К книге
Шестнадцатое летоЧасть II. Глава одиннадцатая
52%
Часть II. Глава одиннадцатая
12

-1-

Жизнь шла своим чередом, по распорядку дня, по сигналам горна.

Позавтракав, отряды уходили. Младшие — поблизости, к Суслиному бугру или к роднику, старшие — в степь, на Лысую гору, к полям ржи, пшеницы, проса, кукурузы. А в полдень слитный гомон сотен голосов, как ночной хор цикад, вновь повисал над Вишневой балкой.

Ребята собирали гербарии, ловили бабочек, кузнечиков, стрекоз, пели, читали, играли, прыгали, бегали с мячами, с обручами, катались на качелях. При этом дрались и мирились, спорили и жаловались, плакали и смеялись.

Перед обедом наибольший шум и визг стоял в Переулке Позор Грязнулям. Потом крещендо лагерной музыки смещалось вдоль Бульвара Большого Аппетита к столовой. И постепенно на Вишневую балку опускалась послеобеденная тишина.

А затем горн снова поднимал отряды. И снова гомонила хлопотливая детвора до ужина, до сумерек, до самой вечерней линейки. Через день привозили кино, и тогда все обитатели Вишневой балки нетерпеливо собирались в Зеленом Театре…

Хватало дела и обслуживающему персоналу. На рассвете Иван Сидорович с пустыми флягами спешил на ферму за молоком, а после завтрака — с завхозом — в Тростников за продуктами. И те, у кого был выходной, пользовались этим рейсом.

Дым над пищеблоком завивался на зорьке, и до вечера стучали на кухне ножи, жужжал мотор электромясорубки, гремели тарелки в посудомойке. В прачечной с раннего утра гудела стиральная машина, на протянутых между деревьями веревках сушились простыни и наволочки, полотенца и занавески, разноцветные трусики, майки и прочая многострадальная детская одежонка. Машинист электростанции до глубокой ночи топтался с масляной ветошью в руках у двигателя, качавшего воду по трубам, вращавшего моторы, освещавшего лагерь.

Немало привозилось, делалось, готовилось, чтобы триста жителей лагерного городка ни в чем не испытывали недостатка…

Особенно редко пустовала Площадка Чемпионов. Только в тихий час отдыхали спортивные снаряды и ямы для прыжков. А неистребимо живучая трава на футбольном поле лишь в ночной прохладе черпала силы и терпение. Ее топтали беспощадно. И кому нужен был Черныш, безошибочно находил его по этому адресу.

С благословения Матвея Ильича Черныш резвился в лагере, как жеребенок-стригунок, вырвавшийся из тесного стойла на просторный луг. Он пропадал на Площадке Чемпионов каждую свободную минуту, и, едва появлялся с мячом, к нему со всех сторон сбегались любители футбола от мала до велика.

Это был разномастный народ. За верзилой-семиклассником семенил голенастый, как индюшонок, третьеклассник в штанишках на бретельках. В память своих детских подвигов с мячом Черныш покровительствовал малышам.

Доморощенные футболисты были ужасно крикливы и до крайности самолюбивы. Никакой дисциплины на поле они не признавали. А главное, ни один не желал становиться в защиту или полузащиту.

— Так чего же ты хочешь, голова садовая? — еле сдерживаясь, чтобы не отвесить оплеуху, допрашивал Черныш карапуза, у которого под носом сверкало и глаза были на мокром месте.

— Центром нападения хочу! — шмыгал носом карапуз, отворачиваясь от завистливых взглядов таких же претендентов.

— Ну вот, каждая сосиска хочет быть колбасой! — выходил из себя Черныш и ставил зарвавшимся кандидатам на громкий титул центра нападения железное условие: либо в защиту, либо с поля вон. Перед суровым выбором смирялись все, и Черныш кое-как расставлял на поле одиннадцать номеров той и другой команды.

Но выдержки футболистов хватало ненадолго. Едва мяч входил в игру, как глаза защитников и полузащитников загорались алчным блеском, и, забыв обо всем на свете, они хищно, целой стаей кидались на мяч. Каждый мечтал прорваться сквозь свалку и самолично забить гол. Даже у вратарей чесались ноги, и, выбегая чуть ли не на средину поля, они больше жаждали загнать мяч в чужие ворота, чем защищать свои.

В конце концов Черныш сколотил мало-мальски устойчивые команды. В одной капитаном был он, в другой капитанствовал Гуляй-Беда. Команды обзавелись болельщиками, и соперничество доходило до степени озлобления. Хотя играли ежедневно, Черныша не удовлетворяли тренировки. Физрук берегла форму и бутсы для ответственных соревнований. Бегали, кто в чем хотел и мог: в ботинках, в туфлях, в сандаликах, босиком. А что за удар голой ногой!

Неблагополучно было и с судейством. Павлик был прямо-таки находкой, настоящим судьей. Он знал все тонкости футбола. Но горластые футболисты Гуляй-Беды вечно подозревали, что он подсуживает команде Черныша, и ни один штрафной не обходился мирно, без яростных криков, мрачных взглядов и сжатых кулаков.

После похода Черныш нашел, что футболисты совсем развинтились, и с неуемной страстью принялся подтягивать гайки, не слишком тяготясь своим новым положением председателя совета первого отряда.

Основной помехой был Гуляй-Беда. В отсутствие Вадима и старших ребят он чем-то насолил Марии Ивановне, и она не без труда выжила его в корпус «Б». Ольга Петровна резонно возражала, поскольку Гуляй-Беде пошел пятнадцатый год. Но он добрался только до шестого класса, и Мария Ивановна доказала начальнице, что по развитию он не ровня ее отряду. Так Гуляй-Беда со своей мандолиной перекочевал к «мандаринникам».

Изгнание неприятеля пришлось Чернышу по душе. Он даже отложил расплату с ним за гнусный концерт жестяных банок. Но самого Гуляй-Беду понижение еще больше озлобило, и он подстрекал футболистов против вводимой Чернышом дисциплины и против судьи.

Черныш очень жалел, что не сумел еще втянуть в команду Сергея и Петьку. Дружки охотно сидели на скамейках в качестве зрителей на азартных футбольных сражениях. И Люда, отдыхая от снарядов, частенько присаживалась, присматриваясь к Чернышу. Сергей покатывался со смеху, когда сбившиеся в пеструю кучу футболисты носились за мячом, как гонимый ветром большой клубок перекати-поля.

— Вот умора! — хватался он за живот и кричал Павлику: — Судья, что смотришь? Рука! Вон тот, в тюбетейке, трогался за мяч!

Павлик, сорвавший голос, беспомощно разводил руками, показывая на горло, но, собравшись с силами, вновь оглушительно верещал судейским свистком и кидался в гущу наводить порядок. А Черныш, окончательно выведенный из себя строптивостью и бестолковостью своих игроков, утомленный сумятицей больше, чем футболом, выбегал с поля и без сил валился на траву возле Сергея.

— Тебе смешно, да? — сердито бурчал он. — А ты попробуй сладить с этой бандой! Так бы и двинул Гуляй-Беде в морду. Шакалы это, а не футболисты!

— Да нет, я ничего, — оправдывался Сергей, жалея товарища. — А ты их построже.

— И так жучу! — говорил Черныш и, поглядывая на Люду, оживлялся. — Все равно вымуштрую… Мы еще покажем химикам…

Люда скептически хмыкала и шла к турнику, к брусьям. Однажды на игре присутствовал Вадим и посоветовал Чернышу не заноситься. Но совет пропал втуне. Старый тренер Матвей Ильич многое вытравил в характере Черныша, но от бахвальства и он не отучил. Выпятив нижнюю губу и обмахиваясь травинкой, Черныш самоуверенно восклицал:

— Побьем мы химиков! Разделаем, как бог черепаху!

— Да откуда ты знаешь? — поражался Сергей. — Почему ты так уверен? А может, они вас расколошматят?

— Слабо им! — похвалялся Черныш. — Ты думаешь, там футболисты настоящие есть? Такие же цыплята, как мои. Но я-то своих тренирую по системе, по правилам, да из двух команд сборную сделаю, — и будет блеск! Вратарь у нас что надо — Шнурок! С разгромным счетом сыграем. Жаль, что вы с Петькой не хотите. Стали бы на защиту, один рост внушительный, не то что у мелюзги…

— Нет уж, избавь, пожалуйста. Какой из меня футболист! Не хочу позориться, — говорил Сергей и уходил подальше от искушения забить «мертвый» гол Шнурку, чтобы крикливые подмастерья кожаного мяча ахнули от зависти.

И Петька поднимался следом за другом. Но не из чувства солидарности. И не ради соблюдения своего антифизкультурного принципа. Петьку Ершова одолевали иные заботы.

-2-

Дома у Петьки был гаражик, была и рыбалка, и отцовская моторка, а с ними — забота, дело. В лагере ничего похожего не было. Живи на всем готовом, не тужи. Поход, конечно, развлек Петьку, но все равно руки его тосковали от безделья.

Нет, в общем он не жаловался. Питание было вполне на домашнем уровне. Петька не находил изъянов ни в борщах, ни в супах, ни во вторых блюдах. А уж пирожки и пончики повариха пекла, по его мнению, бесподобно.

Ел он с завидным аппетитом, не больше и не меньше положенного, добавок не просил, но когда перепадало от своих дежурных, не отнекивался, по отцовской науке зачищая тарелки корочкой хлеба до блеска. И злился, когда другие привередничали. Как-то Таня отведала борщ, отставила тарелку, сморщилась:

— Кислятина ужасная!

Петька потемнел и сказал громко, как Ершов-старший после санатория:

— Не перевелись еще такие паразиты: дома, можно сказать, щи лаптем хлебают, а на людях благородных из себя строят, кочевряжатся!

Таня уткнулась в тарелку, но плечи ее вздрагивали, и Зойка видела, как редкие слезы добавляли кислоту в ее борщ.

Новая пружинная кровать тоже устраивала Петьку. И вода родниковая была ему по вкусу. Однако все эти плюсы не искупали одного минуса. Будь его воля, он в первую голову поставил бы приличную мастерскую с парой-двумя тисочков, с хорошим столярным верстаком, с добрым набором инструментов.

Петька удивлялся, как эта простая истина не пришла до сих пор на ум начальству. Ведь ежедневно случалась нужда в поделке-починке. То грибок, заигравшись, свалят и доломают, то в беседке деревянную решетку выбьют и палками фехтуют, как мушкетеры, то Коле Бледному для оформления рамочки нужны, то Лизавета тащит к машине здоровенный, на полпуда макарон, дуршлаг с отломанной ручкой.

Матрена Никифоровна руками и ногами отбивалась от ремонтных поручений.

— Вредители-истребители на мою голову! Чтоб у них руки-ноги поотсыхали! Не буду ничего делать, нет у меня времени шляться по мастерским!

Унять завхоза могла одна начальница. Алевтине Сергеевне она повиновалась с полуслова. А Петька взирал на эту бесхозяйственность со смешанным чувством превосходства и сожаления. Пустяковое дело — и столько хлопот! Он гарантировал, что расходы на мастерскую окупились бы за одно лето. Да будь у него хоть завалященькие тисочки и инструментик, он бы в два счета приклепал ручку.

Кое-что Петька умудрялся делать и без мастерской.

Игорь по всегдашней скромности не распространялся, как ему удалось добыть нового зверька — серого в крапинку хомяка. Любопытные всегда крутились у зверинца, а тут поднялся нестерпимый галдеж. Привлеченный гвалтом, Петька заглянул за сторожку. Усатая мордочка хомяка тревожно вертелась, ноздри раздувались от опасных запахов, и он ощеривал желтые зубы.

— Сажай, укусит! — сказал Петька.

— Думаю, куда сажать, клетки свободной нет! — пожаловался Игорь, приседая со зверьком и прикидывая возможные перемещения.

Петька сплюнул в сердцах и отправился на поиски инструмента.

В каморке с топливом Самсоновны он реквизировал колун, ненужный летом. Тут же валялась ржавая ножовка. В оранжевом корпусе «Б» на подоконнике лежали молоток и клещи. «Мандаринники» и рта открыть не успели. Уходя, Петька отвел руки дежурного.

— Не сквалыжничай, для дела беру, не для игры.

Клетка для хомяка сооружалась из тех же тарных дощечек и старых кроватных сеток. Но изделие Петькиных рук отличалось и внешним видом, и усовершенствованием. Со скудным инструментом он исхитрился сделать выдвижное дно из ржавого противня.

— Убирать поудобнее, — пояснил он Игорю и пошел, потеряв интерес к выполненной работе.

Вынося на помойку картофельные очистки, он увидел, как Лизавета с приданным ей Шнурком пыхтят, вытягивая завязнувшую в осиновом чурбаке двуручную пилу. Петька помог и, вскинув пилу вверх зубьями, критически глянул вдоль полотна.

— Грыжу свободно наживешь с ней! — усмехнулся он. — У безруких хозяев и пила ни к черту!

— Какая уж есть, другой не имеется! — вспылила Лизавета. — А ты бы, критик востроглазый, взял да наточил!

— И наточу, — сказал спокойно Петька. — Пускай Шнурок за меня картошку чистит, а ты отдохни пока.

Шнурок надеялся, что пилить дрова повеселее чистки картошки, но, намучившись, с радостью вернулся в подсобку. А Петька с позволения Вадима взял в инструментальной сумке «Танкиста» трехгранный напильник, зажал пилу коленями и нерабочим концом напильника стал разводить зубья.

— Скоро ты, что ли, мастер? — забеспокоилась Лизавета. — Хвалился наточить, а ковыряешься. Клавдя выйдет, будет мне за рассиживание…

— Сиди знай, — недовольно отозвался Петька, не терпевший погонял. — Неразведенную пилу не точат.

Для проверки он наметил самую толстую еловую тюльку.

— Ну нет, с этой мы до вечера провозимся, — запротестовала Лизавета. — Давай какие потоньше.

— Клади знай, — сказал Петька, поднимая тюльку. Пила со стоном врезалась в елку, смолистые, пахнущие хвоей опилки мерно посыпались к ногам. В широком резе пила ходила с веселым звоном, и чем глубже она утопала, тем шире улыбалась Лизавета.

— Ну, милок, — восхитилась она, когда чурбак упал к ногам, — с твоей пилой не упаришься! Ты молодец, не чета Сережке-лодырю!

— Да ты что? — нахмурился Петька. — Не знаешь человека, а болтаешь. Серега — товарищ что надо. Без него мне бы еще в седьмом загорать. А вот кончил и не хуже других, всего одна тройка по русскому… Могла быть даже четверка… — уточнил Петька. — Документы уже сдал в техникум, в индустриальный, на судоверфи…

Лизавета прямо-таки с симпатией смотрела на низенькую, не очень ладно скроенную, но крепкую фигуру Петьки, на его курносое простецкое лицо и подстриженный белесый чуб. И доверила ему свои сомнения.

Ей было уже двадцать. После семилетки она работала санитаркой в заводской больнице и училась в вечерней школе. Вместе с аттестатом зрелости получила на курсах Красного Креста диплом медсестры и сдавала в медицинский институт, но срезалась на сочинении.

Она еще год ходила вольнослушателем в десятый класс. Но русский язык опять подвел ее. Экзаменационная комиссия, учитывая настойчивость девушки, показала ее сочинение. Ошибки были за пятый класс.

Лизавета нашла в себе мужество просидеть зиму с пятиклассниками. В мае она сделала передышку в занятиях. А тут кстати в пионерский лагерь понадобилась подсобница.

— В июле, — говорила она, — поеду к сестре, позанимаюсь и опять буду сдавать.

— А с больницей как же? — не понял Петька.

— Рассчиталась, — вздохнула Лизавета. — Сдам в институт, так и так увольняться, не сдам — туда не вернусь на хиханьки-хаханьки. Не шутейное дело — три раза провалиться…

Они пилили и по-дружески беседовали. Петька ужаснулся, узнав, какие подлые коленца может выкинуть с человеком русский язык. Он привез с собой и морфологию, и синтаксис, и тетради, но приступить к занятиям не удавалось. Время от времени червячок сомнения просыпался и глодал Петькину душу. А ну как весь июнь без пользы пройдет? Успеет ли он в июле наверняка подготовиться к экзамену?

Разговор с Лизаветой вселил в Петьку немалую тревогу. Девушка тоже изнывала от беспокойства. Ей очень нужно было проверить степень своей готовности к последней попытке. Петька сгоряча великодушно обещал протекцию. Однако не осмеливался сказать ни Вадиму, ни Сергею. Чувствуя себя в долгу и перед вожатым, и перед другом, он совестился обременить их дополнительной нагрузкой. Он все надеялся, что дружок сам догадается предложить помощь. А Сергею было не до грамматики.

Бывает, что чужая беда делает свою не столь горькой. Но для Петьки было плохим утешением, что Лизавета тоже нервничает. И не стало бы ему легче, если бы он узнал, что волнуется и переживает еще и Таня Бурова.

-3-

В девичьей половине корпуса «А» тихий час вызывал бурю протестов.

— Утром прохладно, так ни за что не дадут поспать, дежурные за ноги дергают! — кипятилась Таня, нервно встряхивая вьющимися каштановыми кудрями. — А сейчас духотища — и спи!

Стоя в дверях, Мария Ивановна неодобрительно поглядывала на изящное маркизетовое платьице, открывавшее худенькие, опаленные солнцем руки Тани, на ее угловатые плечи и острые ключицы, на костлявые, как у мальчишки, коленки и думала: «Тоща! Грудь совсем плоская. Дочь полковника — и такой заморыш! Отсюда нервозность, раздражительность, капризы. Резко выраженный тип меланхолика…»

Эти мысли не мешали Марии Ивановне с неистощимым терпением пресекать беспорядок.

— Бесплодный спор, Татьяна Бурова. Режим есть режим. Все легли, и ты ложись. Посмотри на Людмилу Воронину. Девочка давно спит. И Зоя Шурыгина спит…

Таня шагнула к койке Ворониной, презрительно фыркнула:

— Людка — известный педант. У нее не жизнь, а сплошной режим!

— Повторяю, не трать время и не мешай другим, Татьяна Бурова, — ровным тоном говорила Мария Ивановна, бдительно следя за последними бунтарками. — У тебя слабая комплекция. Ослабленные организмы нуждаются в дневном сне…

От намека на худобу пунцовые пятна зажглись на щеках и на лбу Тани. Она стыдливо опустила глаза, но через секунду подошла к воспитательнице и, доверчиво и робко касаясь ее полной белой руки, заговорила быстрым просительным шепотом:

— Я ничуть не слабая, Марь Иванна, я выносливая… Я в походе не отставала от товарищей… — она запнулась и виновато поправилась. — Только кашу сварить не сумела… И мне вредно спать днем, у меня от духоты голова болит. Разрешите мне лучше заниматься в Зеленом Театре. В другое время там все бегают, не дают играть, а мне к экзамену в училище прелюдию и фугу Баха, этюд Черни, десятую сонату Моцарта, Чайковского…

Упоминание о походе неприятно кольнуло Марию Ивановну, и она отстранилась от девушки.

— Я не могу тратить на тебя одну столько времени, Татьяна Бурова. Когда вы, дети, спите, мы, взрослые, бодрствуем и работаем. Не задерживай меня!

Таня остановила на воспитательнице мокрые синие глаза и проглотила какие-то еще более убедительные слова. Махнув рукой, подбежала к кровати, швырнула платье на тумбочку и легла, демонстративно отвернувшись.

— Татьяна Бурова, ноги положено мыть!

Тихие часы Мария Ивановна действительно посвящала своему толстому желтому блокноту. Она знала, что придет время писать отчет. Блокнот надежнее памяти сохранит перечень групповых и индивидуальных бесед и прочих воспитательных мероприятий. И отчет создаст яркое впечатление о проделанной работе.

Но сейчас Мария Ивановна спешила по другой причине. Вожатая четвертого отряда дала ей на два дня «Куклу госпожи Барк», и она торопилась дочитать захватывающую книгу.

Таня не шевельнулась, ответив сдавленно:

— Я мыла, проверяйте! — и вскинула ступни на спинку кровати.

А когда воспитательница вышла, Таня с заплаканными глазами села и сказала с невыразимым отвращением:

— Зану-уда!

Потом нагнулась к подруге:

— Зойка, ты спишь?

Нет, Зойка не спала. Она первая ополоснула ноги, привязала две простыни к спинкам койки, нырнула под этот балдахин и глотала страницу за страницей, боясь одного: как бы шелест книги не привлек внимания воспитательницы.

Зойка не слышала ни споров, ни шума, она забыла про все. В крохотном пространстве под пологом духота сгустилась нестерпимо. Круглый и чистый Зойкин лоб покрылся мелкой испариной, капельки пота скопились в ложбинке на верхней губе и на шее. Но и этого Зойка не чувствовала, потрясенная смертью Инсарова и трагизмом и безвестностью судьбы Елены, потерявшей мужа и едущей в чужую страну бороться за его правое дело.

Она как раз дочитала последнюю страницу, когда Таня окликнула ее, и, задыхаясь от сострадания и восхищения, откинула край простыни. И изумленная Таня вдруг увидела, как из Зойкиных карих глаз выкатились на подушку две слезинки.

— Ты плачешь, Зойка?

Зойка протянула руку с книгой.

— А, «Накануне», — понимающе кивнула Таня и легла лицом к подруге:

— Знаешь, когда я читаю Тургенева, я всегда почему-то вспоминаю прелюды Рахманинова… Хочешь, Зойка, я тебе сыграю сегодня прелюд? — Таня запоздало всхлипнула и погладила ее плечо, загоревшее до смуглоты. — Ты хорошая, Зойка, я тебя очень люблю, — прошептала Таня и устало закрыла глаза.

А Зойка лежала, не шевелясь, не вытирая пот и не мигая, и смотрела куда-то вверх и вдаль, за пределы палаты, за пределы лагеря и всего окружающего. Ее не тронуло то, что Лариса Васильевна пришла и заскрипела кроватью по соседству, и то, что девчонки в дальнем углу захихикали. Далеко от Вишневой балки улетела в этот сладкий час Зойкина душа…

Разнокалиберная библиотека, собранная из случайных покупок и профсоюзных пожертвований, умещалась в одном шкафу в тамбуре корпуса «Б». Кудрявую воспитательницу седьмого отряда назначили библиотекарем на общественных началах. В часы выдачи она разрешала рыться в шкафу и брать, что сыщется по вкусу.

Зойка была в числе добровольцев-вожатых для октябрят и еле вырвалась от привязчивых малышей в библиотеку. Ее оскорбил хаос и варварское отношение к книгам. Она присела к нижним полкам и вышвырнула из шкафа старые портреты, плакаты, лозунги. Среди этого хлама она обнаружила несколько заброшенных томиков Тургенева и Салтыкова-Щедрина, и тут ее терпение лопнуло.

— Библиотека закрывается! — громко объявила она, никого не спрашивая. — Ну, чего стоишь? Говорю, закрывается! Освобождайте помещение! — торопила она ребят, выпроваживая особо недовольных персонально.

Вера Игнатьевна удивилась, но охотно передоверила ключи. Зойка сходила за фартуком, добыла тряпки, тазик с горячей водой, выпросила у сестры-хозяйки бумагу и тетрадки.

Повеселели промытые стекла шкафа и окно тамбура, синяя бумага уютно обновила полки, и книги, вызволенные из паучьих тенет, пыли и тесноты, нарядно встали по ранжиру. Зойка пожертвовала Синьору Помидору бумажный хлам на оформительские нужды, а он уважил ее просьбу. Двадцать шесть красивых картонных букв придали книжным полкам алфавитную строгость. А стену освежил плакатик с длинным, но мудрым афоризмом: «Не производите шума, не повышайте голос, здесь говорят книги!»

Девушка просидела за столиком весь вечер, зато библиотека обогатилась инвентарным списком книг, а ящичек заполнился нарезанными из тетрадок абонементными карточками. Зойка записала на себя сразу две книги Тургенева и, вернув наутро ключи, укрылась на травке в зарослях дубняка, погрузилась в чтение.

Преображение библиотеки привело в восторг сначала Веру Игнатьевну, затем старшую вожатую. Лариса Васильевна предложила сделать Зойку библиотекарем. Начальница тоже достойно оценила Зойкин труд, но предложение отклонила.

— Объявите Шурыгиной благодарность на линейке, а библиотекарь — это лицо материально ответственное! — авторитетно разъяснила Алевтина Сергеевна несведущим подчиненным. — Такие должности доверяются только штатным сотрудникам.

Ничего этого Зойка не ведала. Она читала на траве, читала в беседке, читала в палате, и радость переполняла бесхитростную Зойкину душу, пока всеобщая возня и смех не доняли ее, наконец, и не вернули к миру реальности. Тогда она встала, сбегала к умывальнику и, освеженная, уже не мечтательная, а прежняя деятельная Зойка, заправила постель. Таня рядом терла висок.

— Ты знаешь, Зойка, я, кажется, уснула. Распсиховалась, расплакалась и — вот тебе — уснула. Теперь голова болит… Пойдем, походим…

Но горн поднял отряды на полдник. А после полдника Зойка с Верой Игнатьевной водила малышей на прогулку. Потом играла с девочками в волейбол. За ужином помогала кормить малышей и заставляла неопрятных вытирать носы и губы.

Курчавый и большеглазый Саша ластился к ней, победно глядя на товарищей. Он очень гордился, что сестра — вожатая его звена. А Гришка, черноголовый, как жук, шалун и обидчик девочек, все звал ее к себе. Зойка сердилась на него, но подошла.

— Зачем же ты все-таки побил Ксюшу палкой по спине?

— Да я и не бил по спине, а вовсе по голове, — обиделся Гришка, и Зойка расхохоталась, однако заставила его просить прощения.

Позднее она репетировала со своими маленькими солистами и танцорами, которым предстояло в воскресенье выступать на концерте. Но чем бы она ни занималась, мысли ее все время возвращались к книге, и душа пела в унисон с высокими чувствами и благородными словами тургеневских героев и героинь.

-4-

Цепляясь за реденький дубнячок и кусты терновника, Семенихин взобрался на обрывистую, осыпающуюся кручу и шумно перевел дух. Немного подальше наверх вела пологая овечья тропа, но он не желал преступать границу лагеря. Пока в сиротливозаснеженном городке жила в нахохлившейся сторожке одна старуха Самсоновна, он всегда ходил низом, по теклине Вишневой балки. Но едва бригада строителей начинала ремонтировать павильоны, он предпочитал обходить лагерь стороной.

Семенихин снял фуражку с зеленым околышем, ладонью смахнул со лба крупные капли пота, взбил растопыренной пятерней слипшиеся черные с проседью волосы и поднялся по взлобку. Повесив на сучок осины двустволку и фуражку, он сдвинул на живот тяжелую холщовую сумку и сел в тень черноклена, привалившись спиной к стволу и вытянув по склону натруженные ноги в пыльных кирзовых сапогах. Потом достал из кармана слинявшей, с петлицами куртки кисет, свернул из клинышка газеты козью ножку, насыпал махорку и закурил.

Лишь тогда он поднял глаза. Лагерь был виден отсюда вдоль и поперек — от белой под шифером столовой до дерновой двухскатной крыши склада-землянки и от входной арки на взгорье до приземистой бани в изломе ручейка на дне балки. И вся эта просторная зеленая лощина, казалось, пела и смеялась высокими детскими голосами; пестрые фигурки отовсюду сбегались к сказочным теремкам-павильонам, строились в пары и неровными колоннами поднимались по лестнице на широкую, выпрямленную кирпичным парапетом аллею, рассекающую лагерь на верхнюю и нижнюю части.

— В столовую бредут! Только и делов! — бормотнул Семенихин и негодующе сплюнул. — Нажрутся — тогда с жиру бесятся!

Шесть лет прожил он в Вишневой балке, но не привык и не смирился с летними вторжениями в тишину и безлюдье своего участка, где в остальное время хозяйничал безраздельно. Семенихин не щадил ног, охраняя лесные угодья в степных балках и буераках да в пойме Лавлинки. Колхозники и рабочие совхоза знали, что лесника не умаслить ни взяткой, ни бутылкой водки. Никакие мольбы не спасали самовольных порубщиков от штрафа. А охотники-браконьеры, застигнутые Семенихиным с убитой куропаткой либо просто с ружьем в запретный сезон, непременно получали повестку в нарсуд.

Сам же он не расставался с двустволкой. Он стрелял без промаха и за время здешней службы истребил волков в округе, получив и от колхозов, и от государства законные премии. А по зимам стрелял зайцев и лис и сдавал в заготконтору немало пушного сырья. Потому-то и в лесхозе, и в районном обществе охотников, и в потребсоюзе Семенихина нахваливали в пример другим лесникам.

Однако во всем, что касалось лагеря, Семенихин был бессилен. Его раздражали прогулки ребят со взрослыми мимо кордона и то, что каждый день он натыкался на веселые отряды либо у Волчьего буерака, либо у деревянных колод совхозного водопоя. И трубные звуки пионерских сигналов действовали ему на нервы, настигая даже тогда, когда, забывшись, он покуривал где-нибудь у Лебяжьего ручья.

Хуже того, одного лагерного он согнал прямо с копны сена. Нашел, вишь, себе лежку! А другой раз обнаружил раздерганную, в труху размятую копнешку. Бесились на ней, игрушки строили. Сена, подсохшего, собранного в копны, немало стояло у него и вблизи лагеря, и за родником, и в дальних местах. Семенихин тревожился за сено, ради коего платил косарям немалую денщину. Своей скотине надобно, и хоть оно не такое духовитое, сколь степное, разнотравное, солнцем напоенное, однако в зиму верные денежки принесет, а за попорченное — и половины цены не возьмешь! И, кружа поблизости, он сокращал дальние обходы и реже ночевал у кривой Степаниды в Сестренкином хуторе.

А страшнее всего было за Леньку. Собьют сиротку с пути, ежели не остеречь. И прошлым, и позапрошлым летом Семенихин примечал, что с появлением детей в лагере Леньку точно подменяли. Вялый какой-то делался, да еще огрыза, и скотину пригонял поближе к лагерю, будто на мед его туда тянуло.

Но в те года уберег он парнишку, поставил ему шалаш в Дубовом логу, не так далеко от хутора, харчей припас, бидоны; Степанида хоть и ворчала, однако коров доила, бидоны выжаривала, а с хозяйством на кордоне Семенихин всегда сам управлялся.

Ныне вот припозднился, не уследил, все недосуг было с сенокосом, да еще пожаловал, что Степанида молоко несепарированное будет продавать. И проглядел. Якшается Ленька с лагерными, записки, вишь, пишут ему, благодетели! Семенихин злобно усмехнулся, вспомнив, как сшиб банку с макаронами. Ну ничего, не упущено еще время. На той неделе быть Леньке обратно в Дубовом логу.

С утра нынче Семенихину край надо бы нагрянуть с обходом в отдаленную Виловатую балку, куда с Троицы не заглядывал. Слушок есть: попользовались уже порубщики. Однако повернул сначала в Дубовый лог. Шалаша и в помине не оказалось. Помешал шалашик какому-то псу.

Придется сызнова обладить. Дьявол его не бери, с сепаратором, пущай Степанида хоть цельное продает, не то себе дороже станет. А Ленька до той поры попасет на Луговине. Лагерным там безынтересно, а ежели скотина потравит малость проса, так и не дознаются…

Со скотиной Семенихину без Леньки как без рук. В хуторское стадо не погонишь — и выпаса у них тощие, и денег пастухам немало платить, и держать столько голов сверх положенного не дадут. Да и перед людьми негоже сиротку покинуть. Оттого упорно отстаивал он парнишку. Тем летом наведался на кордон директор школы с кем-то из района, набивались на зиму забрать Леньку в интернат при школе, сулили харчи со скидкой, одежу. У парнишки аж глаза загорелись. Но Семенихин не уступил.

— В чужие руки не отдам сиротку. Не приблудный, а племяш родной, единственный. Не объест…

Отступились. Нету закона супротив воли родителей брать. Велели, однако, в школу пускать, не задерживать.

— А как же, — согласился Семенихин, — по силе-возможности учиться всем надо…

Свозил тогда парнишку в район, портфелик ему купил, книжки, валенки справил, ботинки, форму школьную подешевле. Возрадовался Ленька. И с осени снова ходил в совхозную школу во второй класс. До Сестренкина хутора пеши, а там с хуторскими на бричке. А когда снегу навалило, пришлось парнишке отдыхать.

На Рождество ездил Семенихин в город пушнину сдать, зарплату получить. В лесхозе велели идти в исполком, а там опять прицепились, в одну дудку: по какой причине мальчик не посещает школу. Пообещал, как дорога наладится, беспременно посылать Леньку. Оно, правда, до весны дороги путной и не было, парнишке десятый годок, по такому снегу пять верст до хутора тягостно ходить. Но с весны недель шесть Ленька исправно учился.

Так что школьные дела теперь мало тревожили Семенихина. До армии успеет Ленька одолеть науку. Еще годок походит во второй класс, выше переведут, дольше трех лет не держат. Классов пять-шесть осилит, а более ни к чему. Не грамотой силен человек на земле, а руками работящими да ногами крепкими. Парнишка и ныне ловко читает. Семенихин усмехнулся тому, как Ленька с восторгом читал ему про Филипка да про какую-то акулу. Отвадить бы только от лагерных, не дать избаловать…

И, подумав об этом, Семенихин с усилием встал, потоптался, разгоняя застоявшуюся в ногах кровь, надел фуражку и вновь глянул на лагерь. Из столовой на аллею выходили уже отдельные фигурки. На футбольном поле гоняли мяч.

— Лоботрясы чертовы! — ругнулся Семенихин и повел глазами ниже.

У одного павильона кто-то выливал воду из тазика. Двое раскачивались на качелях. Вдруг Семенихин гневно топнул ногой. Он увидел, как маленькая фигурка подпрыгнула и ухватилась за ветку дерева, потянув ее вниз. И еще две фигурки вцепились в ветку…

— У-у, стервецы! — Семенихин не мог даже видеть, как гибнут зеленые, не более ореха, яблоки.

Никто, кроме кривой Степаниды, не знал, какие доходы извлекал Семенихин из своей службы. Степанида помогала ему сбывать на базаре и масло, и мясо, и яйца, и шерсть овечью. Она же под осень с ним да с Ленькой собирала с зарослей терновника богатейшие урожаи ядреной дымчато-синей ягоды.

Семенихин не упускал в лесных угодьях ни яблоньку-кислушку, ни красную ягоду барыни-боярышника, ни грушу-леснушку. Поменьше было черного тутовника и лесных орехов. Все дары леса сортировались на кордоне и в свежем либо сушеном виде продавались на колхозном рынке. И грибы шли в дело, и бордовый спелый шиповник охотно брали заготовители. Даже мешки желудей из Дубового лога приносили немалую пользу. Два кабана отъедались на этих желудях к Крещенью. И хоть свинина на одних желудях поплоше хлебной, однако Степанида изо всего мясного ряда славилась уменьем улестить покупателя.

Она давно оценила хозяйственные возможности лесника и не раз подкатывалась с предложением поселиться на кордоне в качестве законной супруги и хозяйки. Но Семенихин не спешил связывать себе руки и оплачивал услуги Степаниды наличной долей из барышей.

Отменно одаряет человека лес, даже здешний, байрачный, невидный, попрятавшийся от зноя, от засухи в отрожистые балки, хранящие и летом вешнюю сырость. Но не сравнить лесные дары со старым, еще помещичьим, задичавшим без должного ухода, а все же обильно плодоносящим садом, раскинувшимся в этой отлогой лощине.

За пределы лагеря выходил лишь край яблоневого сада, да еще кровной собственностью считал Семенихин частый вишенник между лагерем и кордоном, давший название балке. Очередь выстраивалась у Степаниды, когда торговала она на рынке сладчайшей и сочной черно-красной вишней или слегка подвяленными на солнышке яблоневыми дольками из сада.

И непереносимо было Семенихину, что задаром пропадает львиная доля яблок, растасканных детьми в недозрелом виде. Осенью он захаживал в опустевший сад, осматривал деревья, горбился при виде сломанных веток. Под зиму притаскивал куски рогожи, закрывал узловатые штамбы яблонь от заячьих набегов. А встретив вблизи лощины заячий след на снегу, не успокаивался, пока посягнувший на сад зайчишка не попадал на мушку.

Втайне он каждый год надеялся, что лагерь почему-либо отменят или что хоть какая-то часть яблок уцелеет до отъезда детей. И то, что прямо на его глазах безжалостно рвались яблоки, а он не волен помешать, словно ожгло его. Он водворил сумку с хлебом на бок и снял с дерева ружье и фуражку.

«Вишенник покрепче доглядывать надо, — подумал он, шагая вдоль обрыва, — не то эта саранча догола сожрет. Завтра ворочусь, заверну туда…»

Предыдущая главаГлава 12 из 23Следующая глава