Во вторник третий курс литфака сдавал педагогику. Этим экзаменом начиналась летняя сессия. А для Вадима сессия на этом заканчивалась. Остальные экзамены он сдал досрочно. И педагогику он подучил, повторил, припомнил как будто на совесть. И когда наступил его черед, он положил перед доцентом зачетку и пошарил глазами по большому вееру билетов на столе.
Выбор ничего не давал, но сзади на него смотрело полгруппы, и он по традиции запустил руку поглубже, извлек свое счастье из-под десятка билетов и залпом проглотил вопросы.
— Если не ошибаюсь, Новиков? — не раскрывая зачетку, спросил доцент, слегка кокетничая своей феноменальной памятью, и поставил птичку против его фамилии. — Скажите номер.
— Так точно, Новиков Вадим Николаевич, билет № 26, — безмятежно сказал Вадим, не двигаясь: третьего вопроса он не знал.
— Не по вкусу билетик, а, Новиков? — осведомился доцент, не спеша занести номер в протокол экзамена. — Возьмите другой!
— Что вы, Алексей Афанасьевич! Билеты вашего курса точь-в-точь как шоколадный набор «Зоосад»: звери разные, а вкус один…
В аудитории послышался сдавленный смешок. Доцент строго поднял голову, но сказал снисходительно:
— Я польщен вашим сравнением, Новиков! Идите же и вкушайте свою порцию шоколада.
Билеты обдумывало шесть человек. Краснощекая толстушка в очках — круглая отличница, гордость курса — подвинулась к краю стола, нагнулась и трагически зашептала:
— Неужели горишь, Димка?
— Как швед под Полтавой! — в тон ей шепнул Вадим, проходя к третьему ряду столов.
Ему нечего было обдумывать. Роль классного руководителя в воспитании класса он знал как свои пять пальцев. Формы учета работы классного руководителя он готовил на практикуме. Но что говорил Макаренко о «педагогике взрыва», он решительно не помнил. Арифметика получалась несложная. За первые два вопроса обеспечена четверка. А другой билет — дело темное. Жаль, что пятерка улыбнулась, но бывает хуже.
Для приличия Вадим набросал карандашом тезисы, потом поднапряг память, мысленно пробегая страницы учебника и конспектов. Что за напасть! Он помнил чуть ли не наизусть все книги Макаренко, но требуемая «педагогика взрыва» почему-то не приходила на ум. Он еще раз по главам припомнил свою любимую «Педагогическую поэму». Разве случай с Задоровым? Вполне возможно, но без уверенности лучше промолчать.
Приняв такое мудрое решение, Вадим поднял глаза и увидел, как толстушка усердно списывает со шпаргалки. Не раздумывая, он перегнулся через стол и шепнул ей в шею:
— Голубушка, как тебе не ай-яй-яй! Прикрой лавочку!
Девушка досадливо отмахнулась и еще проворнее застрочила авторучкой. Вадим спокойно вылез из-за стола, шагнул к ней и выхватил шпаргалку. Толстушка возмущенно зашипела. Доцент прервал бойкую студентку у кафедры.
— Новиков, зачем вы ходите? Что у вас происходит?
— Любезность, Алексей Афанасьевич! Петрова уронила билет. Так сказать, долг вежливости…
Глаза Петровой налились слезами, она повернулась и погрозила Вадиму кулаком. Он с готовностью подставил лоб. Девушка улыбнулась сквозь слезы и снова взялась за авторучку. Приближалась ее очередь. Она вышла к кафедре, опять погрозив Вадиму, но говорила прямо-таки вдохновенно, и он заслушался ее, забыв о своем огорчении.
С пятеркой в зачетке Петрова, полыхая, как солнце в зените, победно промаршировала к выходу, бросив по пути уничтожающий взгляд на Вадима. Он засмеялся и сказал громко, довольно потирая руки:
— Я всегда утверждал, Алексей Афанасьевич, что девушки нашей группы знают педагогику на уровне доцента.
— А вы, Новиков, на каком уровне знаете мой курс?
— Сейчас у вас будет возможность оценить это, — уклончиво ответил Вадим.
— Тогда милости прошу, — пригласил доцент. — Вы уже готовы, а девушки впереди вас еще пишут. Начинайте, время дорого…
Отвечая на первый вопрос, Вадим увлекся и заговорил о воспитании вообще, ссылаясь на примеры своей службы на границе. Доцент не перебивал его, но минут через двадцать предложил перейти к следующему вопросу. А когда он исчерпал и этот вопрос, доцент твердой рукой вывел ему в протоколе «5» и потянулся за зачеткой. Это была поблажка, и Вадим тоже заполыхал, потирая рукой шрам.
— Ваша щедрость убивает меня, Алексей Афанасьевич, — шутливо сказал он. — Третьего вопроса я не знаю.
— Вообразите, я догадался, — без улыбки, но доброжелательно сказал доцент. — Вы слишком долго изучали билет. На первые два вопроса вы отвечали блестяще, и я заложил для вас в своей лекции суждения Антона Семеновича о «педагогике взрыва», — он подвинул к Вадиму толстую, в синей клеенчатой обложке тетрадь с закладкой. — Садитесь и просмотрите. Трудно помнить все назубок…
Петрова подстерегала Вадима в коридорной толчее и гулко хлопнула папкой по спине.
— Ты жестокий и бессовестный человек, Димка! Так напугал меня!
Их окружили любопытствующие. Вадим вытащил из кармана пухлую записную книжку и, листая затрепанные странички, сказал:
— О, несправедливая, позволь оправдаться. Тут у меня записано. Царь Петр Первый специальным указом запретил читать речи по бумажке, а токмо словами, дабы дурь каждого сразу видна была. Дошло? Два с половиной века назад! А ты в наш космический век к бумажке прилипла, а?! Променять свое красноречие на мертвую бумажку — позор!
— Димка, это типичный анекдот, а ты ужасный брехун! — под общий смех воскликнула Петрова, влюбленно глядя на Вадима.
— Фи, какое грубое слово в устах столь прелестной девушки! — поморщился Вадим и, таинственно склоняясь к ней, зашептал на весь коридор:
— А ты знаешь, брехуны на три категории тарифицируются. Бывают брехуны по неграмотности, просто невежественные люди вроде Феклуши-богомолки из «Грозы». А то еще бывают брехуны из корысти. Обманывают, чтобы выгоду извлечь. Но самая высшая категория — это брехуны самозабвенные. Врут — и сами верят в то, что врут. Достославные потомки Хлестакова. Скажи, о несравненная, разве я принадлежу хоть к одной из этих категорий?
Гомерический хохот выманил все-таки доцента из аудитории. Коридор снова стал просторным. Петрова досмеялась на лестничной площадке и вытерла платочком слезы.
— Ты невозможный человек, Димка, тебя не переспоришь! Ну а если бы я провалилась или осталась без стипендии?
— О, тогда я зачислил бы тебя на семестр на все виды довольствия в нашу 25-ю гвардейскую, зная, что отныне ты станешь мудрее…
— Да ну тебя, Димка, с тобой нельзя серьезно говорить!
Когда ее каблучки звонко зацокали по лестнице, Вадим грустно проговорил вслед:
— Парадокс судьбы: некоторые девицы жаждут серьезного разговора с Вадимом, а иные и не смотрят в его сторону…
Вестибюль института в дни сессии по многолюдности и скорости движения не уступал московской улице Горького. И дожидаться здесь безлюдья было по меньшей мере безнадежно. Но Вадим с терпением йога то ходил взад-вперед около комсомольской Доски почета, то с пристрастием разглядывал фотографии под стеклом, одновременно приветствуя парней и девчат, сновавших мимо, и переговариваясь с ними.
После экзамена он успел сдать в партком членские взносы своей партгруппы, отнес книги в библиотеку, взял в деканате обходной лист и обегал пол-института за подписями. Наконец, вручил обходной кассиру и расписался в особом списке, утвержденном ректоратом, получив стипендию за все лето. Теперь он был свободен от всех институтских обязанностей до нового учебного года и мог идти на все четыре стороны. Но упорно шлифовал новыми подметками старых туфель пол в вестибюле, надеясь разве на чудо.
Должно быть, вахтерша оценила по достоинству его выдержку и потому подозвала.
— Вы ведь с третьего курса? Мне личность ваша запомнилась.
— Уже с четвертого, — весело уточнил Вадим.
— Ну и лучше. Я вижу, вы не спешите или ждете кого. А у меня дело. Постойте за меня минут с десяток, а я добегу в одно место.
— Вот спасибо вам! — восхитился Вадим. — Как это вы угадали мое заветное желание? Бегите хоть в два места и не волнуйтесь!
Вахтерша осторожно улыбнулась на тот случай, если бы оказалось, что суровый на вид студент со шрамом шутит. Но Вадим сел на ее место самым серьезным образом. И когда она выхватила из-под стола хозяйственную сумку и поспешно исчезла, он зорко оглядел вестибюль, решив, что не смеет чудо остановиться на полпути.
И действительно, как по мановению волшебной палочки, вестибюль вдруг опустел. И тогда Вадим в два прыжка подскочил к Доске почета и, подняв рамку со стеклом, мгновенно снял с кнопок одну фотографию. Еще через минуту он снова сидел на месте вахтерши и, ликуя, вышибал пальцами по столешнице известный бравурный марш «Старый барабанщик».
Сделано было все вовремя, потому что в следующую минуту действие волшебной палочки кончилось, и опять множество людей засновало мимо него. Но это его уже не волновало. Фотография девушки с косами вокруг головы лежала у него в папке, и он даже позволил себе порассуждать вслух:
— Комитет комсомола возьмет у нее вторую карточку, и она с радостью принесет. А мне это не дано. Даже сфотографировать не имею повода. Но Григорий Борисович все равно сказал бы мне: «До чего ж ты докатился, Вадим Новиков? Чему ты сможешь научить детей, запятнав совесть? И не ссылайся на любовь, поскольку любовь и хулиганские штучки несовместимы». А старшина Дробыш сказал бы кратко: «Сукин ты сын, сержант Новиков!» — и закатил бы мне пару нарядов вне очереди. И оба моих старших друга были бы правы на двести процентов. Гроза хулиганов, начальник штаба дружины — и вдруг мелкая экспроприация… Позор!
Откровенно говоря, чистенький прямоугольник на выгоревшей бумаге Доски почета за несколько минут изрядно намозолил глаза Вадиму, но если бы он и захотел вернуть фотографию на законное место, было уже поздно. Вахтерша с покупками, задыхаясь, влетела в вестибюль и ногой затолкала сумку под стол. Вадим пожалел ее:
— Уже?! Ох, не щадите вы себя, сердце не бережете! Зачем бежали во всю прыть? Я еще и не насиделся всласть!
Вахтерша облегченно засмеялась.
— Спасибо, комендант не наскочил, пока я бегала, а то съел бы враз…
— Могу вам пожелать никогда не попадаться на зубок злому дяде-коменданту, — сказал Вадим, направляясь к выходу во двор института.
Голубой мотоцикл с коляской покорно и терпеливо ждал его. Вадим заботливо обтер тряпицей налетевшую на руль и бачок пыль, кусочком замши надраил привинченную к рулю стальную пластину с гравировкой «Танкист», пощупал скаты, положил в коляску свою папку и застегнул накидку. Потом нажал ногой стартер и, когда мотоцикл зарокотал, вырулил к воротам.
— Итак, мой верный «Танкист», — сказал он своему голубому любимцу, — прощайся с этим постоялым двором надолго. Впереди новые дороги!
Возможно, у мотоцикла с этим славным именем «Танкист» были связаны с институтским двором какие-то не очень приятные воспоминания, потому что он удивительно радостно затрещал, выкатываясь на улицу. А здесь повел себя совсем иначе: рокотал спокойно и четко и несся по проспекту Ленина, не превышая дозволенной скорости, как и полагается всякой холеной и благовоспитанной машине. Только на подъеме от Астраханского моста «Танкист» позволил себе зарычать погромче, но ведь крутые горки с седоком на спине кому угодно покажутся неприятными.
В кирпичном сарае во дворе студенческого общежития на Рабоче-Крестьянской улице у «Танкиста» было уютное изолированное жилье с отдельным входом. И он охотно вкатился туда и не издал ни звука, что выказывало его желание побыть в темноте и тишине наедине со своими думами. Вадим всегда считался с желаниями голубого друга и, заперев дверь, удалился тихонько, прямо на цыпочках.
Но к тете Маше, швейцару общежития и наперснице студенческих тайн, он подлетел гоголем. Тетя Маша недавно перенесла операцию удаления зоба, и студенты, особенно девчата, соскучившиеся по ее материнской заботе, наперебой выражали ей свою привязанность.
— С удачей, что ли? — спросила тетя Маша, собрав улыбкой частую пряжу морщинок на повитом, нездорового цвета лице. — Сдал педагогику?
— Все сдал, тетя Маша, себе ни грамма не оставил! — воскликнул Вадим. — А уж удача неслыханная!
— Так, может, трешница потребуется, когда твои гвардейцы придут? — забеспокоилась тетя Маша, которая по доброте души завела свою кассу взаимопомощи для студентов. В ящике ее стола хранилась общая тетрадь, куда заносились трешницы, рубли и полтинники, перехваченные до стипендии вечно безденежными обитателями общежития.
Вадим отдернул змейку спортивной куртки и показал пачку зелененьких.
— Мы теперь при деньгах, бывают в жизни добрые дни, — важно сказал он, беря ключ, однако не отошел, а помялся и спросил: — А где это ключ от шестнадцатой?
— Известно где, у девчат…
— А разве они все дома?
— Больше половины, — сказала тетя Маша и вынула свое вязанье, что означало неодобрение темы разговора.
— А кого нет?
— Ой, Новиков, портиться начинаешь, — строго погрозила тетя Маша. — Не примечала я, чтоб ты про девичьи ключи допытывался. И ты со мной не крути, говори прямо, кто тебе нужен. Ежели Лариска, так нету ее, в пятницу в лагерь уехала…
— Ну, тетя Маша, вам бы не швейцаром, а королевским звездочетом быть. Насквозь в душе читаете!
— А чего ж тут не читать? — рассудительно сказала тетя Маша, — Лариса — девушка отменная, таких поискать. И ты парень хоть куда. Через годок-другой я бы вас и сосватала…
— Вот бы я вам в ножки поклонился! — с неожиданной откровенностью сказал Вадим. — Только зачем же тянуть два года?
— Затем! — отрезала тетя Маша и поманила его. — Мне всего-навсего сорок первый стукнул, а уже состарилась. Была в девушках румяная, полненькая, коса в руку, а выскочила замуж семнадцати лет, и сгинула моя краса, не успела я зацвести ярким цветом… — тетя Маша смахнула набежавшую слезу и поджала бескровные губы. — И Лариске не к спеху, и ты, хоть и постарше, можешь подождать. Дипломы получите — гуляйте свадьбу. К тебе, сироте, если позовешь, я с легкой душой пойду на свадьбу посаженной матерью. А раньше того времени не будет от меня одобрения, и счастья не будет, уж ты мне поверь…
Вадима тронула нежданная исповедь тети Маши. И он подумал о том, как много волнующего, поучительного, трагического прячется за привычным обликом окружающих людей. Словно глядишь в окна чужой квартиры и видишь обыкновенные занавески или гардины — покрасивей или попроще. А что там, за гардинами, в глубине комнат?
Он сердцем принял вырвавшиеся из сердца слова тети Маши и сказал:
— Слушали и постановили: принять указания тети Маши к сведению и неуклонному исполнению!
И довольный, что вызвал улыбку у расстроенной женщины, вприпрыжку взбежал на второй этаж.
Было кстати, что товарищей нет, но, опасаясь внезапного вторжения, он запер комнату. Потом достал из-под койки чемодан и взял оттуда вставленную в рамочку фотографию красивой молодой женщины и еще одну такую же пустую рамку. И в эту пустую вставил фотографию девушки с косами вокруг головы. Некоторое время он глядел на обе фотографии, потом сказал:
— Радовалась бы ты, мамочка, вместе со мной, да не суждено! Пусть хоть ваши портреты будут всегда вместе, как в моей душе…
Он смотрел бы еще и еще, но товарищи могли нагрянуть в любую минуту. И он упрятал в чемодан портреты, убрал его под кровать, отпер дверь и закурил перед распахнутым окном. До последнего дежурства было еще далеко, имело смысл сходить в столовую, но ему почему-то ничего не хотелось — ни двигаться, ни говорить. Он был рад тишине в комнате, потому что растревоженные мысли сами собой обратились к прошлому…
Детство Вадима прошло в огромном городе заводов и фабрик. Но в памяти его Харьков жил красивым городом студентов. Он помнил, как отец горделиво говорил маме, что в Харькове сто тысяч студентов. Пятилетнему Димке сто тысяч рисовались числом необъятным и круглым, как бочка. А студентов он знал, потому что жил напротив знаменитого студенческого городка «Гигант» и по утрам и вечерам весело смотрел из окна на бесконечные потоки шумоватых парней и девушек с книжками. И ему казалось, что они-то и составляют все население города.
Отец исчез из его жизни в первый день войны. Прощаясь с сыном, он поднял мальчика под потолок. Димка пугался высоты, но отцовским рукам безотчетно доверял и с восторгом болтал в воздухе ножками. Он не знал, что увидит отца еще всего один раз.
Спустя несколько месяцев он с мамой уехал из Харькова. Ехать в поезде было интересно, но непонятное горбатое слово «эвакуация» смутно внушало страх. Глухая приуральская деревушка Зеленый Бор не сразу ему понравилась. В первые дни он был уверен, что в черном полукруглом челе закопченной русской печи живет вместе с огнем и Змей Горыныч. Потом он подружился с соседскими мальчишками и уже с удовольствием спал на лежанке печи.
Мама была учительницей, и в первом классе Димка очень удивлялся, что мама, которую он совсем не слушался и которая никогда не сердилась на него, в школе была строгая и ребята слушались ее и гордились, если она кого-нибудь хвалила.
Однажды зимним утром Димка, уже второклассник, умчался с мальчишками на пруд. Он скользил по льду на одном коньке, прикрученном к валенку веревкой с палочкой, а другой ногой отталкивался и поджимал ее. Но в разгар веселья прибежала взволнованная мама. Он отбрыкивался руками и ногами, но мама сказала: «Скорее, Димочка, поедем с папой повидаться!» И он тоже заторопился.
Они ехали на санях, и мама, поправляя на Димке тяжелый тулуп, все время говорила вознице: «Скорее, пожалуйста, не дай бог, опоздаем!» Они подъехали к станции, мама выхватила Димку из тулупа и побежала с ним на перрон. И вскоре подошел длинный товарный поезд. Посреди красных вагонов были раздвинуты широкие двери, и в них толпились солдаты в шинелях. Из одного вагона вдруг крикнули: «Лена! Димка!» Высокий офицер в белом полушубке, перетянутом ремнями, спрыгнул с вагона, и Димка с мамой оказались у него в объятиях.
Воинский эшелон простоял всего несколько минут, и Димка запомнил отца таким, каким он возвращался на фронт после ранения: без шапки, которой махал жене и сыну, темноволосый, с горячими глазами и доброй улыбкой на бледном лице. Димку мимолетная встреча не очень взволновала, зато к маме вновь вернулся ее звонкий смех, и от этого маминого смеха у Димки на душе было светло и покойно.
Он учился в третьем классе, когда отец прислал с фронта фотографию. Инженер-подполковник Новиков был снят с товарищами около танка в каком-то немецком городе, и Димка с гордостью насчитал на груди отца семь орденов и три медали.
А потом с отцом случилась беда. Димка узнал об этом не сразу, а летом, когда война уже кончилась и к ним приехал тот офицер-танкист, который был вместе с отцом на карточке возле танка. Мама велела Димке выйти, но он не послушался, залез на чердак, где была щелка в потолок, и, лежа на животе, смотрел на офицера.
То, что он услышал об отце, не укладывалось в его сознании, и, когда танкист уехал, он спросил у мамы, разве может быть, чтобы такого офицера, как папа, у которого семь орденов и три медали, вдруг арестовали и посадили в тюрьму на десять лет?
— Оказывается, может, Димочка, сыночек мой! — глухо сказала мама, прижимая к себе Димку, и вдруг беззвучно заплакала, и слезы струились по ее лицу и мочили Димкины щеки и нос. — Осиротели мы с тобой, Димочка!
С того дня безвозвратно ушло из Димкиного детства что-то светлое и безмятежное. Оно пропало вместе со звонким маминым смехом, потому что мама больше не смеялась. Она ходила потерянная, заплаканная и худела, худела, пока не заболела. Димка очень жалел маму, но лишь много-много лет спустя, став взрослым, понял, что не болезнь подкосила и свела маму в могилу, а великая неутолимая любовь. Мама беспредельно любила отца и не пережила его трагедию…
В четырех детских домах побывал Димка. За ним прочно закрепилась слава отпетого хулигана и лодыря. Он просидел по два года в четвертом и пятом классах. Потом его перевели в специальный детский дом под Вологдой. И тут в его жизнь вошел Григорий Борисович Штаркман.
На войне Григорий Борисович был офицером-артиллеристом. Тяжелый немецкий снаряд, разорвавшийся на его батарее на Ленинградском фронте, оторвал ему левую ногу выше колена. После ампутации он долго лежал в вологодском госпитале. Зимой 1944 года он вышел на костылях из госпиталя, еще не ведая, где и как начинать новую жизнь. Одно он знал точно: в Киев, где погибли в Бабьем Яру его жена и обе дочери, он не мог вернуться.
Он зашел в облоно, показал документы, и ему предложили место воспитателя в специальном детском доме и учителя в соседней школе. Когда Димка очутился в этом детдоме, Григорий Борисович проработал там почти три года.
На Димкиного отца Григорий Борисович — худой и смуглый, с длинным носом и слегка вывернутыми губами — не был похож ни капельки. Но он тоже носил офицерскую гимнастерку с широким ремнем и портупеей, а на груди его было шесть орденов, на один меньше, чем у отца.
И это было первое, что подтолкнуло Димку к совсем чужому для него человеку. На тринадцатом году жизни Димка ни о чем другом не помышлял, кроме военных подвигов, и ему очень хотелось со всеми подробностями знать, за что награжден воспитатель каждым из этих орденов.
Потеряв всех близких, Григорий Борисович не женился вторично и свою неутоленную любовь к детям отдавал этим мальчикам, сведенным в детдом нелегкими судьбами. Он жил в маленьком флигельке при детдоме, не уезжая даже летом. На уроках он воскрешал перед ребятами историю борьбы народов за лучшую жизнь в древности и в средневековье, а в детдоме был с ними с подъема до отбоя.
И даже тогда, когда они укладывались в постели, он заходил к ним в спальню и, положив костыли, садился на кровать то к одному, то к другому и тихим голосом, раскатывая «р», говорил о блокаде Ленинграда, об артиллерийских дуэлях, о ледовой дороге через Ладогу, о своей батарее 122-миллиметровых гаубиц. И это были самые лучшие их часы.
Мальчишки были далеко не паиньками. От их выходок стоном стонало село и весь обслуживающий персонал детдома, все учителя в школе. И Григория Борисовича они доводили до исступления. И тогда он ругал их, кричал, потрясая костылем, называл подлыми вампирами, высасывающими из него всю кровь. Однако эти вампиры привязывались к нему все крепче, а Димка через полгода души в нем не чаял. Григорий Борисович стал для него самым родным на свете человеком.
В восьмом классе Димка вытянулся, раздался в плечах. С учебой у него шло все лучше и лучше, и, считая, что самое важное — это воспитывать из солдат будущих героев, он мечтал стать офицером. Григорий Борисович, посмеиваясь, говорил, что это, конечно, очень важно, но есть куда более важное дело — учить и воспитывать детей, из которых вырастают все — и солдаты, и ученые, и строители.
— Учителем, значит? — язвительно говорил Димка, и косая складка закладывалась меж его густых бровей; он уже хорошо знал цену денег и разбирался в материальном положении людей разных профессий. — Все силы отдавать таким оторвилам, как мы, а в награду — кукиш с маслом? Нет уж, Григорий Борисович, такие идеалисты, как вы, уже перевелись. Ни один уважающий себя парень не пойдет в учителя. Офицер, по крайней мере, хоть зарплату имеет приятную…
— Ты прав, Вадим, на двести процентов, — с горечью соглашался учитель. — У нас — увы! — сместились понятия. Древние греки превыше всего ценили воспитателей своих детей. А у нас строитель, возводивший здание из камня, из неодушевленных кирпичей, считается заслуживающим более высокой оплаты, чем учитель, который из таких, как вы, растит живое будущее народа, страны. И ты правильно заметил: юноши не идут работать в школу. А как они там нужны! Женщины — хорошие учительницы, чуткие, внимательные, заботливые. Но вам, парням, нужны и учителя-мужчины, живой пример мужества. Увы, Вадим, это страшное заблуждение…
Димка кончал девятый класс, когда рыдал вместе с товарищами в мартовские дни 1953 года, оплакивая казавшееся ему, как и всем другим, великим имя, еще не зная, что означала смерть Сталина для него лично. Потом все пошло своим чередом, но Димка стал замечать что-то новое в людях, в их отношениях друг к другу.
Разоблачение Берии потрясло его. До этого он никогда и ни с кем не говорил о трагедии отца. Теперь он пришел к Григорию Борисовичу за советом. Они вместе написали письмо. Шло время. Зима осталась за плечами. Димка упорно готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Он уже выбрал себе дорогу. И ему нужна была хотя бы серебряная медаль.
А в марте Димке сообщили, что его отец — инженер-подполковник Николай Яковлевич Новиков — был необоснованно репрессирован и погиб. Дело его пересмотрено, и он посмертно реабилитирован. Одновременно Димка получил значительную сумму денег. И горечь бессмысленной жестокой утраты навсегда прорезала глубокую косую складку меж бровей Димки и сделала суровым его еще по-юношески мягкое лицо. И он с ужасом и стыдом вспомнил о пролитых год назад слезах.
Осенью призывная комиссия направила Вадима в пограничные войска. Он служил на советско-турецкой границе, в горах Кавказа, на берегу пограничной реки Чорох. Его поразила первозданная красота горных вершин и ущелий, густой хвойный и лиственный лес, головокружительные подъемы по тропкам, пробитым копытцами серн, и крутые виражи шоссе, ведущего к Батуми.
Он всегда смеялся, вспоминая первое купанье в Чорохе. Едва он ступил в бурую, подернутую пеной воду, как стремительный и злой горный поток сбил его с ног и повлек вниз, больно ударяя об острые камни. Вадим еле выкарабкался на берег. Купанье в Чорохе было особенным, и Вадим наловчился: ухватившись за большой камень, ложился в воду ногами по течению, а ледяной даже в изнурявшую жару поток яростно охлестывал его, стремясь потащить за собой.
Вспыльчивому непокорному Вадиму нелегко давалась солдатская служба в тяжелых горных условиях. На первом году он с трудом овладевал верховой ездой, не укладывался в нормативы по физической подготовке, плохо осваивал приемы рукопашной борьбы. Но хуже всего было с дисциплиной. Сержант в отчаяние приходил от его дерзкого языка и, наказывая самыми неприятными нарядами, жаловался рыжеусому старшине, что рядовой Новиков портит все отделение.
Донской казак Дробыш был старшиной сверхсрочной службы. Коренастый, с клещеватыми ногами природного кавалериста, с непомерно длинными руками, в которых таилась страшная сила, он не умел много говорить. Любимое его изречение состояло из трех слов: «Делай как я!»
И с помощью этого единственного воспитательного принципа да поистине нечеловеческого терпения он с успехом обучал молодых солдат самым трудным приемам. Дробышу ничего не стоило десять, двадцать раз вскакивать в седло, показывая Вадиму этот прием по элементам, пока тот не сделал точно так, как старшина.
А когда Вадим надерзил ему и, усмехаясь, ждал наряда на кухню или на уборку отхожего места, Дробыш, как ни в чем не бывало, протянул ему руку, словно на мировую. Вадим растерянно вложил свою ладонь в твердую, как подкова, пятерню старшины и вдруг ойкнул от острой боли, пронзившей руку до плеча.
— Чувствительно? — спросил старшина, разглаживая усы. — Ну, гляди мне. Панькаться не буду… На границе служим… Сила нужна, ловкость, иначе жизни можешь решиться… Язык поганый прикуси… Ну, к снаряду шагом аршш! Делай как я!
Трудно сказать, сумел бы Вадим вжиться в суровую, полную опасностей службу, требующую смелости и выносливости, смекалки и терпения, недюжинной силы и множества других качеств и умений, если бы не старшина Дробыш с его нехитрым, но безотказно действующим принципом: делай как я. А вот втянулся, закалился, загорелся желанием досконально овладеть солдатской наукой.
На третьем году ему присвоили звание сержанта, доверили командовать отделением. И Вадим отдавал всего себя младшим товарищам, как отдавал себя мальчишкам в детдоме Григорий Борисович, и учил молодых солдат так, как старшина учил его самого личным примером. И Дробыш одобрительно поглаживал рыжие усы, молчаливо радуясь за крестника.
А весной пограничники заставы задержали группу диверсантов, перешедших государственную границу. В жестоком бою Вадим вел себя мужественно и умело. Лежа в госпитале с ножевым ранением лица, он с тихой признательностью думал о старшине Дробыше. Благодаря его науке Вадим сам остался жив и спас жизнь двум товарищам.
На заставе ему вручили награду от командования пограничным отрядом — именные золотые часы. А потом предложили остаться на сверхурочную службу. Вадим не раздумывал. Незадолго перед схваткой с диверсантами его приняли кандидатом в члены партии. Оба старших друга дали ему рекомендации — предельно искренний, излишне многословный, безногий гуманист-учитель Григорий Борисович Штаркман и предельно краткий, молчаливый старшина-сверхсрочник Юрий Пантелеевич Дробыш. И Вадим отслужил свой кандидатский стаж именно там, на южном рубеже страны…
А потом приехал учиться в Волгоград. И жизнь шла нормально, с нагрузкой в полную силу, без скидок, с друзьями и недругами, с деньгами и без денег, с весельем и хандрой. Только в последнее время хандра повадилась к нему часто. И он уже знал причину этих визитов, и не только он, а уже и тетя Маша догадалась. И никакими делами не удавалось ему затушить тоску и грусть одиночества. Но он все медлил и медлил, а сегодня, ободренный удачей, решился было, но опоздал…
И он опять закурил и, отдав дань прошлому, снова думал о будущем, не отдаленном и туманном, а о близком, ради которого досрочно сдавал экзамены, ради которого отказался ехать с друзьями… Что же принесет ему лето?
Трое из четверых обитателей комнаты № 25 поселились здесь после службы в армии, и потому комната именовалась «гвардейской». Четвертый жилец, юный астраханец Славка, был необыкновенно привязан к своим бывалым товарищам. А в Вадима Славка был попросту влюблен, как в старшего брата, и слушал его беспрекословно.
Идея «дикого» туристического похода по южному берегу Крыма принадлежала Славке, которого родители трижды возили в Крым. Маршрут и детали похода он разработал выше уровня студента-географа третьего курса. Товарищи считали дело решенным. Но с месяц назад Вадим дал согласие поехать летом на работу. И крымское путешествие потеряло для Славки всю прелесть.
Но он не оставил попыток уговорить Вадима. И сегодня, войдя с товарищами, он усадил всех за стол и снова принялся обрабатывать Вадима. Он говорил о море и горах, о золотом пляже Евпатории и волшебных камушках Коктебеля, о бастионах Севастополя и Сапун-горе, о музеях и дворцах, о девушках ослепительной красоты, которые непременно встретятся им под солнцем Крыма.
Вадим ласково смотрел на юного белобрысого и курносого товарища, вкладывавшего столько пыла в заранее обреченную попытку. Сейчас он был уже наполовину не здесь, и все красоты Крыма и Кавказа не заставили бы его вернуться.
— Славка, ты обольщаешь, как сирена, — сказал Вадим, когда географ выдохся. — Но я тверже духом, чем Одиссей.
— Ну почему, Вадим? Ты что-то скрываешь…
— Повторяю, если непонятно. Первое — денег надо заработать, надоело зимой в пожарном порядке ишачить за червонец. Второе — пора от теорий к практике перейти. Надо ж когда-то знакомиться с объектом педагогики. И справку о педпрактике надо…
— Справку и на четвертом курсе успеешь, — сонным басом сказал флегматичный математик Андрей. — А можешь и в августе поработать.
— И за деньги не волнуйся, — пустил в ход еще один козырь Славка. — Я у отца лишнюю тридцатку свободно выклянчу для тебя…
Вадим не хотел открывать товарищам третью и, пожалуй, главную причину и уклонился от дальнейшего обсуждения, сказав, что слово дано и его уже ждут. Но Славка, ревниво следивший за всеми знакомствами Вадима, уже знал кое-что об этой причине и сказал зло:
— А слово у тебя разное бывает. Нам слово дал — взял обратно, а еще кому-то дал — считаешь себя связанным… Всякое следствие имеет причину. Магнит, видимо, там сильнее, чем наша дружба!
— Славик, — произнес Вадим, нагибаясь к своей тумбочке, — эти магниты — дело святое, а о святом все не болтают, если дорожат дружбой… — он водрузил на стол бутылку марочного молдавского вина, при виде которого Андрей с удивительным при его комплекции проворством метнулся к общей посудной полке. — Содвинем стаканы, поднимем их разом… За хорошее лето!
— Нектар и амброзия! — зачмокал толстыми губами Андрей, когда в стакане осталась пара глотков на донышке, и посмотрел сквозь вино на свет. — Виноград — чудо природы, это аксиома. Непростительно было Евклиду не вписать ее в свою геометрию. В сухом вине все в пропорции — цвет, вкус, аромат, но… температуры маловато. Может, сбегать, братцы-гвардейцы?
Но предложенная услуга почему-то не вызвала бурного энтузиазма, как бывало. Славка отсутствующим взглядом смотрел на пустой стакан. Вадим отнес бутылку в фанерный ящик за койкой Андрея, где стеклянная тара всех видов и размеров жила на покое, пока у гвардейцев не иссякала даже мелочь на хлеб. У двери Вадим сказал:
— Кто куда, а я к общественному котлу на заправку. Оттуда насчет двоюродного братца. Славик, в десять я жду тебя в штабе…
На улице Вадима догнала маленькая блондинка с родинкой на щеке.
— Ну постой же, Вадим! Фу-х! — в изнеможении выпалила она, цепляясь за его руку.
— Жду. Что за пожар?
— Настоящий пожар, Димочка! Выручай! Срочно пятнадцать рублей, иначе все пропало. Знаешь, зачем?
— Зачем мне твое «зачем»? — возразил Вадим, вынимая деньги. — Достаточно, что тебе нужно и срочно.
— Ой, Дима, разве ты способен понять! — воскликнула девушка, прижимая руки к груди. — Какие туфли в обувном, какие туфли, умрешь! Узконосые, с дырочками, каблучок-уродец и, главное, белые и мой размер — тридцать пятый на тридцать четвертый. Это ужасно редкий размер. Всю жизнь мечтала о белых…
Вадим отстранился, окинул придирчивым взглядом девушку и ее действительно миниатюрные ножки и сказал сочувственно:
— Белые тебе будут очень к лицу! Бери деньги и беги, пока не перехватили твою мечту.
— Вадим, ты милый! Дай я тебя поцелую!
В приливе восторга девушка встала на цыпочки, но и при этом усилии своей высокой прической достала только до его плеча; Вадим чуть склонился, и она резко поцеловала его в щеку. Улыбаясь, Вадим посмотрел, как мелькают ножки студентки в погоне за «белой мечтой», и подумал: какая малость способна иной раз осчастливить человека. Потом прошел еще полквартала и спустился в подвальчик, где помещалась общепитовская столовка.
А в 25-й гвардейской после его ухода воцарилась тишина. Потом оба математика взялись за учебники. Андрей закурил и со вздохом раскрыл конспект. Июньский день — не самое завлекательное время для зубрежки, но один сданный экзамен еще не решал главного вопроса сессии. А без стипендии он учиться не мог. Хочешь не хочешь, надо было готовиться. Однако сразу вникнуть в политэкономию он был не в состоянии и вдруг сказал не то вопросительно, не то утвердительно:
— Втюрился Вадим, что ли? И в кого бы это?
Славка не проронил ни слова, а разделся и лег. Перед дежурством в дружине было нелишним поспать. А позаниматься можно и вечерком. Проблема стипендии не слишком тревожила Славку, но даже спасительные тройки в зачетке требовали от него немалых жертв на алтарь науки.