К книге
Шестнадцатое летоЧасть II. Глава шестнадцатая
74%
Часть II. Глава шестнадцатая
17

-1-

От кордона до Дубового лога по грейдеру от силы километров семь. Однако в летнюю пору Семенихин предпочитал кружной, но пустынный путь буераками. Не любил без надобности людям глаза мозолить, да и вольготнее по холодку низиной балок. К тому же и угодья лесные, и сенцо попутно наблюдал, проверял, стерег.

У Лебяжьего ручья на мшистом валуне, под которым стеклянно звенел говорливый родничок, у него было насиженное место перекура. Облегчив плечи, припадал к подножью валуна и вдоволь, с отдышкой, пил никем не замутненную животворную воду. А после, окутавшись махорочным дымком, давал покой ногам и думал, прикидывал, рассчитывал.

И в эту пятницу Семенихин покуривал на валуне, не предвидя плохого. Во вторник он наведал Леньку в новом шалашике. Скотина была сытая, напоенная. И парнишка вроде обвык, не косоротился. Семенихин вновь похвалил себя, что заблаговременно увел его от лагерного баловства.

Любовно поглаживая бархатный бок Чернавки, он в который раз сравнивал ее с Лысухой. По всем статьям превзойдет полуторница свою мать. Лысуха давала поболе трех ведер молока, другой такой коровы в целом районе не сыскать. Но Семенихин через Степаниду уже сторговал ее бакенщику с ближнего поста. Одно дело — старовата Лысуха, другое — рисково в зиму оставлять трех дойных коров. Косились на него обиженные, искали, к чему прицепиться, как сковырнуть с кордона.

Подумывал было Субботку продать, да за нее таких денежек не выложат. Отелится Лысуха до Покрова, тогда и взять с бакенщика условленное. На телку от Лысухи тоже загодя покупатель имеется. А бычка от Субботки на мясо подвалить, Степанида продаст. И будет он чист и спокоен. К Чернавке не прикипятся, не корова в полную силу — первотелка. А как захолодает, овечки в дело пойдут, передерживать не след. Так, гляди, к Рождеству тысячонка верная набежит за скотину.

Эта цифирь заставила его скупо усмехнуться. Но чтоб Ленька не видел, он тут же нагнулся к козлятам, пощупал одного-другого и окончательно решил резать к Ильину дню. Время постное, враз на базаре расхватают; сойдет козлятинка за баранину первого сорта.

Он оставил Леньке сумку харчей — хлеб, сало, огурцы, ночевал в хуторе. Вопреки его беспокойству, Степанида охотно взяла сепаратор. Семенихин одобрительно хмыкнул, посчитав янтарные бруски масла, и не отказался от чарки.

Наутро они на попутной совхозной машине (шофер-знакомец и копейки не взял) с ветерком домчались в Тростников. Пока Степанида торговала, Семенихин успел зарплату получить, в сберкассу зайти. Сдать-то сдал деньги, и все будто в порядке было, однако шел к базару со смутной тревогой.

Новая кассирша, рыжая, грудастая, чересчур разглядывала сберкнижку, потом приняла деньги, чиркнула закорючку-подпись, а протягивая в окошечко, привстала и будто ощупала его не в меру любопытным, остреньким взглядом из-под начерненных ресниц. Семенихин кивнул растерянно и, натянув фуражку по брови, упрятал документ в потайной карман.

До самой двери он чувствовал впившийся в спину колкий и словно брезгливый взгляд. Оттого сползлись над переносицей кустистые брови-гусеницы, а мысли неотвязно бродили вокруг захороненных в сундуке трех полных сберкнижек и той четвертой, что лежала в кармане.

Неблаговидна эдакая уйма денег рядом, в одной кассе. И податься некуда. В сундуке проценты не нарастут, а в кассе их немало прибудет! Оно, конечно, охраняется по закону тайна денег, однако для этой рыжей лисы какие тайны, ежели под боком у нее полный ящик карточек! Очень свободно может пересчитать всю его сумму…

На ходу Семенихин поскреб затылок. Давней занозой торчало это опасение. Людям дела нет, как денежки достаются, сколько разов ноги в кровь, пока кабана выкормишь или хоть ту же овечку, или вишню укараулишь. А глаза на чужие деньги враз круглеют.

Еще тем летом собирался он в область, наметил за неделю обернуться. Город велик, малыми долями рассовать деньги по разным кассам — и дело с концом. Однако по теплу не управился, а там сезон охотничий надвинулся, не с руки было кордон оставлять. Приглушил тогда беспокойство, ан, выходит, зря. И, подходя к молочному ряду, Семенихин положил себе зарок: безотлагательно до Покрова съездить в область, понадежней пристроить деньги.

Степанида и на этот раз с выгодой расторговалась. И от ее удачи Семенихин снова повеселел и даже расщедрился: купил с барышей для Леньки два сырка в серебряных бумажках и двести граммов конфеток-подушечек. Тут же, на базаре, нашлась машина возвратная — Степаниде почти до хутора, а Семенихин спрыгнул у совхозного водопоя, откуда налегке рукой подать до кордона.

И то, что обратная дорога обошлась тоже без расхода, и что ко времени поспел подсвинков и птицу напоить-накормить, и что в Дубовом логу все в наилучшем виде устроилось, и сверх расчета выручка за масло, — все это и привело Семенихина в умиротворенное состояние, с каким он отправился поутру с кордона, а потом сидел над родничком, докуривая козью ножку.

Должно быть, потому заливистые звуки лагерного горна, незвано залетевшие в тишь Лебяжьего ручья, не царапнули его крепко по сердцу, не повернули сердито голову к Вишневой балке, хоть и заставили встать. Он поплевал на окурок, притоптал каблуком, ухватил сумку, ружье и двинулся.

Часам к десяти он добрался до шалаша. Из трех бидонов стоял один. Видимо, Степанида унесла с утренней дойки. Ветерок ворошил серый пепел Ленькиного вечернего костерка. Семенихин бережно положил в шалаш двустволку, кинул туда же продукты, снова подымил и неспешно зашагал по оврагу.

Причудливыми отрогами изрезал степь Дубовый лог. Кое-где он был тенист, узок и неглубок, как молодой, по весне народившийся овражек, а местами широкие светлые лощины ослепляли глаз всевозможными оттенками зелени. На пышном ковре из просянки и пырея, цыганка и донника, лебеды, крапивы, лопухов раскиданы были низкорослый дубнячок, заросли лещины, лоха, шиповника, терновника, а между ними все еще золотились кулижки лютика, выглядывала белая и малиновая кашка, среди вездесущих одуванчиков ромашка в благородном одиночестве словно ждала, кто погадает на ее крупных белых лепестках. Но песчаные, пронизанные корневищами дернины берега Дубовского лога были обрывисты, часто осыпались с легким шорохом.

Петляя в кустарнике, Семенихин достиг указанного Леньке выпаса, и недоброе предчувствие нежданно ворохнулось в душе. Он перепрыгнул колдобину, завернул по изгибу налево, и тотчас отлегло от сердца при виде рассыпавшихся в кустах овец и коз. Наверху, у края оврага, щипали траву Лысуха и Субботка с бычком. Облегченно вздохнув, Семенихин шагнул еще и вдруг замер, как оглушенный. На вывернутом корнями вверх боярышнике лежала Чернавка, а подле нее приткнулся на корточках Ленька.

Уже не предчувствие, а жгучее ощущение беды стрельнуло в сердце Семенихина. Гулко топая сапогами, он кинулся к Чернавке. Ленька повернул голову на шум шагов, и такой отчаянный страх выплеснулся на замурзанное исплаканное лицо, что у Семенихина от подкатившей к горлу злобы дыхание перехватило.

Ленька на корточках попятился, прикрывая одной рукой голову, а другую умоляюще протягивая к леснику, и лепетал, всхлипывая, захлебываясь, заикаясь:

— Н-не нарочно я, д-дяденька Максим Захарыч… Ей-богу… Субботка бодала Чернавку… А земля посыпалась и… и… — Ленька зарыдал, не в силах досказать, и все пятился и пятился, с натугой переставляя ноги.

Все понял Семенихин. Телка задом ступила на предательский зеленый мысок, нависший над оврагом. Это ее копыта прочертили борозды в песчаной стенке. И лежала Чернавка на зелени куста, под которым свежая осыпь. Бархатный бок телки ходуном ходил от натужного дыхания, Чернавка хрипела, и кровавая пена пузырилась у ноздрей.

— А ты где был, стервец? — просипел Семенихин, сжимая кулаки и нагибаясь к Леньке. — Как пустил туда скотину?

Коротким тычком он злобно двинул Леньке в зубы и, не видя, куда отлетел мальчишка, рванулся к телке. И тут глаза его наткнулись на суслиные шкурки, пришпиленные палочками к земле, и ржавый капканчик. Он пялился на чужие предметы, пока не догадался. Схватив капкан, он взвизгнул, вновь обернувшись к Леньке:

— Для тех, для лагерных старался! Шкуру спущу, гаденыш!

Ленька не успел увернуться. Ржавое железо просвистело и угодило в него. Он тоненько вскрикнул, схватился за грудь и упал на бок, катаясь от нестерпимой боли. Кровь реденькой цевкой била из раскаленного носа, пачкая рубашонку. И под пальцами, растиравшими грудь, расплывалось алое пятно.

Ничего этого не видел Семенихин, рухнувший на колени перед Чернавкой, как рухнули все его расчеты. Такую полуторницу загубил подлец! Не счесть убытку! Один исход — с рассветом же мясо на базар, да уберечь, чтоб не протухло. И он все медлил, соображая, где искать фельдшера-ветеринара, который подпишет справку, не видя селезенки Чернавки. Наконец скинул куртку и вынул складной нож…

Не разгибаясь, без передышки, с лихорадочной быстротой Семенихин часа полтора свежевал тушу. И лишь тогда, когда разделанное мясо, гусек и шкуру надо было тащить к Степаниде в холодный подпол, он вспомнил про Леньку. Но никто не отозвался на крик. Только жужжал надсадно рой зеленых жирных мух, слетевшихся невесть откуда на запах крови.

С трудом разогнул Семенихин затекшую спину. Тревожно сгрудились поодаль овцы и козы, а коров уже не видать было наверху. Он крикнул сильнее, надеясь, что Ленька укрылся в шалаше. Эхо вернуло его крик. И Семенихин растерялся, не зная, что раньше делать, куда сперва кидаться — к Степаниде за помощью или коров искать, или в шалаш за ружьем, чтоб не пропало. И вновь закипела в нем бешеная злоба на виновника. Он выругался длинно и вслух погрозился:

— Проучу сквернавца! Не спрячется!

-2-

Ленька был уже далеко.

Не миновать было расправы за Чернавку. И стало так страшно, что сама собой явилась мысль спасаться бегством. Очень болела грудь, и дышалось трудно. Лежа на траве, он беспрерывно облизывал разбитый рот. Но не кричал и не стонал, боясь продолжения.

Собравшись с силами, он пополз бесшумно, как звереныш-подранок, перебираясь в сочной траве от куста к кусту, пока не скрылась нависшая над Чернавкой фуражка с зеленым околышем. Тогда он вскочил и помчался во всю прыть босых ног, зажимая руками грудь, где каждый вздох отдавался тягучей болью.

Он не остановился у шалаша, гонимый страхом. И не думал, куда бежит. Лишь бы спрятаться, укрыться от неминуемых побоев. В истоке Дубового лога прислонился к нагретому солнцем клену, несколько минут бурно дышал, морщась от колотья в боку.

Тетка Степанида привечала его, но он знал, что она не защитит, потому что во всем покорялась дядьке Максиму Захарычу. От этой беззащитности сердце у него тоскливо сжалось, и он опять вспомнил мать.

Ему живо представилось, как в осенние утренники, когда похрустывал ледок на лужах, он прибегал к ней на ферму, где под крышей клубился пар, а внизу было тепло и уютно, где густо и сладко пахло молоком и влажной шерстью, где вызванивали подойники и шумно дышали коровы, жуя и хрумкая. Ему было весело бегать вдоль ясель, заглядывать к дояркам, дразнить и гладить смешных, губастых, доверчивых телят.

Мамка поила парным молоком, доставала из торбочки любимые им черную горбушку и грудку вареного сахара. Насытившись, спеша к ребятам, он тянулся к мамке, а она трепала его за вихор и целовала в лоб, и в глаза, и в нос, приговаривая: «Ленюшка мой милый! Ленюшка мой красивый! Ленюшка мой единственный!» И он замирал и терся носом об ее халат…

Слезы покатились по щекам, Ленька всхлипнул и разрыдался от непереносимого горя и жалости к себе, от боли и усталости в дрожащих ногах, а горше всего от того, что никто во всем свете не мог отстоять его от дядьки Максима Захарыча. Он закрыл лицо руками и, плача, съезжал спиной по дереву все ниже и ниже, пока не сел на землю с поджатыми ногами, но вдруг ойкнул. Что-то больно царапнуло ногу. Он вытряхнул из кармана штанов ножик. И в ту же минуту вскочил и припустил во всю мочь…

С первым стуком плотницких топоров Леньку неодолимо влекло в Вишневую балку. От него не ускользали никакие подробности весеннего ремонта. Он радовался, когда сломали ветхую кухню и построили красивую столовую, с живейшим интересом следил за сборкой новых теремков и кладкой кирпичного парапета вдоль большой аллеи, и за покраской штакетника.

Но всего острее бередило его в дни приезда ребят. В смятение приводила его веселая суета ожившего лагеря, и величайшая зависть грызла ему душу. Чего бы он ни отдал, чтобы быть там, среди чистых и нарядных пионеров, ходить строем в столовую и спать в теремке с нарисованными котиком и петушком.

Ленька любил и коров, и овец, и коз, которых пас с весенних проталин до самых белых мух. Он говорил с ними, как с друзьями, и не орал на них, и не бил даже, замучавшись в поисках отбившейся овцы. С козлятами и ягнятами нередко затевал возню и, растянувшись на травке, хохотал, когда прыгучие козлята скакали через него.

А в такие дни, собирая разбежавшееся без догляда стадо, он бил прутьями и пинал ногами и телок, и своих любимцев — ягнят и козлят, и ругал их так же длинно и злобно, как дядька Максим Захарыч.

В те годы Ленька не осмелился заговорить ни с кем из ребят.

И прятался, провожая тоскующими глазами отряды на прогулках. Только случай свел с Сергеем и его друзьями. К изумлению Леньки, они не посмеялись над ним, не дразнились, а говорили дружелюбно и подарили вот этот ножик и капканы, и щедро носили еду. А Сергей трепал за вихор, как мамка.

И душа его прикипела к новым друзьям, таким сильным и добрым. Он готов был для них на все. Но им ничего не нужно было. И он решил наловить много-много сусликов и отдать им шкурки. За них немало денег дадут. Втайне от дядьки Максима Захарыча он без устали разыскивал норки, ставил капканы, очищал, расправлял и сушил шкурки. И уже не так тосковал в Дубовом логу по своим друзьям.

Ножик сказал ему, куда бежать. И он ни минуты не раздумывал. Он вспомнил, как Сергей мечтал забрать его в город. По наивности Леньки верил, что Сергей сделает это, если попросить, и защитит его от битья.

И он бежал, спотыкался, припадал к земле, как затравленный заяц, но, шатаясь, вставал и опять бежал, боясь, чтобы дядька Максим Захарыч не догнал, пока он не очутится в лагере. И чтоб вернее уйти от погони, он бежал не по буеракам и не по грейдеру, а напрямик, по пробитой им самим с весны извилистой стежке через совхозные просо и большое кукурузное поле.

А грудь ныла все сильнее, воспаленный рот пересох, и внутри тоже все горело и жгло.

-3-

Зойка проснулась раньше всех. Слева ровно дышала Лариса Васильевна. Справа Таня скомкала ногами простынку, и брови ее пугливо изломались во сне. Зойка дотянулась, шаловливо разгладила эти пушистые темные полоски. Таня беспокойно вскинула и уронила руку, губы ее зашевелились, будто шепча, она вздохнула всей грудью, и отсвет улыбки, подаренной кому-то, лег на ее нежные щеки.

Водянистые окна заголубели, потом заалели, пока Зойка нежилась. Переход от сна к движению был для нее как настройка для гитары. Зойка свято верила в справедливость. А по справедливости новый день должен одарять человека новой радостью, пусть маленькой, пусть крохотной, но радостью. Поэтому она так любила рассветы — вечно новые минуты рождения утра. Приветствуя приходящий день, Зойка отыскивала в нем свою светлую крупицу. И, настроенная на нее, согретая, поднималась с легким сердцем.

Она смотрела в потолок, но проникала сквозь него. Что-то ликующее затопляло ее. И она уже отгадала истоки наводнения. Сегодня, да, сегодня сделают ее настоящий портрет! Что может быть приятнее! Зойка верила Ольге Петровне и нисколько не сомневалась, что будет так. Сомневалась же она в другом. Что лучше надеть: розовый сарафанчик или зеленое в цветочках платье? Она вообразила себе чудесные повороты головы и засияла…

Босиком, в майке и трусиках, она выпорхнула из палаты. Молодой, налитый росной зеленью свет брызнул ей в лицо. Она не зажмурилась, а, напротив, жадно вбирала густую лазурь и пушистую белизну, и бронзу, и пурпур…

Теплые руки легли ей на плечи, чье-то дыхание защекотало затылок.

— Зачем поднялась ни свет ни заря? — шепнула на ухо Лариса Васильевна.

Девушка безмолвно повела рукой, словно говоря старшей подруге: «За этим!»

— Нравится? — выспрашивала старшая, как радушная хозяйка, сама очарованная тихой прелестью райского уголка, и, покоренная восторгом гостьи, захотела быть щедрой до конца: — Накинь платье, пойдем со мной!

Зойка вьюном скользнула в тамбур и попала в объятия воспитательницы.

— Спозаранку шепчетесь, заговорщицы! Куда собрались?

Лариса Васильевна смутилась. Желание покровительствовать младшей не вмещало женщину, пригодную ей самой в матери. А вдруг Ольга Петровна в заветном уголке посмеется, разрушит очарование? И она сказала по возможности беспечно:

— Хотим пройтись до подъема…

— А меня примете или помешаю?

— Почему же? Пойдемте… Оденься, Зоя!

Общительная и ровная, Лариса Васильевна не держала, однако, душу нараспашку. Познав, как горько разочаровываться в людях, она с опаской сближалась с малознакомыми. Отказать было неудобно, и она вела Ольгу Петровну любоваться своим тайником, но остерегалась откровенности.

В границах лагеря Вишневая балка еще лежала в путах рассветной тишины. А под мыском, излюбленным Ларисой Васильевной, утро давно вступило в свои права. Ласточки гонялись за насекомыми. Сороки, не поделившие добычу, стрекотали, как горластые сплетницы. Вертолетами парили пучеглазые стрекозы. Высоко над всей этой мелкой сошкой кружил ястреб, высматривая поживу.

Уступив гостям валун, Лариса Васильевна за их спиной ждала своего созерцательного, раздумчивого настроения, присущего этому месту и часу. Но мысли возникали какие-то шершавые, беспокойные. В натянутом молчании она пожалела об одиночестве и подумала, что напрасно показала дорогу.

В подтверждение Зойка восторженно сказала, что обязательно приведет в это чудесное местечко малышей. Ольга Петровна недовольно пожала плечами.

— Зачем твоим малышам эта тишина, покой, уединение?! Им простор подай, беготню, игру. А вот я, будь мне лет шестнадцать-двадцать, я бы сюда приходила. Эта идиллия только для девичьих дум…

Лариса Васильевна покраснела, уличенная, но не обиделась и в душевном порыве приникла к полному розовому плечу женщины. И Ольга Петровна, тронутая током вспыхнувшей симпатии, легонько пожала руку девушки.

По малолетству Зойка не уловила тайного смысла этой безмолвной сцены, но ощутила, как стронулось что-то в настроении старших. Лучше было бы помолчать, но ее разбирало любопытство вперемешку с досадой.

— Ну почему именно в шестнадцать-двадцать, Ольга Петровна? Нам всегда дают понять, что взрослые — не такие люди, как мы!

— Такие же, Зоя, но — увы! Не молодые! — вынимая платочек из накладного кармана простенького ситцевого платья, покачала головой Ольга Петровна. — Все такое же, а вот мысли и заботы — другие. У девушки одна забота — о себе, и думы о себе, о будущем, о счастье. А что мне будущее? Все ясно до конца дней. И мысли уже не о себе. Я-то с вами, а мысли… Старший сын в военном училище сдает экзамены. Будет мать спокойна? Средний загорелся с товарищами пешком по Кавказу. Тоже беспокойство. Дочку к бабушке отвезла. Как она там, ведь обременяет старушку! Даже о муже не девичьи возвышенные мысли, а сплошная забота: как питается один, хватит ли ему белья и тэдэ, и тэпэ, как говорится. Очень прозаические думы у женщины… А ты говоришь…

— Так не надо было уезжать от них! — вырвалось у Зойки.

Ольга Петровна грустно улыбнулась. Что за чудо — эта категоричная девичья наивность! Как просто все видится в юности! А сколько причин посыпалось, когда партийное собрание обсуждало просьбу шефов дать хотя бы двух-трех педагогов! Болезнь ребенка, не с кем детей оставить, семейные неурядицы, путевка куплена, экзамены у выпускников. Ей даже неловко было заикнуться о своем. А потом было мучительно поднять глаза на мужа! Он не спорил: знал, что бесполезно. Но с каким укором смотрел! И она понимала: не в радость им эта разлука. Ведь с возрастом расставаться все труднее, все горше…

Нарастающий, шквалу подобный свист вскинул ее голову. Серебристо-черное облачко скворцов развернулось над ними и пронеслось к водопою. Кремовыми ватными хлопьями густо цвела таволга. В зарослях шиповника на противоположном склоне еще виднелись кое-где желтые розочки. Терпкий, пьянящий запах нагретой листвы струился снизу.

Глядя на щуров, неутомимо сновавших в норы к желторотому потомству, Ольга Петровна глубоко вздохнула. Время — песням и время — любви, время — кормить птенцов и время — учить их летать. И у нее теперь это время, остальное — лишь в придачу. Она погладила Зойкину руку, сказала тихо, ласково:

— Кому-то надо, девочка… Немалый у нас лагерь, а учителей — раз, два и обчелся… Неладно выходит. Лето — пятая четверть, нужны ребятам хорошие, не случайные люди. А учитель устает за год, дорожит отпуском…

— И вы жалеете? — проникаясь сочувствием, спросила Лариса Васильевна.

— По мужу тоскую, — не побоялась Ольга Петровна откровенности, — по дочке скучаю, а жалеть — нет, не жалею. Ребята неплохие, место отличное. В нашей степи — и такая красота. Плюс новизна. Когда годами работаешь в одинаковой обстановке, новизна как праздник. Молодеешь, что ли…

Они снова помолчали, про себя и по-своему оценивая и местность, и лагерь, и свое пребывание тут. Потом снова говорили о том о сем, и этот необычный, не служебный, а какой-то житейский разговор был почему-то важен для Ларисы Васильевны, так что она вовсе не спешила окунуться в лагерный водоворот. А Зойке было лестно, что с ней говорят на равных, и она будто выросла в своих глазах.

На обратном пути Зойка вырвалась вперед, и Ольга Петровна восхитилась ее изящным зеленым платьем.

— В этих ателье — сплошная нервотрепка, — пожаловалась она. — Стройненьким еще ничего, а кто располнел, никогда не сошьют по фигуре и к лицу. Хоть не советуйся с ними насчет фасона, сунут журнал — думай сама. А я не способна представить рисунок на себе.

— Это не в ателье, Ольга Петровна, — сказала Зойка и, краснея, похвалилась: — Я сама себе шью…

— Неужели? И это?

— Ага…

— Кто же научил?

— На курсы ходила два года. Еще папа заставил. Сначала не хотела, трудно было. А теперь так рада, так рада! Увижу фасончик оригинальный, срисую и сошью. И старые платья переделываю…

— А у моей мамы лозунг был один: учись — остальное приложится, — посетовала Ольга Петровна. — И от спорта отговорила: не девичье, мол, дело. Ветхозаветные взгляды! Без спорта фигурка быстро подгуляла. Нет уж, не говоря о мальчишках, я Аринку всему научу, и спортсменкой будет непременно. В наше время золотые руки и спорт каждому необходимы.

— Вы и в отряде с этой политикой, — засмеялась Лариса Васильевна. — Старшие у вас такие гордые, распоряжаются прямо как штатные руководители кружков. Взять хоть Таню с самодеятельностью или Ершова с умельцами. Люда тоже с легкоатлетами, как в спортшколе…

— А что, разве плохо? — вступилась Зойка.

— Кто ж говорит! Мне и то легче стало работать, есть на кого опереться…

Ольга Петровна задумчиво проговорила:

— Дать бы каждому архимедову точку опоры, красиво раскрывается человек… Осторожнее, порвешь платье! Ты зачем, кстати, нарядилась с утра?

Зойка жестом изобразила снимающий фотоаппарат, щелкнула пальцами и счастливо засмеялась.

— А! То-то тебя прямо подмывает!

Опять далеко опередив старших, Зойка около сторожки чуть не сшибла вывернувшуюся из-за угла беленькую кудрявую Ксюшу.

— Ты куда разбежалась?

— К ба-а-бу-у-шке Самсо-о-но-о-вне, — испугавшись, еле выговорила болезненная девочка, готовая расплакаться. — Цып… цып… цыплятки пищат, есть им надо…

В проволочном загончике, на днях пристроенном Петькой за зверинцем, в самом деле назойливо пипикали желтые пушистые комочки. Зойка похвалила Ксюшу и вспомнила свою заботу. Ей очень хотелось отметить за обедом чем-нибудь вкусненьким двух именинников из своего звена. И нужно было заручиться поддержкой старшей вожатой, иначе повариху хоть не проси.

Лариса Васильевна медленно вела воспитательницу под руку и, заглядывая ей в глаза, говорила о чем-то живо, с лукавой улыбкой. Зойка поняла, что прозевала какой-то интересный разговор. Она бегом вернулась к ним, но над лагерным городком внезапно разнеслось звонкое татаканье двигателя. Все трое разом глянули в сторону электростанции…

— Чудная музыка! Не понадобятся сегодня водовозы и водоносы…

Сказав это, Петровна усмехнулась. Хорошенькая гонка была вчера вечером, когда они вернулись из совхоза! Все-таки Вадим — находчивый человек. Заставил подсобниц обдать кипятком резервные пожарные бочки, вкатил их с ребятами на машину и поехал за водой.

В первый рейс напросился весь отряд. Вплотную к роднику машину подогнать не удалось. Предстояло носить воду метров на тридцать. А бочки вмещали по двести литров. Это было тяжело. Черныш на правах председателя совета отряда, никого не спрашивая, выстроил цепочку, взгромоздился на машину и крикнул Вадиму:

— Конвейер готов! Давайте!

Вадим с шофером Иваном Сидоровичем с трудом сняли с болтов чугунную крышку водоема, но прежде чем подавать воду, он критически проверил живой конвейер.

— Не пойдет дело так, Черныш, — нахмурился он, подходя к грузовику. — Уж от тебя я этого не ожидал.

— Здрассте! — обиделся Черныш. — Цепочкой получше, чем на руках таскать!

— Не спорю. А зачем девочек поставил в цепь?

— Так они и сами просились! И расстояние вон какое!

— Но мы же мужчины, Черныш!

Ольга Петровна вышла из цепочки, приблизилась к спорщикам, но не проронила ни слова. За ней потянулись и другие. Девушки заинтригованно переглядывались. Черныш склонил голову и поскреб затылок. Шнурок бросился на выручку.

— Нечего девчонок баловать! Всем — так всем, равноправие! Не надорвутся от ведра воды!

— Но мы же мужчины, Ваня! — все так же хмуро повторил Вадим.

Черныш спрыгнул на землю, возбужденно доказывая:

— Да вы поймите, Вадим, мы ведь в два раза больше прочухаемся! Одного-то рейса ни за что не хватит.

— А хоть бы и до утра, мы же мужчины…

— Людмила! Воронина! — позвал Черныш и, не поднимая глаз, скомандовал: — Построй девчат! Прогуляйтесь обратно!

— Так бы и надо сразу, — усмехнулся Вадим и легко вскочил в кузов. — Расставь цепочку пошире и сам становись.

— Да я в бочки буду выливать. Это ж тяжелее!

— Кому сказано!

До утра возиться не пришлось, но три рейса затянулись почти до полуночи. Мальчишки крепко отмотали руки, Ольга Петровна убедила начальницу, что водоносы нуждаются во втором ужине, и вместе с девочками приготовила еду, накрыла для них столы. А сейчас подумала, что и поспать мальчишкам надо подольше. Лариса Васильевна не стала возражать.

— Обойдемся без горна, — сказала она. — Зоя, поднимешь девочек, потом пробегите по павильонам, объявите подъем. А вы, Ольга Петровна, покараульте у мальчиков на крыльце, чтоб их не тревожили…

-4-

Столь позднего подъема в мальчишеской половине корпуса «А» еще не бывало.

— Вставайте, рыцари! — крикнула Зойка с порога. — Наспались? Зарядка прошла, и линейка. Из-за вас и не горнили. Костя, скорее, через пять минут сигналить на завтрак!

— Братцы, что происходит? — очень довольный, что кто-то додумался, потянулся Вадим и вдруг разглядел Зойкино зеленое платье. — Ого, какая нарядная вестница явилась к нам! Сергей, обрати взоры!

Зойка вспыхнула, но смело сказала:

— Я жду обещанного…

— Целой кассеты не пожалею, Зоя, но портрет будет — закачаешься!

Вадим простить себе не мог, что не взял фотоаппарат в поход. Завертелся, замотался — и забыл. Вспомнил уже на кургане — и погоревал. Спять бы Черныша в обнимку с каменной идолицей — потрясающе!

И перед поездкой в совхоз заранее приготовил фотоаппарат. Он снимал ребят за работой и Зойку тоже. Первый раз, когда она на корточках выпалывала грядку пастернака. Это огорчило ее. Косынка сдвинулась на брови, руки в земле, поза смешная — разве это карточка!

Второй раз Вадим щелкнул «Зорким» тоже без предупреждения, когда Зойка резала картошку в борщ. Она обиделась, но промолчала. А третий раз не выдержала. Отряд уже рассаживался в машину, подъезжавшую к школе, где оставались их вещи. Зойка сбегала для проверки, что ничего не забыто. Одной из последних она поставила ногу на колесо и схватилась за борт, когда раздался характерный щелчок фотоаппарата. Сердце у нее екнуло, она оглянулась и, боясь расплакаться при всех, бросилась бежать за школу.

Все были поражены. Что накатило на самую спокойную, самую веселую, самую дружелюбную Зойку? Таня не побоялась спрыгнуть за подругой, но нехотя повиновалась знаку воспитательницы.

Склоненная голова девушки виднелась за кустами бузины. Слезы сочились из-под пальцев к подбородку. Ольга Петровна села рядом на скамейку. Зойка всхлипнула и уткнула мокрое лицо в ее колени.

Шофер нетерпеливо просигналил, а Зойка все так же полулежала, постепенно затихая. Ласковые руки перевивали ее толстые косы, как любил когда-то отец, и ей захотелось все-все рассказать Ольге Петровне. Объяснять про отчима было трудно, и оттого она говорила долго, сбивчиво, тревожась, что за ними вот-вот прибегут.

Но их не беспокоили, потому что Вадим почуял неладное. Он ходил взад-вперед, гадая, что могло расстроить Зойку и поспеет ли отряд к ужину, как было обещано начальнице, которая не преминет придраться к опозданию.

Зойке было неприятно, что у Вадима сохранятся эти кадры. Если бы сжечь всю пленку, чтобы никто не увидел ее какой-нибудь уродиной! Ольга Петровна согласилась с этим и считала, что вожатый вообще мог бы сфотографировать девушку и отдельно. Зойка ни о чем другом не мечтала, но стеснялась попросить.

— А я не постесняюсь, — обещала Ольга Петровна. — Прямо потребую, чтобы Вадим Николаич сделал твой портрет. Он завтра хотел фотографировать весь отряд, вот и займется тобой…

Она нарочно не торопила Зойку с наплаканными глазами. Потом, когда Вадим любезно открыл перед ней кабину, она сердито сказала:

— Нет-нет, на сей раз вы тут, а я с ребятами, — и села в кузове спиной к кабине между Зойкой и Таней.

Узнав причину Зойкиных слез, Вадим от души рассмеялся.

— Вот глупость! Снимок только и хорош с экспрессией! Посмотрите газеты, журналы: живая жизнь, прелесть! А позерство перед объективом — это безвкусица, мещанство, пережиток!

— По-моему, отсутствие такта у порядочного умного человека — это худший из пережитков! — холодно сказала Ольга Петровна. — Девочка спит и видит себя на снимке красивой, нарядной, необыкновенной, а вы ей — экспрессию! То на четвереньках, то с поднятой ногой — вот уж радость! Негоже, милый Вадим Николаич, размахивать своим вкусом, как дубинкой, зашибить можно людей нечаянно. А уж если вам невмоготу без экспрессии, вызвали бы добровольцев, только не меня. Я, представьте, тоже порву карточку, если выйду с задранной ногой. В общем, извольте загладить вину…

Тон Ольги Петровны был уже притворно сердитым. Вадим не то чтобы почувствовал обиду, а какой-то укол в ту шишечку, которая именуется самолюбием, все же испытал. Не столько из-за фотографий, сколько из-за того, что получил уже второй предметный урок.

Первый раз вышло невзначай. У Коли Бледного в художественном ателье-беседке иссякла бумага. Плакаты и объявления съели даже бумажный хлам, выкинутый Зойкой из библиотечного шкафа. Остались одна репродукция картины и один портрет. Коля повертел сомнительную картину и так и сяк, но не рискнул разрезать, свернул в трубочку вместе с портретом и отправился за советом к Вадиму.

В корпусе «А» завершался шахматный турнир. Участники и болельщики облепили лидеров, которых жеребьевка свела под конец. Белыми играл Павлик. Его пешка, поддержанная двумя конями, уверенно целилась на восьмое поле, несмотря на отчаянное сопротивление черного короля и слона.

Стиснув голову ладонями, Вадим тщетно анализировал положение. Он шутя расправился с прочими шахматистами и по инерции не ожидал серьезной угрозы со стороны Павлика. До последней минуты он надеялся на зевок противника, теперь же было очевидно, что тремя ходами позднее белые объявят мат.

И он положил своего короля и постарался улыбнуться, пожимая руку Павлику, но не простил себе легкомысленной игры. Чемпиона приветствовали шумно. Павлик радовался успеху турнира, стоившего ему немало хлопот. Ольга Петровна похвалила щуплого победителя:

— Мал коготок, да востер! Вон какого дядю свалил!

Вадим хотел сострить насчет недооценки противника, но оправдываться было не к лицу. Вот в эту злополучную минуту Коля Бледный и сказал, что валялась эта картина где-то в пыли, но можно ли на ней писать объявления? Он развернул репродукцию, и на шахматное побоище вдруг пала мертвая тишина.

Сергей бесцеремонно распихал пришлых, за ним пробился Петька. С другой стороны выросла фигура Черныша. И Ольга Петровна приблизилась. Вадим смотрел на картину, и гримаса на его лице без слов выдавала отвращение.

— Режь, Коля, без сомнения вдоль и поперек! И картину режь, и портрет…

Коля облегченно скатал трубочку, но Черныш придержал его.

— Не спеши, Синьор Помидор, — прищурился он на Вадима. — Неясно, почему вдоль и почему поперек? Все же картина, искусство! Там же написано «Утро нашей Родины»!

— И с портретом неясно, — неожиданно для самого себя ввязался в разговор Сергей. — То был-был, а то нет!

Вадим побледнел, потер шрам, натянуто улыбнулся.

— Желаете разъяснений? А сами еще не доросли? Ничего не слышали, не читали о культе личности? — со злой иронией сказал он. — Не будем притворяться! Что касается этой мазни, то никакое это не искусство, а жалкое угодничество в государственном масштабе. А насчет портрета я и говорить не буду, от этого разговора меня увольте. Затрудняюсь быть объективным… — Он вдруг наткнулся на укоризненный взгляд Ольги Петровны, пожал плечами, прибавил: — А если невтерпеж, спросите у Алевтины Сергеевны. Она историк, ей это по чину…

Ребята расступились, он сел на койку, вынул из чемодана «Педагогическую поэму», но не раскрыл, потому что вспомнил Григория Борисовича, а это было безошибочным симптомом недовольства собой.

Трубочку у Коли взяла Ольга Петровна. Вадим слышал ее объяснение, почему эту картину нельзя считать подлинным произведением искусства, почему фальшиво ее название, почему портрет лишился уважения народа. Ребята гудели вокруг, она терпеливо отвечала.

В детдоме Григорий Борисович не уставал повторять: лучше один раз сказать правду, чем наслаивать ложь на ложь или увиливать от ответа. Вадим доверял ему, как отцу. И то, что Ольга Петровна поступила именно так, было для Вадима сильнее слов. Когда они остались вдвоем, он честно сказал ей об этом.

Вот почему он не вспылил от второго укола в шишечку самолюбия, а обещал превзойти себя и сделать сверхартистический портрет милой обиженной девушки. Однако не с утра же фотографией заниматься!

День пошел обычным порядком. Но Зойка все равно была как в полете. И когда в полдень начались приготовления, проворнее всех носила стулья и табуретки на зеленую лужайку. Она перебросила на грудь обе тяжелые косы и пристроилась с краю, чтоб никто не заслонял. Но Вадим, загадочно улыбаясь, сам перегруппировал ребят и добрался до нее. Очутившись в центре, Зойка заполыхала и чуть-чуть отстранилась от Сергея. И он закаменел от смущения. А Вадим пересадил еще двоих и отошел, удовлетворенный.

— Хоть на выставку! Чур, не портить ансамбля! Ни одной надутой физиономии. Букет улыбок!

Старшую вожатую Зойка привела по поручению Вадима. Он усадил ее с воспитательницей и на правах фотографа очень уж старательно поправлял увитую косами голову и даже галстук на груди. Лариса Васильевна вытерпела долгую процедуру. Но в последний миг сочла, что нехорошо обходить начальницу.

— Ни в коем случае! — воспротивился Вадим.

— Но так принято…

— Мало ли чего принято! На семейные фотографии посторонним вход воспрещен.

— В таком случае и я посторонняя! — упрямо поднялась она.

— Я буду счастлив, если ты станешь членом нашей семьи, — сделал Вадим ударение на слове «нашей». — И ребята считают тебя своей…

Ольга Петровна ласково осадила девушку, прошептав:

— Не спорьте, подарите другу радость!

— Дискуссия закрывается! — засмеялся Вадим. — Внимание, раз!

Он щелкнул затвором, передвинул кадр, снял вторично и перешел на другую позицию. Но на лужайку вступила странная процессия. Пограничники-«мандаринники» во главе с вездесущим Сенькой Каплаухом тащили под руки заляпанного грязью, окровавленного мальчишку лет десяти, у которого беспомощно свешивалась голова.

— В чем дело? — встревожился Вадим, взбудоражив ансамбль.

— «Нарушителя границы» поймали, — заважничал Сенька, выставляя напоказ повязку с золотыми нашивками. — В балке по ручью полозил. Мы его спраши…

— Ленька! — дурным голосом вскрикнул Сергей, расталкивая товарищей.

Вадим поймал мальчишку в видоискатель и щелкнул затвором. Глаза Леньки раскрылись, блуждающий взгляд отыскал Сергея, и жалкое подобие улыбки раздвинуло его вздувшиеся фиолетовые губы.

— Сережа… — выдохнул он. — Я знал… Я бежал… Насовсем…

Он снова бессильно закрыл глаза и, подхваченный Сергеем и Вадимом, тяжело свесил руки.

-5-

Над столиком врача — витиеватая рамочка с перечнем обязанностей медицинского персонала. Федосей Куприянович аккуратно переписал выдержки из инструкции о пионерских лагерях, дополнил, поделил на параграфы и обозначил не цифрами, как в какой-нибудь канцелярии, а латинскими буквами: «§ a», «§ b», «§ c»… Рядом он прикрепил график санитарно-профилактических мероприятий. И то, что обе рамочки висели впритык, придавало графику директивный характер.

Сидя за столиком, Федосей Куприянович постоянно пробегал глазами оба документа и выучил их наизусть. Он считал это профессиональным долгом и того же требовал от старушки Агриппины Власьевны. Но иногда взор его затуманивался, и тогда происходило невидимое посторонним чудо.

Старенькое окно медпункта с чистым, но треснувшим в правом углу стеклом вдруг съеживалось, округлялось и превращалось в сверкающий надраенной медью иллюминатор корабельной каюты, а за окном вместо вытоптанной лужайки, где мельтешила детвора, внезапно расстилалось безбрежное иссиня-зеленое море и белые гребни волн будто кланялись в иллюминатор.

Дивный мираж длился короткие секунды, но какие сладкие! Душа Федосея Куприяновича, вырвавшись из ветхих стен медпункта, парила на морском просторе, отдаваясь синей мечте детства, теперь уже несбыточной. Какие тропические острова в венке кокосовых пальм, в пене прибоя на коралловых рифах мерещились ему? Видел ли он шторм и бури, грозящие гибелью, и свое мужество, равное капитанскому? Или ласковую текучесть океанских волн и гавани южных морей в разноязычном говоре всемирного племени моряков?

Кто знает? Даже Вадиму не открывал Федосей Куприянович своих видений. Но стоило скрипнуть двери, как Федосей Куприянович усилием воли сбрасывал колдовское наваждение и со всей серьезностью осматривал и прижигал очередную царапину.

И Лизавету он встретил не затуманенным взором, а строгими глазами врача, готового бросить весь арсенал медицины на помощь больному. Да и с какой иной целью могла явиться к нему дерзкая подсобница?

— Садитесь. На что жалуетесь? Ожог, порез?

Лизавета ни на что не жаловалась и пришла не в качестве больной, а ведомая чувством долга. После того как Вадим обидел ее, а потом, извиняясь, долго беседовал, у нее открылись глаза. Двуличие — вот главный порок, который человечество должно искоренить в ближайшем будущем. Свой посильный вклад в эту борьбу она решила внести, как только выпадет случай. И он не заставил себя ждать.

У Лизаветы водились личные счеты с врачом, поскольку он буквально изводил ее. Чересчур уж часто проверялась вода в посудомойке, полы в зале и в кухне, стеллажи и лари в подсобке. По его же наущению Агриппина Власьевна обильно засыпала выгребную яму хлорной известью, от которой Лизавету мутило.

Однако свою войну она вела по-честному. Не заискивала перед врачом, но и не откладывала «на потом» возмущение. Лизавета безбоязненно высказала ему все, что думала о придирках к чистоте пищеблока и личной гигиене кухонных работников. И уж, конечно, ни разу не унизилась и не позлословила на его счет.

Зато умильная улыбочка, с какой повариха встречала и провожала врача, бывала ей очень не по душе. Правда, улыбка — дело сугубо личное. Но пришло время, когда вылезло наружу и самое мерзкое лицемерие.

Лизавета вынесла ведро помоев в тесный зеленый коридорчик и через приоткрытую кухонную дверь услышала быстрый говорок поварихи. Произнесенное прямо-таки с ненавистью имя Федосея Куприяновича заставило ее остановиться. В борьбе с двуличием она считала подслушивание вполне законным средством.

Повариха жаловалась, что нигде не сталкивалась с таким нудным врачом. Она передразнивала его, бранила, высмеивала веснушки и острый носик, называла «старой базарной бабой». Разве уважающий себя мужчина станет совать нос в каждую посудину!

— Видеть не могу противного! — злобствовала повариха, гремя сковородкой. — Тычет пальцем в пятно на кастрюле и скрипит, как жук-точильщик. А сам хуже инфекции, даром что молодой. Нечаянно поцелуешь такую личность, неделю будешь отплевываться! На вашем месте, Агриппина Власьевна, я бы ему все поперек делала!

Лизавета обомлела. Вот на что подбивает Клавдя медсестру! Ну это уж слишком! Лизавета сразу догадалась, откуда проистекает злоба поварихи. Ведь именно Федосей Куприянович возглавлял комиссию, когда были изъяты украденные продукты. А на самом-то деле он был ни при чем. Нет, надо немедля дать отповедь этой гадюке! Лизавета хотела уже распахнуть дверь, но услышала надтреснутое сопрано.

— Непривычный он еще к ответственности, Куприяныч, стеснительный, а строгостью прикрывается, — уважительно сказала старушка, и Лизавета живо вообразила себе круглые очки в стальной оправе, и пухленькие щечки со старческим, не выцветающим румянцем, и такие же пухленькие короткопалые, всегда начисто промытые ручки в мелкой ряби морщинок. — По натуре-то он добрый, отходчивый, и чванства в нем нету. Ему работы надо по шейку, а у нас то насморк, то чирушок… Так-то он дельный, Куприяныч, не пустобрех. Профессора над ним шесть лет ворковали, знания в него вливали, все одно как переливание крови. Ему их в дело употребить невтерпеж. А нет понятия, что знания не враз требуются, а по капельке, как лекарство… Обомнется, оботрется, соскочит с него петушиный задор. Опыт будет, а задора не воротишь! Он и мне про инфекции внушает, а я — батюшки мои! — руками своими несчетно инфекций лечила, знаю, что надо, а без чего обойдется. За сорок годочков докторов перевидала, боже ты мой! А все одно делаю, как велят. С врача спрос. Наше сестринское дело — выполнять…

Старушка говорила обстоятельно, любовно, и ее мудрая, с высоты прожитой жизни оценка показала Лизавете врача в новом свете. Над этим стоило подумать. Но тут Клавдя вдруг обрушилась и на медсестру, приписав ей старческую немощь, слепоту и беззубость. Этого Лизавета не стерпела.

— Ох, и подлый ты, двуличный элемент, Клавдя! — гневно бросила она в лицо поварихе, влетев в кухню. — Лисой увивалась за врачом, пташечкой пела, а исподтишка гадишь! Скорей бы выгнали с треском тебя да Матрену — пару ворюг!.. А вам, Агриппина Власьевна, должно быть стыдно разговаривать с этой пакостницей!

Выполнив таким образом свой долг, Лизавета хлопнула дверью и метеором понеслась к медпункту. Она и себе самой не могла бы объяснить, с какой целью мчится. Но ей казалось совершенно необходимым сейчас же, безотлагательно увидеть Федосея Куприяновича. А о том, что сказать ему, она не думала, полагаясь на свой достаточно бойкий язык.

И напрасно полагалась. Одно дело — огрызаться в своих кухонных владениях с привычным оружием в руках — мокрой тряпкой, совком, веником. Другое дело — очутиться в этом святилище, где стерильная белизна, где блеск хирургического никеля в шкафу, где так чудесно благоухает медикаментами! Неужто придет время, и она в таком же белоснежном накрахмаленном халате спросит больного: «На что жалуетесь?» Ой, должно прийти, любой ценой должно. Не три, а пять раз будет сдавать, но добьется своего…

Под строгим взглядом Федосея Куприяновича язык у Лизаветы прилип к гортани. Ведь глупо передавать сплетни! Кто он — и кто Клавдя! Чувствуя, как от внезапной робости вспотели ладони, Лизавета пролепетала:

— Может, найдется у вас, Федосей Куприянович, книжечка какая-нибудь про медицину? Я очень увлекаюсь…

Теперь опешил Федосей Куприянович. Уж чего-чего, а интереса к медицине он от Лизаветы не ожидал. Да и что ей дать? Разве осилит малограмотная подсобница даже научно-популярную литературу?

Им обоим повезло, что вернулась Агриппина Власьевна. Покосившись на Лизавету, старушка обиженно поджала губы и скрылась в свой уголок. Видимо, решила, что девушка прибежала с доносом. Сидя как на угольях, Лизавета пробормотала:

— Вы поищите, Федосей Куприяныч, а я в другой раз… — и осеклась.

Федосей Куприянович привстал к окну, и его веснушчатое, только что растерянное лицо вдруг посуровело. Там, за окном, он увидел Вадима с окровавленным мальчишкой на руках, окруженного толпой. Рефлекс врача на вид крови сработал у Федосея Куприяновича безотказно, и он моментально распахнул дверь.

— Сюда, — указал он на клеенчатый топчан. — Ольга Петровна, подушку под голову. Агриппина Власьевна, руки! Посторонние — на улицу!

Федосей Куприянович вымыл руки мылом, потом нашатырным спиртом, потом сулемой и снова спиртом. Агриппина Власьевна подавала ему без суеты. В резиновых перчатках, с марлевой маской, в белой шапочке Федосей Куприянович, преображенный, склонился над Ленькой.

— Раздеть! — глухо сказал он, осмотрев кровоподтеки на лице. — Рубашку разрезать!

Ленька застонал, когда Вадим и Сергей снимали грязные мокрые штаны. Агриппина Власьевна разрезала ножницами пропитанную кровью рубашку, отвернула на обе стороны, ватными тампонами обмыла грудь вокруг раны. И Федосей Куприянович снова склонился над ним. А когда все было закончено, он сдвинул тыльной стороной ладони шапочку со лба, сказал озабоченно:

— Выбиты два зуба, рассечена верхняя губа, неглубокая рваная рана в нижней части грудной клетки. Подозреваю закрытый перелом шестого левого ребра. Срочно нужен рентген. Рана нанесена тупым железным предметом, возможен сепсис. Необходимо сейчас же госпитализировать.

— Машина в городе, — неуверенно сказал Вадим. — Если на «Танкисте»? Не растрясет, как ты думаешь?

— Медлить нельзя. Давай мотоцикл!

Извещенная кем-то о происшествии, подоспела Алевтина Сергеевна. Распростертый на топчане чужой мальчишка, обезображенный и перебинтованный, не на шутку испугал ее. Это ЧП было чревато всякими осложнениями.

— Кто-нибудь знает его? Как найти его родителей?

Сергей сделал шаг вперед, как на линейке.

— Мать у него умерла. Ленька у дядьки живет, у лесника. Недалеко за лагерем, на кордоне…

— А ты его откуда знаешь, Ковалев? — неприятно удивилась Алевтина Сергеевна. — Ты не причастен к этому?

Вадим загородил Сергея.

— Ковалев был с нами, Алевтина Сергеевна, — нахмурился он. — Но мальчик пришел именно к нему, потому что Сергей с товарищами кормил его. Припомните…

Алевтина Сергеевна и без намека все поняла. Но было не время разбираться в старых делах.

— Его дядька, наверно, побил, — угрюмо выглянул Сергей из-за спины вожатого. — Он его и раньше бил, я сам видел…

— В совхозе говорят, что лесник не дает мальчику учиться, — добавил Вадим.

— Вопросы всеобуча — это дело районо, Вадим Николаевич. А сейчас надо отправить мальчика к родным, раз это близко. У вас же есть санитарные носилки. Агриппина Власьевна, где они?

— Нет, стойте! — приказал Федосей Куприянович. — Категорически возражаю. Во-первых, мальчик подлежит госпитализации. Во-вторых, характер телесных повреждений требует осмотра судебно-медицинского эксперта. Прошу вас, — он в упор повернулся к Алевтине Сергеевне, — разрешите Вадиму Николаевичу отвезти меня с мальчиком в больницу.

Небывало резкий тон «мямли» подсказал Алевтине Сергеевне, что дело гораздо серьезнее, чем она надеялась.

— Вам виднее, — развела она руками, — вы врач…

Вадим без лишних слов кинулся за мотоциклом. Агриппина Власьевна опять склонилась над мальчиком. Ленька приподнял и опустил веки. Он был не в силах говорить.

— Одеть надо его, Федосей Куприяныч, — сказала старушка. — Не дай бог, простынет до больницы…

— Да-да, вы правы. Только нет же у нас ничего подходящего… Разве в одеяло?

Зойка приблизилась к врачу, подала сверток, тихо сказала:

— Возьмите, Федосей Куприяныч. Моего брата вещи, как раз впору будут…

Никто не заметил, когда выскользнула Зойка из медпункта и как вернулась. Теперь же все были поражены ее догадливостью. Сергей красноречивым взглядом поблагодарил ее. Зойка отвернулась и украдкой вытерла слезу.

Через четверть часа «Танкист» принял одетого, завернутого в одеяло Леньку в коляску, а Федосея Куприяновича на второе седло. Вадим подтолкнул мотоцикл, сел и покатил под уклон, к Переулку Позор Грязнулям, откуда можно было выехать к воротам.

Предыдущая главаГлава 17 из 23Следующая глава