман и тут же о нём забыл.
Пауэрс даёт показания сенатскому комитету по вооружённым силам, 6 марта 1962 года.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Мне хотелось бы, господин Пауэрс, чтобы вы прояснили дело с иглой. Обязаны ли вы были покончить с собой, если вас возьмут в плен?
ПАУЭРС. О нет. Я не помню в точности, кто в то утро дал мне иглу, но мне сказали: «Возьмите, если хотите». И сказали: «Если что-нибудь случится, вас могут пытать. Может быть, вам удастся спрятать её при себе, и, если увидите, что пыток не выдержите, — быть может, вы захотите ею воспользоваться». Потому я иглу и взял. Но мог и не брать. Брать её мне не приказывали.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Есть ли у вас те указания, которые вы получили в то утро и которые обычно получали перед…
Расселл резко умолк, сообразив, что чуть не помянул о других моих пролётах.
Он имел в виду те три пункта из «оправдания» ЦРУ — о том, как следовало вести себя в случае пленения. По его просьбе я зачитал их для протокола.
Затем Расселл расспросил меня о красно-белом парашюте, который я видел. Раньше, когда об этом зашла речь на опросах, один из разведчиков управления сказал мне, что есть данные: пытаясь достать меня, русские сбили и один из своих самолётов. Источника мне не назвали — сказали лишь, что от своих людей в России они узнали о похоронах лётчика-истребителя, который, предположительно, вёл ту машину.
Это сходилось с моими догадками.
Однако тема была щекотливая — она затрагивала нашу агентуру в самой России, — да и знал я об этом с чужих слов, а потому комитету я об этом не сказал. Я заметил лишь, что второй парашют к моему снаряжению отношения не имел.
Дальше речь пошла о том, как со мной обращались после пленения.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Угрожали ли вам когда-нибудь, пока вас допрашивали?
ПАУЭРС. Прямых угроз не было, но они не давали мне забыть, что это преступление карается смертью. Всякий раз, поминая, они говорили: от семи до пятнадцати лет или смертная казнь, — и забыть об этом не давали.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Выказывали ли вы когда-нибудь нежелание отвечать на их вопросы или отвечали сразу?
ПАУЭРС. На несколько вопросов я отвечать отказался. На многие отвечал с неохотой.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Простите?
ПАУЭРС. На многие отвечал с неохотой; на иные — такие, в которых я и вовсе не видел для них никакого интереса; словом, отвечать я не хотел ни на что.
Я оказался в западне — и не мною поставленной. Мне хотелось сказать больше, но я не мог. Я понятия не имел, сколько рассказал комитету Маккоун. Оставалось надеяться, что он ясно дал понять: важные сведения были утаены.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Это ведь не совсем отвечало вашему указанию идти навстречу пленившим вас, не так ли?
ПАУЭРС. Ну, с таким содействием не стоит перебарщивать…
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. В печати вас цитировали так, будто на суде вы заявили, что совершили страшную ошибку, полетев над Россией, извинились перед русским народом и обещали больше так не делать. Это неверная цитата — или вы такое заявление на суде сделали?
ПАУЭРС. Нет, цитата верная. Я сделал это заявление по совету своего защитника, а ещё потому, что сказать «сожалею» было легко: то, что я под этим разумел, и то, что я хотел, чтобы они под этим разумели, было совсем не одно и то же. Больше всего я сожалел, что задание сорвалось; сожалел, что оказался там; и что это вызвало у нас в Штатах столько дурной огласки. Но кое-чего из этого в том заявлении я, конечно, сказать не мог.
Затем Расселл довольно долго расспрашивал меня о заключении, о еде, о том, не считал ли я сокамерника подсадным, о том, как со мной вообще обращались.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Не могу не сказать, что русские обошлись с вами куда мягче, чем я мог бы ожидать по отношению к человеку, взятому при таких обстоятельствах.
ПАУЭРС. Меня это тоже удивило. Я ждал обращения куда худшего.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Я склонен думать, что вам пришлось полегче, чем пришлось бы русскому шпиону у нас при тех же обстоятельствах.
ПАУЭРС. Право, не знаю.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Тут многое зависело бы от того, где ему случилось бы приземлиться. В тех краях, откуда я родом, ему пришлось бы, несомненно, туго.
Затем Расселл передал слово другим сенаторам. Первым выступил седовласый сенатор Солтонстолл из Массачусетса, всем своим видом — внушительный житель Новой Англии.
СЕНАТОР СОЛТОНСТОЛЛ. Господин председатель, господин Пауэрс, у меня, пожалуй, всего один-два вопроса. Я с интересом выслушал ваш рассказ. Я выслушал и то, что нам сообщил г-н Маккоун, что он изложил из несекретного, и выслушал председателя. Вопрос мой таков: верно ли я понял, что, спускаясь на парашюте, вы выбросили свои указания и выбросили карту?
ПАУЭРС. Нет, письменных указаний при мне не было, а карта была, и я изорвал её на очень мелкие клочки и пустил по ветру, пока спускался.
СЕНАТОР СОЛТОНСТОЛЛ. Значит, указания у вас были, так сказать, в голове?
ПАУЭРС. Да.
СЕНАТОР СОЛТОНСТОЛЛ. А был ли у вас портфель или что-нибудь ещё, где лежало прочее — ваша особая еда и всё то, что они потом осматривали?
ПАУЭРС. Да, у меня был так называемый ранец под сиденьем. В нём были складная спасательная лодка, немного еды, вода, спички и ещё кое-что нужное, чтобы, скажем, продержаться на подножном корму или выжить в безлюдной местности.
СЕНАТОР СОЛТОНСТОЛЛ. Иными словами, ничего, кроме аварийного запаса?
ПАУЭРС. Да. Были ещё матерчатые карты — для ухода от преследования.
Я ждал следующего вопроса, а то, что прозвучало, застало меня совершенно врасплох.
СЕНАТОР СОЛТОНСТОЛЛ. Господин Пауэрс, я скажу лишь вот что: выслушав г-на Маккоуна и выслушав вас, я воздаю вам должное как мужественному, достойному молодому американцу, который выполнил свои указания и сделал всё, что мог, в крайне трудных обстоятельствах.
Я сумел выговорить «Большое спасибо», но голос сорвался. Его слова глубоко меня тронули. Если не считать сказанного с глазу на глаз Алленом Даллесом, это была первая похвала, которую я услышал после возвращения.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Сенатор Бэрд?
СЕНАТОР БЭРД. Председатель весьма умело осветил дело, и вопросов у меня нет. Но я хочу присоединиться к сенатору Солтонстоллу и сказать, что этот свидетель, г-н Пауэрс, выступил превосходно. Он был откровенен; и меня очень радует, что г-н Маккоун показал перед комитетом, что, насколько ему известно, вы не совершили ничего, что противоречило бы полученным вами указаниям или интересам нашей страны.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Сенатор Смит?
СЕНАТОР СМИТ. Господин председатель, мои вопросы уже прозвучали, благодарю вас.
Затем сенатор Стеннис расспросил меня о Гриневе, моём защитнике: «Он оказал вам ценную услугу, не так ли?»
ПАУЭРС. Право, не знаю. Я никогда не доверял ему больше, чем всем остальным.
СЕНАТОР СТЕННИС. Я хочу сказать: он сообщал вам сведения, разговаривал с вами, — и вы считаете, что на суде вам было легче, чем было бы без его помощи. Так ли это?
ПАУЭРС. Право, не знаю.
СЕНАТОР СТЕННИС. Вы, я полагаю, уже поняли, что в то время, когда всё это случилось, у нас тут поднялась некоторая шумиха — не слишком большая, но всё же, — и не во всём для вас благоприятная. Вы об этом знали?
ПАУЭРС. Я слышал об этом с тех пор, как…
СЕНАТОР СТЕННИС. Это лишь предисловие к тому, что я хочу сказать: я с удовлетворением узнал, что вы были полностью оправданы теми людьми, которые лучше всех умеют судить о ваших действиях и об истинных обстоятельствах, — вашим начальством и теми, кто вас нанял. Мало того, они установили, что вы исполнили все свои обязательства перед страной, — и нам здесь, а думаю, и всему американскому народу отрадно об этом узнать и знать, что это правда. Уверен, вам от этого очень хорошо на душе.
ПАУЭРС. Всё то время, что я там пробыл, я помнил одно: «Я американец».
СЕНАТОР СТЕННИС. Вы американец.
ПАУЭРС. Верно.
СЕНАТОР СТЕННИС. И гордитесь этим?
ПАУЭРС. Верно.
Зал разразился рукоплесканиями, которые длились несколько минут. Они с лихвой перекрыли те аплодисменты, какими в Москве встретили мой десятилетний приговор.
Задав несколько вопросов об обломках самолёта, сенатор Кейс перешёл ко времени вылета. Я надеялся, что сенаторы сами прольют на это свет: мне, как и всем прочим, было любопытно, почему разрешение дали так близко к встрече в верхах. Но, кроме того, что я объяснил, что именно погода определила день вылета, ближе к ответу мы не подошли.
Сенатор Саймингтон, который однажды побывал в Инджирлике, но которому отказали в сведениях об отряде 10–10, поскольку у него не было «служебной необходимости их знать» (отказ, весьма впечатливший его тем, как поставлена у нас секретность), задал целый ряд технических вопросов о взрыве. Что, по-моему, его вызвало? — спросил бывший министр военно-воздушных сил. Я заметил, что русские «много-много раз напирали на то, что достали меня первой же ракетой, но напирали так усердно, что я склонен этому не верить».
На опросах мне говорили, что, по сведениям наших источников в России, всего по мне было выпущено четырнадцать ракет. Правда это или нет, я не знал. Но подозревал, что ракета была не одна.
СЕНАТОР САЙМИНГТОН. Возможно ли, что в вас попали дважды — сперва на большой высоте, скажем, близким разрывом, а потом ещё раз на меньшей?
ПАУЭРС. Нет.
Я произнёс это «нет» со всей возможной твёрдостью.
СЕНАТОР САЙМИНГТОН. Вы сделали всё, что могли, чтобы уничтожить самолёт, но из-за перегрузок, которые вы тогда испытывали, вы просто не сумели дотянуться до органов управления. Так ли это?
ПАУЭРС. Да, именно так.
СЕНАТОР САЙМИНГТОН. Господин председатель, я хотел бы присоединиться к вам и к другим членам комитета и отдать должное г-ну Пауэрсу за то, как он держался в этой злосчастной истории. Больше вопросов у меня нет.
СЕНАТОР БУШ. Господин председатель, вопросов у меня нет, но я тоже хотел бы сказать, что, выслушав сегодня доклады г-на Маккоуна и удивительный рассказ г-на Пауэрса, я убеждён: он вёл себя образцово и в согласии с высочайшими понятиями о служении своей стране; и я поздравляю его и с тем, как он держался в плену, и с благополучным возвращением в Соединённые Штаты.
Затем сенатор Джексон спросил меня, пытались ли русские обратить меня в коммунизм. Я ответил, что прямых попыток как таковых не было, но все известия доходили до меня только из коммунистических источников. Он попросил меня описать и моё освобождение, что я и сделал, заметив, что лишь перейдя черту, я узнал, что это был обмен и что в нём участвует Абель.
СЕНАТОР ДЖЕКСОН. Господин председатель, в заключение хочу сказать, что присоединяюсь к прозвучавшим здесь словам. По-моему, из того, что мы услышали утром и сейчас, совершенно ясно: г-н Пауэрс выполнил условия своего договора.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Сенатор Билл?
СЕНАТОР БИЛЛ. Господин председатель, вопросов у меня нет. Но я хочу присоединиться к вам и ко всему комитету и отдать должное г-ну Пауэрсу за то, как разумно он себя держал. Я был на утренних слушаниях и убеждён, что он был с нами вполне откровенен; я его поздравляю.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Сенатор Термонд?
СЕНАТОР ТЕРМОНД. Вопросов нет, господин председатель.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Сенатор Голдуотер?
СЕНАТОР ГОЛДУОТЕР. Вопросов у меня нет.
После нескольких вопросов о советском правосудии и об отсутствии в России суда присяжных председатель Расселл спросил: «Есть ли ещё вопросы у кого-нибудь из членов комитета?» Вопросов не было.
Из четырнадцати присутствовавших сенаторов семеро — Солтонстолл, Бэрд из Вирджинии, Стеннис, Саймингтон, Буш, Джексон и Билл — заявили для протокола, что, по их убеждению, я исполнил свои обязательства и по договору с ЦРУ, и как американец. Председатель Расселл, хотя никакого заявления и не сделал, дал понять своё согласие самим складом вопросов. (После слушаний он сказал репортёрам, что согласен: условия договора я выполнил.) Каковы бы ни были личные мнения остальных сенаторов — Смит из Мэна, Термонда, Эрвина, Бэрда из Западной Вирджинии, Кейса и Голдуотера, — высказывать их вслух они не стали. Однако позже, вскрыв конверт, поданный мне во время слушаний, я нашёл в нём сенатский бланк. Карандашом на нём было написано: «Вы хорошо послужили своей стране. Спасибо. Барри Голдуотер».
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАССЕЛЛ. Прошу всех полицейских проследить, чтобы г-н Пауэрс и его сопровождающий из ЦРУ смогли выйти до давки. А вас всех прошу оставаться на местах.
Однако его указания нарушили: слушание завершилось тем, что зал встал и рукоплескал.
Взглянув на часы, я понял, что слушание длилось всего полтора часа. Мне казалось, оно тянулось куда дольше.
Пока мы с двумя сопровождающими пробирались сквозь толпу доброжелателей, сенатор Солтонстолл подвёл ко мне двух моих сестёр. Только они из всей семьи смогли попасть на слушание; я не видел их с самого возвращения в Соединённые Штаты. Впрочем, свидание вышло коротким. Едва мы вышли в коридор, на нас налетела стая репортёров.
— Что вы намерены делать с жалованьем, которое вам задолжали, господин Пауэрс?
— Тратить.
— Как?
— Не спеша.
Прежде чем я успел ответить ещё на какие-нибудь вопросы или поговорить с сёстрами, сопровождающий поспешно вывел меня из здания.
Что было дальше, журнал Time подвёл кратко: «Затем он скрылся в ожидавшем его правительственном автомобиле, оставив по себе стойкое ощущение, что часть его истории осталась нерассказанной».
После слушаний в сенате я лёг в больницу Джорджтаунского университета — отдохнуть и пройти полное обследование. Заняться было особенно нечем, и я снова взялся за газеты. За немногими исключениями — Уоллес Кэрролл из «Нью-Йорк таймс», например, остроумно назвал слушание «сплошной кукурузной кашей», обойдя молчанием то, что первым отдал мне должное не южанин, а янки, Солтонстолл из Массачусетса, — отклики на слушание были в основном благожелательные.
У меня было чувство, что всё вышло гораздо лучше, чем кое-кто — быть может, и президент Кеннеди — ожидал.
Что же стояло за отменённой встречей с президентом? К этому времени было очевидно, что это именно отмена, а не перенос из-за какого-нибудь неотложного дела. Возможно, президент не хотел затмевать сенат, а он затмил бы его, приняв меня до слушания. Но если так, зачем вообще было её назначать? Вернее другое: решение отменить встречу было политическим. Не зная, чем обернутся слушания, Кеннеди, вероятно, не хотел рисковать и связывать себя с тем, кто мог оказаться в проигравших.
Лично я был доволен слушанием — не столько тем, что меня «оправдали», сколько тем, что всё это кончилось и можно вернуться к своей жизни. И всё же я знал, что ответ комитета удовлетворит не всех. Сенаторам Маккоун всё изложил, обществу — нет. Люди не знали, что именно утаено, да и утаено ли вообще что-нибудь. Пока нельзя рассказать всей правды, сомнения останутся, а само слушание кое-кому будет казаться попыткой обелить.
Я ждал этого времени в больнице: наконец-то можно будет подумать о будущем. Но, когда время нашлось, строить планы оказалось трудно. Несмотря на угрозы сенатора Янга, я узнал, что вернуться в ВВС мне ничто не помешает. Однако возвращаться сразу мне не хотелось — по крайней мере, пока не уляжется шумиха и я не смогу тихо стать просто ещё одним лётчиком. Я ненадолго задумался о предложении Келли Джонсона, но понятия не имел, в чём состояла бы работа, да и не знал, насколько всерьёз оно было сделано. Управление предложило мне, пока я не решил, поработать в новом здании ЦРУ в Лэнгли, штат Вирджиния. Обязанности мои определены не были — сказали лишь, что часть времени я, вероятно, буду занят в учебном отделе. Это меня привлекало по одной причине: к плену я оказался совершенно не подготовлен. Если бы я мог помочь другим лучше приготовиться к тому, с чем они могут столкнуться в подобных обстоятельствах, мой опыт не пропал бы даром. Была, однако, и оборотная сторона: я оставался бы на земле. А я сомневался, что смогу быть счастлив на любой работе, кроме лётной.
Был ещё и мой брак. Он тоже требовал решения. От него я тоже уклонялся, говоря себе, что не могу сейчас оставить Барбару — не теперь, когда она, кажется, больше всего во мне нуждается. Посмотри я правде в глаза, мне пришлось бы признать, что нескончаемые ссоры, из которых состояло почти всё наше время вместе, не шли на пользу ни ей, ни мне.
Мои трудности отнюдь не были чем-то небывалым. Как всякому вернувшемуся с войны, мне нужно было время, чтобы обжиться, и решать что-то важное я не спешил — во всяком случае, пока.
Из больницы я вышел со всеми своими трудностями в целости. Что до обследования, оно лишь подтвердило то, что я и так знал: одним из сувениров, вывезенных из России, стала скверная болезнь желудка, которая, по всей вероятности, останется со мной до конца жизни.
По иронии, почти всего, о чём я мечтал в русской тюрьме, мне теперь есть было нельзя.
Этот сувенир донимал меня до 1968 года, когда — после того как ни клиника Лавлейса, ни другие врачи облегчить моё состояние не сумели — частный врач прописал лекарство, сразу снявшее боль. Только последние два года я снова могу есть салат, кукурузу и всё прочее, чего мне так недоставало. Но болезнь никуда не делась: день без таблеток — и всё возвращается. Тюрьма, может быть, и действенный способ соблюдать диету, но советовать его я не стану.
Двое из управления отвезли меня в Паунд. Я думал, они останутся, но, к моему удивлению, они вернулись в Вашингтон. Наконец-то я был предоставлен самому себе.
Одиноко мне не было. На встречу пришли сёстры с мужьями и детьми, а с ними и столько родни, сколько я за собой и не подозревал. Около восьмисот человек набилось в здание Национальной гвардии в Биг-Стоун-Гэпе, штат Вирджиния, чтобы видеть, как ветераны зарубежных войн вручают награду. Играли два школьных оркестра. Рядом со мной на помосте сидели отец и мать. По правде, это был их день. Больше всякого другого право поставить себе в заслугу моё освобождение имел мой отец: это он первым предложил обменять меня на Абеля. Я был безмерно горд, что ему воздали должное.
По собственному почину, а не по указанию управления я решил по возможности избегать печати. Но что делать, когда идёт дождь, дороги развезло, машины вязнут у самого твоего крыльца и вытолкать их некому? К тому же они не поленились доехать до самого Паунда, и не выйти к ним было бы попросту невежливо. Один из них, Джим Кларк с радиостанции WGH из Ньюпорт-Ньюса, штат Вирджиния, приехал часов в одиннадцать вечера в день вручения награды. Почти вся родня уже улеглась спать без сил. После некоторых уговоров я согласился записать беседу, которая через несколько дней вышла в эфир. Как и другим репортёрам, я рассказал ему немногим больше, чем сенату. Кларк был человек приятный и всячески старался меня успокоить, но у этой беседы вышло одно скверное последствие. В какой-то момент я сказал, что «полагал», будто у меня семьдесят секунд после включения подрыва. Как уже говорилось, часовые механизмы срабатывали неодинаково: у некоторых разброс доходил до пяти секунд в ту и другую сторону. После долгого и нелёгкого дня я устал, и в голове стало пусто. Я не мог припомнить, насколько точен был именно этот механизм.
Позже по меньшей мере один репортёр ухватился за эту оговорку и воскресил ею всю ту теорию заговора, что первыми пустили в ход Советы: будто лётчики не были уверены, что у них есть все семьдесят секунд, и боялись, что ЦРУ подстроило заряд так, чтобы он рванул раньше времени и заодно убил их самих.
После этого я отказывался от всех просьб об интервью. Я испытывал — и, думаю, не без оснований — немалую неприязнь по крайней мере к части четвёртого сословия, особенно к тем, кто взялся судить меня заочно, прежде чем открылись все обстоятельства и когда я никак не мог себя защитить.
В Паунде я повидал Макафи, отцовского поверенного, и спросил его о тех двухстах долларах, которые запросили за приём у Кеннеди. Но Макафи назвать имя отказался. Он сказал только, что это кто-то из Белого дома. Мне не оставалось ничего, как на том и успокоиться.
Из Паунда я поехал в Милледжвилл, штат Джорджия, за Барбарой. К этому времени я решил принять предложение ЦРУ — по крайней мере до тех пор, пока не пойму, чего хочу.
Я пробыл в Милледжвилле совсем недолго, а уже почувствовал, как сильно там не любят Барбару. Она объясняла это тем, что она «знаменитость» и людям не даёт покоя её слава. Но, сталкиваясь с местными, я чувствовал и другое: жалость — не к Барбаре, а ко мне. Будто все знали что-то, чего не знал я, и жалели меня. Мне это совсем не понравилось. К счастью, пробыли мы там недолго. Вернувшись в Вашингтон, мы сняли квартиру в Александрии, и я вышел на службу в ЦРУ — на земле, на первой в моей жизни работе с девяти до пяти.
После возвращения мне шло множество писем — часть на адрес родителей, но куда больше прямо в ЦРУ. Из нескольких сотен лишь немногие были злые. Большинство — тёплые, поздравительные. Мне писали друзья, которых я не видел с отрочества, лётчики, с которыми расстался ещё на службе. Но больше всего было писем от людей, которых я никогда не встречал, и многие — от матерей, молившихся о моём освобождении. Попадались и неожиданности, среди них — письмо кардинала Спеллмана с благодарностью за то, что на суде я вступился за него.
Не меньше удивляло и множество предложений купить права на мою историю. Придя на службу в управление, я обнаружил целую пачку телеграмм и срочных телефонограмм. Один книгоиздатель, не тратя времени на предисловия, предложил сразу сто пятьдесят тысяч долларов аванса.
До сих пор моей стороны дела никто не слышал. Я понимал, что из соображений государственной безопасности иные подробности можно будет обнародовать лишь через годы. Но многое можно было — нет, должно — рассказать, хотя бы затем, чтобы впредь не повторять тех же ошибок. А ошибки были, и тяжёлые. История с U-2 была почти хрестоматийным примером неподготовленности. Да и то, что рассказали американцам, было густо замешано на лжи и передержках. Написать книгу казалось хорошим способом восстановить истину. Я справился в управлении, не будет ли возражений против того, чтобы я написал книгу о пережитом. Я понимал, что запросу понадобится время, чтобы пройти вверх по всем ступеням, и готов был ждать.
Заодно я спросил, могу ли написать бывшему сокамернику. Ответ пришёл довольно скоро. Отрицательный. Дурно будет выглядеть, если кто-нибудь узнает, что вы переписываетесь с человеком в России.
Я подчинился, но не столько по этой причине, сколько по другой. Мне не хотелось навлекать на Зигурда неприятности. А написав ему, я вполне мог это сделать.
Признаться, прежняя моя служба в управлении меня избаловала. Я был частью отобранной, слаженно работавшей команды знатоков своего дела: было дело — его делали, без лишней возни. Оттого настоящее устройство ЦРУ я видел лишь урывками. Но и увиденного хватило, чтобы понять: теперь всё переменилось.
К тому времени и Даллес, и Бисселл ушли; последний подал в отставку с должности заместителя директора по операциям через семь дней после моего освобождения. Историю с U-2 Бисселл пережил, а вот залив Свиней — нет: он оказался одним из козлов отпущения за этот трагический провал. Споры о нём в управлении всё ещё кипели. План был хорош, да плохо исполнен. План был обречён с самого начала. Виноват Кеннеди — он отменил поддержку с воздуха. Кеннеди никакой поддержки с воздуха и не разрешал, а значит, и отменить её не мог. Так это и шло по кругу.
Пауэрс с женой Барбарой после возвращения в Соединённые Штаты, 1962 год.
Хотя прошёл уже год, все, казалось, по-прежнему искали, на кого свалить вину.
Может быть, я был наивен. Может быть, так было всегда, а я просто не замечал. Но теперь политика в управлении, похоже, брала верх надо всем, чуть ли не вытесняя главное его дело — сбор сведений. Всё требовало оправданий, особенно с оглядкой на то, как это будет выглядеть в газетах. Решений избегали из страха перед отдачей, если они окажутся неверными (хотя мне, человеку военному, это было не в новинку). Заботились, кажется, не столько о том, каковы факты, сколько о том, как их примут. А ведь не нужно большой проницательности, чтобы понять: когда разведывательные сведения подгоняют под то, что желает услышать начальство, они перестают быть сведениями.
Отчасти я наблюдал большую перетряску: президент Кеннеди после провала кубинского вторжения поклялся перестроить управление. В мире тайн хуже всего хранилась та, что Джон Маккоун, при всей своей деловой хватке — по данным Главного контрольного управления, его калифорнийская судостроительная фирма за годы Второй мировой обратила стотысячное вложение в сорок четыре миллиона долларов, — в разведке смыслил мало. Он был назначенцем по политической части и, как я теперь узнал, личным выбором Роберта Кеннеди в преемники Даллесу. По слухам, выбором не первым. Мне трудно было в это поверить, но с тех пор об этом писали и другие: Роберт Кеннеди, по-видимому, хотел возглавить Центральную разведку сам, оставаясь притом генеральным прокурором, а от этой мысли отказались лишь потому, что она подлила бы масла в разговоры, будто Кеннеди строят династию.
Если это правда, то вот и ещё одно возможное объяснение слухам, будто он хотел отдать меня под суд. Из Пауэрса можно было сделать символ краха старых порядков.
Может быть, перетряска и впрямь давно назрела. Может быть, ЦРУ забрало слишком много самостоятельной власти и его следовало теснее подчинить президенту. Я знал лишь то, что видел: бюрократическую неразбериху. Раздвоенную верность. Погоню за благоволением начальства. Полдюжины человек на работе, которую прежде делал один. Бумаги плодились так быстро, что закрадывалось подозрение: сбор сведений можно и вовсе бросить — одной канцелярии хватит, чтобы занять всех.
Разумеется, вина за это лежала на Маккоуне лишь отчасти. Быть может, я просто наблюдал, как ЦРУ, переросшее свою юношескую пылкость, обрастает тем брюшком зрелых лет, какое, кажется, суждено почти всякому казённому учреждению.
Признаю, я видел лишь часть картины. Но мне это не нравилось.
Не нравилось и другое. Даже в самом управлении многие не знали толком, каково моё положение: оправдали Пауэрса или нет? Наверху знали, но вниз ничего не спустили. Никакой враждебности я не встречал, зато вдоволь насмотрелся на недоумение. Оправдание ЦРУ со своими обтекаемыми словами породило почти столько же сомнений, сколько развеяло.
Отношусь я к этому сегодня почти так же, как тогда. Я знал, что сделал и чего не делал. Я не считал, что должен обелять своё имя. Не считал и что должен перед кем-то оправдываться. Пусть принимают меня таким, каков я есть. Тех, кто не может, я не хотел бы иметь в друзьях. К счастью, за все эти годы первых оказалось куда больше.
Но это вовсе не значит, что я был рад положению, в которое меня поставили.
Работа в учебном отделе мне нравилась, потому что я считал её нужной. Уловки, к которым прибегают на допросах русские; трудность на ходу сочинить правдоподобную легенду; решение, о чём говорить, а о чём молчать; как не попасться на собственной лжи; как легче переносить тюрьму — вот лишь немногое из того, что мы разбирали. Я читал и рассказы других пленных, отмечая, где мой опыт сходился с ними, а где расходился. И советовался с теми, кто занимался проверками по психологической части, подсказывая им, на что смотреть при отборе людей для тайной работы.
Работа приносила удовлетворение — позже я узнал, что ряд моих предложений вошёл в программу подготовки для некоторых сотрудников, — но я понимал и то, что она временная: занятие на то время, пока я не приму кое-каких решений. И не все они касались будущей службы.
С Барбарой ничего не переменилось — разве что стало хуже. Опять начались подозрения: необъяснённые отлучки из квартиры; счета за междугородные разговоры, которые я счёл было ошибкой, но которые велись с незнакомым номером в Джорджии; непрестанные мольбы отпустить её туда погостить, хотя, разойдясь с матерью, толком объяснить нужду в такой поездке она не могла. И то, в чём сомневаться не приходилось: бутылки под кроватью, в шкафах, в ящиках комода. Однажды апрельским вечером, после обычной ссоры, в которой я настаивал, что если она не может бросить пить сама, то придётся лечиться, она проглотила целый пузырёк снотворного. Я успел отвезти её в больницу — едва-едва.
Когда она поправилась, я пытался уговорить её остаться в больнице и лечиться от пьянства. Она отказалась: она по-прежнему не признавала себя пьяницей. Я надеялся, что этот случай на волосок от смерти образумит её, заставит понять, что нужна настоящая помощь. Не заставил. После выписки всё осталось как было. В мае она попросту собрала чемодан и уехала в Джорджию.
Возвращаясь из поездки на Западное побережье, я остановился в Финиксе повидать друзей. Едва я сошёл с самолёта, меня вызвали к стойке TWA — для меня было сообщение. Мой путь знали немногие, и я понял, что дело нешуточное. У стойки мне дали местный номер; позвонив по нему, я получил другой, вашингтонский. Ответивший сотрудник ЦРУ сообщил, что Барбара со своим спутником попали в какую-то историю в придорожном ресторане в Милледжвилле. Уйти по требованию хозяев они отказались и подняли такой шум, что пришлось вызвать полицию. Каким-то образом об этом стало известно в ЦРУ. Дело уладили, но в управлении сочли, что мне следует знать, что произошло.
Приехав в Милледжвилл, я поставил условия. Ей нужно лечиться, нужно уехать из Милледжвилла и перестать встречаться кое с кем, в том числе со своим спутником. Я сказал, что возвращаюсь в Вашингтон; если она хочет ехать со мной, то только на этих условиях. Иначе я еду один и поступлю так, как сочту нужным. Решив, что это очередная пустая угроза, Барбара осталась в Милледжвилле.
В августе я поехал в Паунд — будто бы погостить, а на самом деле чтобы всё обдумать. И, обдумав, вынужден был признать: Барбаре не помочь, пока она сама того не захочет; а продолжая этот брак, я держусь лишь за скорлупу того, что было и что могло бы быть; всё прочее — зола, и давно. Перед возвращением в Вашингтон я снял обручальное кольцо.
Числился я по-прежнему жителем Джорджии. Вскоре после этого я снова поехал в Милледжвилл — посоветоваться с адвокатом. Там я задал те вопросы, которых избегал с самого возвращения. Ответы подтвердили худшие мои подозрения, мучившие меня в тюрьме. Но теперь это было уже неважно. Я подал на развод. Решение вступило в силу в январе 1963 года.
В мае 1962 года мне на словах разрешили писать книгу. Кто именно решил, мне не сказали, но я был уверен, что запрос дошёл до самого Маккоуна: никто другой такой ответственности на себя не взял бы.
Посоветовавшись с юристом, я перебрал предложения и остановился в конце концов на совместном — от издательства «Холт, Райнхарт энд Уинстон» и журнала Saturday Evening Post. Начались переговоры, и дело дошло уже до договора, когда в начале июля мне — опять же на словах — сообщили, что дело пересмотрели и решили: книга сейчас не пойдёт на пользу ни мне, ни управлению. Запретить мне её издать они не могли, но настоятельно советовали этого не делать.
Известие спускалось вниз через несколько ступеней. Но ясно было одно: разрешение отменил кто-то стоящий выше Маккоуна. А таких оставалось немного.
На переговоры ушло изрядно времени и денег, и множеству людей были доставлены хлопоты. Мне это не понравилось. Не понравился и намёк, будто правда может выйти боком мне самому.
Но было и другое чувство — такое, какое, пожалуй, до конца поймёт лишь тот, кто сидел в тюрьме. Я был глубоко благодарен управлению и правительству за то, что они добились моего освобождения. С тем же успехом они могли оставить меня в тюрьме до 1 мая 1970 года — доживи я до него. В известном смысле каждым днём свободы до этого срока я был обязан им.
И всё же сознавать, что свобода эта с оговоркой и что расплачиваться за неё придётся молчанием, было невесело. Особенно когда я подозревал, что главным двигателем решения была политика — боязнь, что мои слова поставят управление в неловкое положение.
Все выходные вокруг Четвёртого июля я решал, как быть.
Шестого июля я написал следующее письмо:
Уважаемый г-н Маккоун!
Недавно мне было передано Ваше мнение относительно моего намерения опубликовать рассказ о том, что я пережил до, во время и после моего заключения в России.
Вам верно сообщили, что я вёл переговоры с заинтересованными издателями с намерением напечатать свой рассказ, но я хотел бы ещё раз рассеять всякие сомнения в том, будто я начал эти переговоры без предварительного согласования. Предложения обсудить издание рассказа о пережитом поступали от разных издателей и до моего возвращения в Соединённые Штаты, и сразу по возвращении. Обращались при этом не только ко мне, но и к разным должностным лицам управления, включая Вас. Я не предпринимал никаких шагов к обсуждению этих предложений, пока мне не сообщили, что ни у управления, ни у правительства возражений нет. Поощрения в этом деле я и не ждал, но мне горько, что меня ввели в заблуждение, дав поверить, будто возражений не будет.
Теперь я понимаю, что, по Вашему мнению, ввиду того, как общество приняло мой рассказ перед сенатским комитетом по вооружённым силам, всякая дальнейшая моя попытка что-либо пояснить в оправдание пережитого способна лишь повредить и управлению, и мне самому.
А потому я подчиняюсь Вашему мнению и, хотя доводы его меня не убеждают, исполню Ваше желание и не стану сейчас издавать книгу о пережитом. Я покривил бы душой, если бы оставил впечатление, будто делаю это охотно. Я не делаю этого охотно. Но я не забываю и о тех огромных усилиях, которые правительство приложило, чтобы вызволить меня из заключения, и весьма признателен за это участие в моей судьбе. Соответственно я извещаю тех издателей, с которыми вёл переговоры и которые деятельно занимались изданием моего рассказа, что дальнейшего хода их предложениям не дам.
Мне заткнули рот. Только тогда у меня закрались сомнения, будет ли эта история рассказана вообще.