Бархатный шмель жалобно зудел и бился в стекло. Сергей одним глазом следил за ним, недоумевая, как попал в изолятор этот франт в коричневых штанишках. Потом пожалел пленника и, соскочив с койки, толкнул дверь. Шмель помыкался в притоке воздуха и вырвался в солнечный мир. Сергей весело улыбнулся ему вслед.
Голова у него была свежая, тело легкое, а нос неправдоподобно сухой, словно и непричастен был к вчерашнему наводнению. И это ощущение бодрости заставило Сергея сладко потянуться и с законным любопытством обследовать келью врача. Собственно, кроме стенной аптечки да книжной полки, тут не было ничего достойного внимания. Сергей сразу взялся за книги. Взялся руками, потому что просто смотреть на книги он физически не мог. Не думая о вероятном недовольстве хозяина, он положил на стол толстый справочник практического врача, потом фармакопею и вдруг замер, пораженный алыми парусами на обложке. Эта встреча что-то открыла Сергею, и улыбка бродила на его губах, когда он уже торопливо и отдельно складывал «Фрегат “Паллада”» Гончарова и «Два года на корабле “Бигль”» Дарвина, и «Ледовую книгу» Юхана Смуула, и «Путешествие на Кон-Тики» Тура Хейердала.
Полка пустела, а стопка книг на столе росла, пока Сергей не добрался до первого из дюжины журналов «Вокруг света». С раскрытым журналом его и застал Федосей Куприянович, чему-то улыбающийся.
— Умылся, лагерная знаменитость? Справа под деревом, а полотенце под подушкой, — сказал он, водворяя книги на место. — Буду знать, что Ковалев — книжник… У меня тут кое-что, избранное, так сказать, взял на случай скуки…
А когда Сергей был готов к осмотру, спросил:
— Ну, как тебе здесь показалось? В общем, вполне недурственно, была бы чистота и не было бы инфекций… А у тебя в дыхательных уже чистота. Глотни таблетки и иди завтракать, тебе оставят…
Лишь в столовой Сергей догадался, почему Федосей так странно назвал его. Войдя, он встретил Черныша в переднике с подносом грязной посуды. Центр нападения в этом наряде был смешон и неуклюж.
— А, плохой пионер Ковалев пожаловал! — крикнул Черныш. — Приветик, Серега! Как твоя серьезная болезнь? Ты еще болен или уже здоров?
— Здоров, здоров, не переживай! — буркнул Сергей, недовольный неуместной шуточкой, и вдруг увидел плакат над питательным окошком: «Сергей Ковалев из первого отряда — плохой пионер! За ужином он не съел полпорции манной каши! Позор!»
Ну и свинство! За несчастные три ложки каши так срамить человека! Он представил, как потешались над ним, и лицо у него заполыхало. Он кинулся сорвать плакат, но Черныш, вернувшийся с пустым подносом, преградил дорогу.
— Те-те-те, Серега, нельзя! — сказал он не то всерьез, не то в насмешку. — Не волен снимать до ужина.
— Пусти! — угрюмо сказал Сергей. — Чья это гнусность?
— Автора не знаю, Серега, слово футболиста. Но это художество Николая Бледного, по-нашему — Синьора Помидора, висело еще до завтрака.
— Ну, черт с ними, все равно сорву!
— Кромсай! — благословил Черныш. — Спросят — осознай вину. Первый раз все прощается…
Сергей с наслаждением смял плакат, сплющил, втиснул в карман и постучал в питательное окошко.
— Больной? Ковалев Сергей? — спросила Клава, высунув колпак, и ехидно засмеялась, указывая рукой вверх:
— Который плохой, из первого отряда? Сколько ж тебе накладывать каши: много или поменьше?
Этого Сергей уже не мог вынести.
— Да подавитесь вы своей кашей! — крикнул он и, не слушая Черныша, пулей вылетел из столовой.
Ему нужны были тетрадь и конверт, чтобы излить в письме к Петьке всю злость и обиду. Но и это пустяковое дело в лагере было непростым. Желающие проникнуть в камеру хранения запрудили площадку перед синим домом. Сергей мобилизовал всю выдержку. Раздавая шепотом угрозы и уговоры, он предстал, наконец, перед сестрой-хозяйкой.
— Фамилия? Номер? — спросила она и жалостливо собрала в складки мучнистое лицо, осматривая Сергея, как редкое ископаемое. — Ой, ты и впрямь тощий, испитой какой-то! Послушай меня, старого человека, Ковалев, ты ведь хороший мальчик. Тебе надо больше кушать манной каши…
Десять минут назад Сергей считал, что больше вынести нельзя. Но он умнел не по дням и даже не по часам, а по минутам. Напичканный до отказа насмешками, попреками, советами, он не лопнул, не взорвался, а сказал тихонько и покаянно:
— Я послушаю вас… Я буду съедать по две порции манной каши… Пропустите меня, пожалуйста…
С тетрадью и конвертом он мог бы скрыться от постылых разговорчиков куда угодно. Но у него нечем было писать, и с минуту он напряженно размышлял, пока его не осенило. Лучшего укрытия, чем изолятор, не сыскать. И там чернильница с ручкой. Лишь бы Федосей не запер свою келью. Сергей мчался, петляя меж деревьями и павильонами, как заяц, улепетывающий от гончей. Замка на двери изолятора не было, и он облегченно перевел дух…
Ни одно школьное сочинение Сергей не писал с такой страстью и вдохновением, как первое письмо Петьке. Не замечая времени, не мучаясь в поисках слов, он строчил и строчил, и даже в скрипе пера слышалась желчная ирония, которой Сергей обильно пропитывал тетрадные страницы. У него занемела рука, и, поставив последнюю точку, он устало откинулся на спинку стула.
Но перечитать письмо не успел. Кто-то дернул запертую дверь, и в прохладное уединение кельи просочился голос хозяина:
— Ковалев, отопри!
Тетрадь скользнула в карман, ручка улеглась рядом с чернильницей, и Сергей предъявил беззаботное лицо целому синклиту начальства.
За доктором следовали старшая вожатая и воспитательница, а в перспективе виднелись головы Черныша и Шнурка.
— Что происходит, Сергей Ковалев? — спросила воспитательница. — Вчерашней отлучке ты нашел уважительную причину. А сегодня отказ от завтрака, неявка в отряд?
— Да у меня, Марь Иванна, аппетита нет из-за насморка, — с подчеркнутым простодушием сказал Сергей, смело погружаясь в льдистый взгляд воспитательницы. — Я потому и вернулся сюда. Федосей Куприяныч так хорошо лечит, нос уже почти высох…
— Ты невинен, как белый ягненок, Сергей Ковалев! Но зачем ты сорвал плакат?
Лариса Васильевна молча улыбалась. Федосей Куприянович положил перед Сергеем еще две таблетки из аптечки. А Черныш помахал рукой, что означало: я никому не говорил.
— Какой плакат, Марь Иванна? Да я никакого плаката не видал! — сказал Сергей и с ужасом почувствовал, как предательская краска заливает лицо: вот же противное свойство. Скомканный плакат лежал в кармане, хотя его давно нужно было уничтожить. И если Румяна вздумает обыскать, то…
— Будем считать вопрос исчерпанным! — сказала Лариса Васильевна. — Это я попросила Колю написать. Ты не съел кашу, ее выбросили на помойку. Мне кажется, этого делать нельзя…
Сергей кивнул в знак согласия, потому что даже в эту неприятную минуту залюбовался красивым светлым лицом Ларисы Васильевны, удивляясь, что непопулярные среди школьников меднорыжие волосы так ей к лицу.
— Ну и хорошо, раз ты понял! А теперь иди с Чернышом и Тюкиным. Ваше дежурство, а на пищеблоке перед обедом много дел…
Мария Ивановна демонстративно подвинула таблетки врачу. А Сергей только на улице сообразил, почему центр нападения был утром в переднике. Потом до него дошло, что Тюкин — это фамилия Шнурка. Несмотря на благополучную концовку, сознание у него работало замедленно. Черныш шел на полшага сзади, словно прикрывая товарища, и на подъеме к кухне сказал:
— Молодец, Серега, ловко отбрехался!
Но Сергей почему-то не был в восторге от себя.
Вьется из-под ножа картофельная кожура. Очищенная картофелина — бултых! — в котел. Брызги — пшш! — вверх. Всем смешно. Снова летит белая в воду, снова плеск, снова хохот.
Вокруг котла семеро ребят и пятеро девчат. Сначала брали картошку из мешка, потом заспорили: один быстрее чистит, другой еле ножом водит. Коля Бледный ухватил мешок под мышку, каждому насыпал кучку.
— Теперь посмотрим, кто скорее, — схватил он свой нож.
Работая, он не поднимает глаз. В его толстых пальцах картошка вертится, как заводная. Кончик ножа выковыривает ростки одним движением. Глядя на него, Сергей мысленно соглашается с отцом: кто быстро ест, тот и работает споро. А у самого Сергея кучка вроде не уменьшается. Черт знает сколько дряни нужно выковырять из картошки! К тому же он не забыл про плакат и вызывающе говорит:
— Выходит, Синьор Помидор, ты за стаканчик молока любые подлые штуки на друзей писать будешь?
Черныш не очень прытко двигал ножом, а тут руки его и вовсе застыли: он весь внимание. Павлик успел порезать палец. Завязанной платком руке неловко держать картошку. Он тоже рад передышке. Толстяк швыряет картофелину.
— Ты ж сам, Серега, сказал, что я в кабалу влез. С подневольного какой спрос?! — говорит он и вдруг сердито наклоняется к Сергею. — Но, между прочим, хоть ты и обижаешься, я бы тебе по физии съездил за ту кашу…
— Серега, береги портрет! — воздымает руки Черныш и круто меняет тему. — Ты лучше скажи, Синьор Помидор, заказов у тебя много?
— А то! — отходчиво улыбается толстяк, вынимая из кармана тетрадный листок. — Этот первый на очереди…
— Федосеев афоризм! — узнал Черныш. — О, это весьма срочное дело. Я бы на твоем месте, Синьор Помидор, не пачкался с картошкой. Сидел бы и размалевывал лечебное средство…
Пальцы толстяка опять проворно вертят картофелину под лезвием ножа, а выпуклый светлый глаз насмешливо косится на товарища.
— Бескрылый ты человек, Черныш. Ни на грош в тебе фантазии. Мучаешь картошку и сам терзаешься: «Будь оно неладно все, скорее бы кончить!» Так я говорю или нет?
— Ну так, — охотно соглашается Черныш. — И что из того?
— А то, что не видишь ты перспективу. А я вижу не грязную кожуру, а янтарные подрумяненные хрустящие дольки. Лучок зеленый колечками на них, от укропчика весной пахнет, а сбоку исходит паром сочная нежная котлетка. Мечта! Ради нее и сижу добровольно с вами…
Одиннадцать ртов невольно глотают слюну, одиннадцать пар глаз недоверчиво и в то же время заинтересованно смотрят на толстяка. Одиннадцать улыбок готовы взорваться смехом. Но делом занята только двенадцатая пара рук. И это не мешает их хозяину, склонившемуся над котлом, разглагольствовать:
— Ты, Черныш, в художественной мастерской никогда не был? И не ходи. Тебе вредно эту кухню смотреть… Художник холст грунтует, краски растирает, смешивает, кисти моет, палитру скоблит, а видит не грязь, а мечту свою, картину, которая людям жизнь украсит… Я тебе прямо скажу, если поэт из меня не выйдет, то кулинаром я буду высшего класса…
— Поваром, значит, — уточняет Черныш и подмигивает ребятам. — Правильно, Синьор Помидор, дело почетное, а главное: ешь — не хочу! Сам сыт, и детишкам на молочишко принесешь.
— Плевал я на твои шуточки! — не поворачивая головы, бросает толстяк. — И не поваром, а кулинаром, художником обеденного стола…
Зойка краем уха слушает затянувшийся разговор и снова проворно работает, успевая поглядывать на соседей. Одному укажет на глазок оставленный, другому кожуру сунет под нос.
— Кто ж так чистит, разиня? Полкартошки с кожурой выбросишь!
— Тебе жалко? Твоя картошка? — накидывается на нее Шнурок.
— А как же! — удивляется Зойка. — Мешок изрежем, а жарить нечего будет!
По случаю дежурства старшего отряда на обед объявлено изысканное меню: суп с фрикадельками, котлеты с жареным картофелем и кисель. Сначала все обрадовались. Но приготовить такой обед на две с половиной сотни едоков нелегко. У Сергея руки онемели. Ему страшно хочется есть, по собственной глупости без завтрака остался. Он то и дело заглядывает в котел, в мешок и ужасается: сколько еще чистить! Черт с ней, с жареной, с поэзией Синьора Помидора, обошлись бы чем-нибудь попроще…
В подсобке давно жужжит мотор электромясорубки. Старшая повариха перекручивает мясо на фарш и покрикивает, подгоняет ребят. В помещении жарко, пот заливает глаза. Лизавета с пятном сажи на влажной щеке заглядывает в подсобку и одобрительно восклицает:
— Во, во, это дело! Такая компания живо мешок разделает!
Присмотревшись, она подошла поближе к Сергею.
— Здравствуй, помощничек! Низко тебе кланяюсь за дровишки. Уж как ты мне помог, дай тебе бог столько же здоровьичка! В другой раз специально попрошу начальницу выделить тебя на дрова… Уж я на тебе отыграюсь, не забудешь меня…
Сергей прячет глаза. И ответить нечего, и слушать невмочь. Черныш толкает его в бок.
— Когда ты успел познакомиться? Тихоня-тихоня, а все успевает…
— Ему работать трудно, — подкалывает Шнурок. — Он каши мало съел!
Недочищенная картошка в руке Сергея превращается в снаряд. Он знает, что даром не пройдет, но уже готов на драку. Шнурок хватается за лоб и бежит делать примочку. Люда вчера отдавала начальнице рапорт на линейке. И поэтому говорит укоризненно:
— Неужели нельзя без драки, Сережа? Выговор влепят. Тебе, может, все равно, а другим неприятно.
— Нет, правильно стукнул его, Сережа! — вмешивается Зойка. — Противный Шнурок всех подковыривает.
— Зойка, помолчи, не нарывайся, — с любезной улыбочкой советует Гуляй-Беда. — При мне Шнурок тебя не тронет, а без меня косы оборвет.
— Ужас, как я испугалась! — безбоязненно говорит Зойка. — Свои лохмы берегите…
Опять булькает вода в котле, но уже никому не смешно, все устали, а картошки нечищеной чуть меньше половины.
— Ой, девочки, не могу больше! — жалобно вскрикивает Таня, бросая нож и скорбно разглядывая почерневшие пальцы. — Ой, что с моими руками!
Гуляй-Беда хватает ее руку.
— Ишь, какая фря! Наманикюрилась! Папаша водил или сама?
— Пусти! — вырывается Таня. — Не твое дело!
— Нет, мое! Чисть вот картошку! Интеллигенция гнилая!
— Не буду!
— Будешь, работа на всех делится!
Гуляй-Беда хватает Таню за талию, силой сажает на место и двумя горстями сыплет на фартук картошку. Синий взгляд Тани затравленно молит о защите. Черныш с грохотом отбрасывает ногой скамейку и вразвалку подходит к Гуляй-Беде.
— Ты на нее не фрякай, уяснил? Она — музыкант, и…
— Я тоже музыкант, — перебивает Гуляй-Беда, становясь грудь в грудь с противником.
Черныш с размаху бьет его по плечам, осаживая на табуретку.
— Молчать, когда старшие говорят! Тебя мы не слыхали, а ее игру слышали. И не касайся ее грязными лапами, уяснил?!
В воздухе запахло грозой. Глаза Гуляй-Беды налились кровью, красивое лицо судорожно исказилось, и он с такой ненавистью посмотрел на Черныша, что казалось, вот-вот вцепится в горло. Бросаясь на помощь Чернышу, Сергей заметил, что правая щека Гуляй-Беды нервически дергается, и подумал: «Припадочный он, что ли?» Коля Бледный, тяжело ступая, зашел за спину Гуляй-Беде. Зойка пересадила Таню на свое место.
— Ну, падла! — прошипел Гуляй-Беда, снова поднимаясь, и вдруг кухонный нож, длинный и узкий, с коричневой деревянной ручкой, холодным оружием блеснул у самого носа Черныша. — Понюхай, чем пахнет?
Толстяк мгновенно заломил назад руку Гуляй-Беды, и нож, со свистом вонзившись в пол, закачался маятником. Тишина зловеще придавила подсобку, когда повариха в испуге выключила мотор. Всплескивая руками, она подбежала к котлу, но все уже были на местах.
— Что вы, миленькие? Что случилось, ребятки?
— Семейный разговор, тетя Клава, — успокоил ее Черныш. — Крутите мясо и берегите здоровье…
Под мерное жужжание мотора Гуляй-Беда, низко склонив лицо, сказал словно про себя:
— Ты, падла, еще услышишь меня! Тут вас много на одного. Но в Волгограде мы с тобой сойдемся в темном переулочке…
Черныш негромко отозвался:
— Хвалилась лягушка с волом сравняться, а вышла одна вонь!
А Сергей вдруг вспомнил перекресток, темный подъезд, чью-то фигуру и крик в спину, потом свист. Он посмотрел на Гуляй-Беду и вздохнул с сомнением.
— Ну что, братцы, — бодро воскликнул Черныш, — освободим Таню?
Девушка, глотая слезы, работала на Зойкином месте. Она простить себе не могла, что смалодушничала. Ей никогда в жизни так не грубили, и хамство Гуляй-Беды просто парализовало ее. Но когда за нее вступились, она вдруг почувствовала себя обязанной быть достойной дружбы ребят и Зойки и взялась за картошку, поклявшись ни в чем не отставать от них. И потому она решительно отказалась уйти от котла раньше других.
А Люда спокойно поднялась мыть руки, когда за ней прибежал вестовой начальницы. Черныш жалобно сказал:
— Красота, братцы, кто на виду у начальства. Нам вкалывать, а некоторых на консилиум приглашают.
— А ты как думал? — хохотнула Люда. — Так и положено: сначала общественные дела, потом личные…
Черныш сокрушенно взялся за мешок.
— Сыпь, Серега, наши личные дела. Еще на часок тут хватит…
Никто не засмеялся этой грустной шутке.
На рукаве кремовой кофточки Марии Ивановны даже невзрачная красная повязка сидела нарядно и слегка кокетливо, явно гордясь вкусом дежурной воспитательницы. Но Федосей Куприянович был из породы людей, слепых и глухих к изяществу туалета молодой женщины и к доверительным ноткам в ее голосе. И добивался от нее веских аргументов в духе железной мужской логики.
— Неделикатно, Федосей Куприяныч, с вашей стороны спорить со мной так упрямо. Ваша затея неэстетична! — с кроткой улыбкой повторила в пятый раз Мария Ивановна, зная, что ее терпение сломит любое сопротивление.
Однако она не постигла еще характера врача. В другом вопросе его меланхолическая натура давно подчинилась бы ей, но в деле борьбы с проникновением инфекции он был тверд, как гранит, и гибок, как златоустовская сталь. И потому он властным жестом направил стоявших наготове Черныша и Сергея за предметом спора, а Марии Ивановне сказал сухо и категорично:
— Чистота и здоровье — вершина эстетики!
Принесенный с Улицы Красного Креста жестяной умывальник на пять сосков был водружен перед входом в столовую, налит водой, снабжен мылом и хрустящим вафельным полотенцем, а Сергей был поставлен в качестве фильтра.
Раньше всех на обед явился второй отряд, Ольга Петровна, заметив нововведения, сразу перестроила ребят.
— Пропуск предъявлять дежурному вот так! — пошутила она, и первая показала Сергею руки с обеих сторон.
При всем старании Сергей не сумел ни к кому придраться. Даже у Сеньки-футболиста руки были красно-белые, точно он полчаса драил их с песочком. Сергей усмехнулся, вспомнив пачки тетрадей по математике, которые иногда помогал Ольге Петровне носить домой.
С чумазыми малышами Сергею пришлось поиграть в «кошки-мышки». Один из них трижды пытался проскользнуть в дверь, хотя за это время свободно мог вымыть руки. А с приходом третьего отряда кампания за гигиену рук вступила в скандальную фазу. Пронять горластых пятиклассников было нелегко. С пеной у рта они доказывали, что загар не смывается. Отступив же под тройным натиском Сергея, воспитательницы и вожатой, они опрометью кидались к умывальнику, но возвращались слишком поспешно.
И когда Алевтина Сергеевна оценивала новшество врача, сконфуженное полотенце почернело от загара. Возможно, поэтому начальница приняла половинчатое решение. Умывальник не был отослан на прежнее место, но с глаз его все-таки убрали. Сергей и Черныш, чертыхаясь, но ленясь вылить остаток воды, кое-как перетащили его за угол и замаскировали в кустах, над крутым спуском в балку.
Их вдвоем бросали с прорыва на прорыв. Как-то само собой Зойка оказалась в роли командира дежурного звена. Аппетит во всех отрядах был прямо зверский. То ли суп вышел очень вкусный, то ли набегались ребята на свежем воздухе, то ли чересчур быстро влились в лагерную жизнь, но отовсюду требовали добавки. Девчата, исполнявшие обязанности официанток, сбились с ног. Зойка заметила опустевшие хлебницы и поставила Черныша с Сергеем к хлеборезке. Это было вовремя, потому что посыпались требования на хлеб. Скоро Черныш взвыл:
— Братцы, угомонитесь, что ж вы как в прорву едите! У меня уже мозоль!..
Обслуживающий персонал кушал в среднем ряду после детей. Старшая повариха Клава доложила начальнице, что дежурные хорошо подготовили и провели обед. Мария Ивановна явилась к накрытым столам, а сейчас скромно потупила взор.
— Учтите, Алевтина Сергеевна, я все же одна…
— Вы и без вожатого отлично справляетесь, Мария Ивановна, — благосклонно заметила начальница, принимаясь за второе…
Последними приходят звенья наружной службы — пограничники, дневальные, вестовые. Им благодать. Зойка позаботилась о своих. Для них по блату добавки без ограничения, даже киселя кое-кому на два стакана досталось. И за их столами шумно и весело.
Зато дежурные по пищеблоку, не чуя ни рук ни ног, едят молча. Таня украдкой смотрит на сморщившиеся от воды пальцы. Розовый лак с ногтей облупился. Зойка заговорщически склоняется к ней.
— Ты давно маникюр делаешь?
— Я бы не делала, — качает головой Таня, — мама сама повела меня. Она сказала: «Это элегантно, а пианистки всегда на виду!» Ой, Зойка, мне так стыдно было перед маникюршей сидеть…
— Ну и не жалей, — сочувственно шепчет Зойка. — Тут подновить все равно некому. А хочешь, я тебя научу. Они и без лака красивые. Вот как у меня… — показывает она на свои выпуклые и блестящие ногти…
Сергей сидит рядом, но не прислушивается. Он наелся до отвала, компенсировав себя за утро, и от неприлично большой порции отяжелел. Вяло опустив руки, он вдруг вспоминает про письмо и под столом осторожно разглаживает измявшиеся в кармане тетрадь и конверт. А, черт возьми! Как будто корова жевала! Когда же ему удастся перечитать и запечатать злополучное письмо?
— Ну, я пошел, Зойка! — говорит он, когда взрослые отобедали.
— Куда пошел? — встрепенулась Зойка. — А уборка, Сережа?
Она поручила ребятам снести посуду и во главе девчат начала мыть столы и полы. Минут через тридцать пожаловал Федосей Куприянович. Он обошел зал, пробуя носовым платком, нет ли пыли и грязи, и, довольный, отправился в посудомойку. Первая же тарелка оставила на белоснежном платке жирный след.
— Негигиенично! — сказал Федосей Куприянович, демонстрируя пятно незадачливым посудницам в брюках.
— Здрассте! — раскланялся Черныш. — По-вашему, снова все мыть?
— Да пошла она к черту, такая работа! — с вызовом сказал Гуляй-Беда и повернул к двери, но вдруг попятился.
Лариса Васильевна, на ходу надевая тонюсенький прозрачный фартучек, подошла к ванне. Федосей Куприянович, невзирая на протесты, спустил грязную воду.
— Сполосните посуду и перетрите. Я пошлю вам чистые полотенца…
— Скиданов и Ковалев, несите по ведру кипятка, — сказала Лариса Васильевна, снова накладывая мытые тарелки в ванну.
— Вот работенка попалась! — хихикнул Шнурок. — Не пыльная, не денежная, а мокрая!
— Отвали! — буркнул Гуляй-Беда. — Шуточки тебе…
Разбавляя кипяток, Лариса Васильевна сказала в утешение, что все можно сделать минут за десять.
— Да и за час не управишься, — проворчал Гуляй-Беда. — С проклятым дежурством и в футбол не сыграем.
— Чистота — залог здоровья, детки! — передразнил Черныш. — Помешался наш Федосей…
Лариса Васильевна, словно не слыша, ополаскивала тарелки и передавала Павлику и Шнурку. Постепенно все втянулись в ритм, но удрученное молчание вместе с пеленой пара повисло над посудомойкой. Оживление принесла Лизавета.
— Все, деточки, гуляйте! Без вас закончим. Полдник и ужин сами накроем, а после ужина посуду снесите — и будьте здоровеньки!
Парни гурьбой выкатились на Бульвар Большого Аппетита. Но Сергей нарочно замешкался, а потом вышел черным ходом, спустился в заросли дубняка и, достав тетрадку, уселся на траву по-турецки.
«Петька, дружище!
Счастливый ты человек, что не поехал со мной. Это не лагерь, а пансион благородных девиц, даже не пансион, а богоугодное заведение, почти как в “Ревизоре”. Только вместо уездного лекаря Христиана, который звуки издавал, да попечителя Земляники тут у нас врач Федосей да начальница царевна Несмеяна порядки наводят.
Помнишь, я тебе давал книгу про Тиля Уленшпигеля? Во Фландрии монахи сажали петухов в мешок и недели три пихали им корм в глотку, пока они совсем не заплывали жиром. Из нас тоже хотят сделать каплунов. Как приехали, Федосей всех взвешивал в одних трусах, чтобы поточнее привес определить, — лагерю во славу, мамам и папам в утешение. А вчера за ужином я не доел кашу, так меня на весь лагерь ославили.
В столовую ходить четыре раза и только парами, чуть ли не за ручку. Двое ребят пошли босиком, а один — в трусах, так Федосей сразу завернул. А на утреннюю и вечернюю линейку будь добр надевай пионерскую форму и галстук! Вот и посуди сам. Целый день только стройся да шесть раз переодевайся, да ешь, да спи. Ведь днем после обеда тихий час. Называется час, на самом деле — два. Выспись днем на кровати в духоте, а в десять — отбой. Светло совсем, ну-ка попробуй уснуть в такую рань! Мне вообще-то спать все время охота, но не на койке, а где-нибудь под кустиком. Вчера я вырвался на лоно природы, повалялся впервые в жизни на душистом сенце, да и то попался. Лесник за сено чуть не отдубасил, а воспитательница принцесса Румяна допрос учинила, где был да что делал. Чудом отвязался.
Знал бы я стенографию, обязательно записал бы речь Несмеяны на линейке. Законненький диктант был бы тебе на правописание частицы “не”. Это не разрешается, то не позволено, туда нельзя, сюда не моги. Главный запрет — носа не высовывай за пределы лагеря, за этот страшный грех обещаны самые страшные кары.
И ничего тут похожего на шалаш, на костер, на свободу. Речки нет, так что про рыбу — молчок. Вместо речки душ, а на дверях замок, как на гараже Сверчковых. Купаться только отрядами, с 11 до 3, а позже и раньше — ни-ни. Мы, правда, с ребятами перемахнули через стенку и облились, но за это может нагореть.
Вода родниковая, отличная, студеная, аж зубы ломит. Я пил из колодца. А Федосей твердит: сырую воду ни под каким видом не пить, только кипяченую, из бачков. Противная, как в школе…
Не пойму я этого Федосея: книги у него на полке настоящие. Морские путешествия, журналы “Вокруг света”, а сам бредит чистотой — залогом здоровья. Окажись он на берегу, так от жажды умрет, а речной воды не напьется: ведь грязная, с микробами. Меня с насморком в изолятор загнали. Всю жизнь чихаем — и ничего, а тут — иди без разговоров. Правда, лечит он здорово, к утру как рукой сняло. В общем, попал я из огня да в полымя. Дома мама пичкала лекарствами, а здесь из рук Федосея наглотаешься. Но в изоляторе жить можно. Тихо, покойно, никто не цепляет. Я и сейчас сюда скрылся письмо писать.
Ну что тебе еще сказать? Ребята вроде бы ничего. А один парень, Черныш его фамилия, футболист — лучше не надо. Я с ним уже подружился… Между прочим, Белая Ворона и тут у начальства пользуется вниманием. Умеет она как-то.
В общем, Петька, подзаймись, пока я мучаюсь, а как приеду, махнем с тобой на Ахтубу. На этот раз меня никто не удержит. Хватит…
Писать тебе буду часто, а ты мои письма прибереги. Пригодятся для сочинения “Как я провел лето”. Ты тоже пиши, сообщай, как занимаешься, в чем затруднения будут.
Крепко жму руку. Твой друг Серега».
Сергей закрыл тетрадку, и ему стало что-то не по себе. Написано все было как будто правильно, ничего не наврано, хоть и под горячую руку. Однако что-то ему не понравилось. И насчет Черныша. Обидится, пожалуй, Петька, скажет: «Ну вот, двух дней не прошло, как уже новых друзей завел».
Но чернильницы под рукой не было, таскать тетрадь в кармане надоело, и он сложил листки и запечатал в конверт. Письмо получилось толстое, и он долго прессовал его.
Почтовый ящик висел на синем доме. Сергей опустил письмо, посчитав, что дойти оно должно до Петьки через три дня.
Зеленая пластинка в вихревом темпе приплясывала на струнах, и Костя не сводил с нее глаз. Рождение звуков было для него величайшей тайной. Всякий раз, когда прохладный мундштук горна прижимался к его чуть-чуть расщепленным губам, он, замирая, ждал сотворения чуда. Блестящий холодом никеля горн до самого раструба вдруг наливался живым теплом, будто сродняясь с Костей. И тогда, казалось, не воздух врывался через мундштук в полые трубки горна, а что-то вечно поющее в Костиной душе рвалось на волю и ликующе звучало высокой и чистой медью.
Но горн был слишком простым, всего-навсего сигнальным инструментом, а в Костиной душе таилось в ожидании своего часа целое море чудесных звуков. И оттого в эти сладостные секунды его пальцам мучительно не хватало трех клапанов. О, если б горн вдруг превратился в трубу, тогда все мелодии мира стали бы подвластны его губам и пальцам.
В мечтах Костя держал в руках даже не обычную оркестровую трубу, а укороченную, с широким раструбом и круто изогнутыми трубками — корнет-а-пистон, который видел однажды на концерте ансамбля моряков. С таким корнетом-а-пистоном он играл бы в оркестре, выступал солистом. И он не променял бы своего медного друга ни на баян, ни на скрипку, ни на прочие музыкальные сокровища.
Тем более на эту мандолину. И все же он с жадным любопытством смотрел на нее. Было удивительно, что эта похожая на половинку дыни полированная деревяшка с длинным грифом и четырьмя парами струн так послушна Гуляй-Беде.
Медиатор теребил струны, пальцы левой руки Гуляй-Беды скользили по грифу, и мандолина то заливалась раздольным плясовым мотивом, то голосила печально и нежно, как мамка, когда накатывала на нее тоска и садилась она на крылечке, подперев голову. Костя любил веселые мамины песни, а когда затягивала она грустную «Куда ведешь, тропинка милая…», у него щемило что-то в груди, и он садился радом с ней и гладил ее плечо и горячую руку, пока не окрашивалось улыбкой родное чернобровое мамкино лицо, и тогда они пели вдвоем задорно и звонко, так что соседи заслушивались…
Кто-то щелкнул выключателем. Лампочка зажелтела вполнакала и заморгала часто-часто. Гуляй-Беда накрыл ладонью струны и злобно сказал:
— Зараза, а не свет! Заикается чего-то… А ну выключи!
Почти все ребята сгрудились вокруг него. Гуляй-Беда сидел на койке по-турецки и, слегка склонив горбоносое лицо, играл, сам упиваясь звуками мандолины. А Костя, сидя напротив, окаменел в напряженном внимании, угадывая в минорном напеве затаенную тоску сильного задиристого парня.
Гуляй-Беда оценил восторженное отношение Кости к своей музыке и, может быть, поэтому снизошел до откровенности с ним. Косте все было интересно: и как Гуляй-Беда научился играть, и сколько инструментов было в детдомовском оркестре, и то, что это мандолина-альт, иначе называемая мандолой, а в хорошем струнном оркестре бывают еще мандолины-пикколо, мандолины-виолончели, которые зовутся мандолончелло, и большие мандолины-басы, или мандолоне…
Костя готов был слушать бесконечно, но Гуляй-Беда вдруг закатал рукава, прикрыл глаза и, аккомпанируя себе, запел:
Есть в Италии маленький дом,
Он стоит на утесе крутом…
И в это время в затянутую сумерками палату вошли, весело переговариваясь, Черныш со скакалкой и Сергей, а за ними Игорь и Коля Бледный. Мандолина жалобно рыдала, дрожа басами и вторя глуховатому голосу Гуляй-Беды:
Дорога в жизни одна,
Ведет все к смерти она,
Кто любит, ревнует и пьет,
Тот выпьет и снова нальет.
— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! — насмешливо воскликнул Черныш, включив свет. — Бесплатный вечерний концерт!
— Помолчи! — оборвал Коля, присоединяясь к слушателям.
Черныш и Сергей тоже подошли поближе, а Игорь разделся и лег. Гуляй-Беда, не замечая вошедших, не обращая внимания на уже яркий свет, продолжал петь с надрывом:
И гудела, рыдая, толпа,
И рыдал оборванец босой…
А в сторонке сидела она,
Белокурой играя косой…
— Гля, братцы, — опять воскликнул Черныш, — этот артист погорелого театра сейчас сам зарыдает!
— Ты дашь человеку спеть до конца? — погрозил ему Коля.
Один раз в жизни живешь,
Из жизни все ты берешь,
Днем раньше, днем позже умрешь,
Прошедшего ты не вернешь…
Гуляй-Беда еще повторял припев, а Коля разочарованно махнул рукой и с размаху уселся, заскрипев чьей-то койкой.
— Мура! Я думал, что-то свежее! Мои стихи про котлеты и то лучше!
— Чудак ты, Синьор Помидор! — возразил Черныш, расталкивая ребят и придвигаясь вплотную к певцу. — Не в стихах дело! Ты вдумайся: пей и снова пей! Для алкоголиков песня! Гля, да у него и наколка блатная!
Он сильно схватил и вывернул тыльной стороной к свету руку Гуляй-Беды. Мандолина жалобно тенькнула. Ошеломленный музыкант раскрыл глаза, но прежде чем он высвободил руку, все увидели пониже локтя синеватую татуировку: три карты веером, между ними силуэт нагой женщины и сверху бутылка. Замыкая рисунок кольцом, кривые буквы складывались в слова: «Это нас губит»…
— Получи, падла! — крикнул Гуляй-Беда и, швырнув мандолину на постель, двинул кулаком прямо в переносицу Чернышу, утяжеляя удар всей массой корпуса.
Костя, счастливо увернувшись из-под опрокинутого на него Черныша, высоко поднял мандолину, оберегая ее от случайностей драки. Гуляй-Беда хотел прыгнуть на Черныша, но тот отбросил его ногой к стене, вскочил и сокрушительно ударил противника в левую скулу. Голова Гуляй-Беды мотнулась, и Сергей, хватая вновь взметнувшийся кулак товарища, опять испугался искаженного, нервически дергавшегося лица Гуляй-Беды с пузырьками пены на углах губ. Коля Бледный перевалился через койку и стеной разделил противников, стиснув руки Гуляй-Беды.
— Кончайте! — властно прикрикнул он. — Ей-богу, обоих отлуплю! И тебя, Черныш, в первую очередь! Зачем лезешь?
Гуляй-Беда метался на койке, силясь вырвать руки из Колиных клещей, и кричал истерично, стонущим голосом:
— Пусти… Пусти, тебе говорят!.. Убью падлу!.. Петь не дает… Хочу — и буду петь!.. Ему какое дело!
Черныш, тяжело дыша, опустил руки. Кто-то протянул ему старинный пятак, и он молча приложил его к быстро темневшему, рассеченному до крови перстнем Гуляй-Беды синяку над переносицей. Сергей сурово сказал:
— Верно, Черныш, не связывался бы ты с ним! Он же припадочный, видишь? Еще случится что-нибудь…
— Я тебе дам припадочного, я дам… — вскрикивал Гуляй-Беда, дергаясь всем телом, но руки Коли с железной неумолимостью укладывали его на койку. Щеки Гуляй-Беды по-прежнему подергивались, губы кривились, но глаза вдруг заволокло пеленой слез. Не боль от удара, не стыд за наколку жгли его, а то, что ненавистный Черныш посягнул на самое дорогое, самое светлое в его жизни — песню под мандолину… И он снова ругался сквозь зубы и клялся жестоко отомстить…
И Косте внезапно тоже до слез стало жалко Гуляй-Беду и берущей за душу музыки в полутьме палаты, и он бесстрашно встал перед Чернышом и закричал, потрясая мандолиной и округляя в гневе и без того круглые вишневые глаза:
— Дурак здоровый! Радый, что сильнее, да?! Ты слышал, как здорово он играл?! На, возьми, попробуй так сыграть! Слабо тебе, а мешаешь…
Черныш нагнул кудлатую голову, повернулся и на ходу одним движением сдернул футболку. Брюки он сложил по складке и уложил под матрас, как под пресс. Уже накрываясь простыней, сказал глухо, ни к кому не обращаясь:
— Черт с вами!.. Мне-то что?..
Когда Мария Ивановна, утихомирив бунтовавших девчат, зашла в мальчишечью половину корпуса «А», темнота палаты встретила ее мрачным молчанием. Только из дальнего угла доносились не то всхлипы, не то всхрапы. Воспитательница потянулась к выключателю, но передумала и притворила за собой дверь.