У нас с Силвер установился приятный распорядок дня. Она просыпалась, когда просыпалась я, словно требовалось вернуть к жизни мое тело, чтобы ожила и она. Затем кошка высоко, до хруста, выгибала спину и выдавала победный зевок. Пока Джеймс внизу готовил завтрак, я тоже выгибала спину, зевала и принимала самые немыслимые позы. Мне нравилось скручивать позвоночник и чувствовать, как двигаются и хрустят суставы, нравилось зевать, высунув язык наружу. Джеймс больше не вспоминал случай со слойками. Мы с ним стали меньше разговаривать, вошли в ритм жизни, близкий мне и Силвер, заняв перпендикулярное положение по отношению друг к другу: Джеймс стоял и ходил, и его тень была ближе ко мне, чем его тело, а я лежала, наблюдала и ждала повода, чтобы сменить позу.
Когда Джеймс уходил на пробежку, я оставалась в кровати и занималась просмотром вакансий, пока Силвер дремала у меня на коленях. Я не совсем по-настоящему искала работу: одной рукой листала экран, а другой массировала мягкое местечко за ушами у кошки – как я поняла, ее точку счастья. Когда я почесывала там, глаза у нее закрывались и она принималась так яростно урчать, что у меня вибрировали ноги. Иногда язык вываливался у нее изо рта. Я очень этому радовалась, но ничего не говорила, чтобы не смущать ее. Время от времени мы вместе засыпали, а когда просыпались, я находила капельки слюны на клавиатуре ноутбука, и было непонятно, кому они принадлежат.
Я обожала язык Силвер. Удивлялась, какой он маленький: розовое пятнышко на фоне серой шерсти, с подвижным кончиком и тонкий, как бумага. В кафе рядом с кампусом пользовались популярностью слойки «лан-де-ша», что в переводе с французского и означает «кошачий язычок»: они так назывались из-за своей плоской формы. Я знала, что эта выпечка капризна в приготовлении, но неизменно производит фурор. Теперь же я видела: ничто не сравнится с изящной тонкостью языка Силвер. Я представляла, как принесу ее в кафе и попрошу позвать их лучшего повара. Как буду чесать кошку за ухом, пока у нее не вывалится язык, а потом скажу: вот как должен выглядеть язычок, получится повторить?
Не верилось, что было время, когда я не знала Силвер, и что она принадлежит не мне и даже не Джеймсу, а его родителям. Разве взрослые понимают, какая она особенная? Мама ошибалась насчет питомцев. Силвер давала многое в обмен на мою заботу. Она давала мне свою любовь.
Джеймс радовался тому, что мы с ней сблизились.
– Такого раньше не было, – удивлялся он. – Ты единственная из всех моих подруг, кто ей понравился.
Я так радовалась, что, когда в следующий раз мы ели пиццу, отдала Силвер всю мою пепперони. Позже ее вырвало, но в посудомоечную машину; я быстренько закрыла дверцу, и Джеймс не заметил. Он позволил мне пропустить вылазку к скалам, потому что я предпочла вздремнуть вместе с Силвер, и даже сам забрался к нам под одеяло. Я спала, положив подбородок на ее голову и держа в руке лапу. Когда пальцы случайно нащупали тело Джеймса, меня неприятно удивила грубость его кожи. Джеймс принял прикосновение за заигрывание и поцеловал меня в шею.
– Сними рубашку, – попросил он. Я послушалась.
Он начал нежно и методично гладить меня по волосам. Я прильнула к нему и лизнула в ухо. Он дернулся и пожаловался:
– Щекотно.
Я лизнула снова, в этот раз нежнее, касаясь уха твердым кончиком языка.
– Это что-то новенькое, – рассмеялся он и лизнул меня в шею. Мне не понравилось.
– Нет, Джеймс! – Я отодвинулась. – Веди себя нормально.
– Я нормально себя веду, – возразил он.
– Нет, – сказала я.
Джеймс застыл.
– Тогда объясни, что мне сделать, – растерялся он. – Чего ты хочешь?
У него пробивалась щетина, совсем немного, как у подростка. Он выглядел незнакомцем. Я села и заявила:
– Больше ничего не хочу.
Силвер наблюдала за нами, медленно дыша. Пока я одевалась, Джеймс выглядел расстроенным, но молчал. Невероятно послушный парень.
К концу первой недели я перестала задумываться о времени или месте. Манхэттен испарился из памяти. Лу периодически писала о подготовке к переезду, присылала мемы. Настроения отвечать не было. Я лишь изредка посматривала в телефон, проверяя, не пришел ли платеж из универа и не проявилась ли мама.
В четверг вечером Джеймс созвонился с родителями. Они вроде хотели по-быстрому обсудить сувениры, но в итоге проговорили час. Я закрылась в спальне и просматривала историю общения с мамой.
Мой недавний непринятый вызов был единственным за год. Если с мамой что-то случилось, я даже не узнаю и не смогу проверить.
Силвер втиснулась между моим лицом и экраном, чтобы лизнуть меня в нос. Неприятный запах у нее изо рта встревожил меня и вернул в реальность. Я отнесла кошку в ванную, посадила на унитаз и открыла ей рот, после чего указательным пальцем с капелькой зубной пасты принялась натирать ее неровные зубы. Все это время она мяукала.
– Тихо! – прикрикнула я. – Я пытаюсь тебе помочь.
Чистка зубов заняла две минуты, но Силвер так орала, что я боялась, как бы не прибежал Джеймс. Весь оставшийся вечер кошка яростно лизала воздух, язык порхал вверх и вниз, как ленточка на ветру.
– Не хочу возвращаться в город. – Было темно, и Джеймс говорил вполголоса. Каждые несколько секунд свет местного маяка прокатывался по комнате, освещая кончик носа Джеймса.
– А ты не можешь остаться?
Мы лежали каждый на своей стороне кровати, уставившись в потолок и касаясь ногами под одеялом. Силвер сидела между нами, провожая взглядом луч маяка. Я подсунула ладонь под теплую спину Джеймса, его рука покоилась у меня на животе.
– Нет, – ответил Джеймс. – Хотя… А что, я мог бы остаться. Скажу, что заболел. Ха, только представь.
Я представила.
– Ничего страшного, – продолжил он. – Это же всего на пару дней.
– Но ты не станешь звонить начальству и говорить, что заболел?
Джеймс повернулся ко мне.
– Нет, – вздохнул он. – Не могу.
– Ну что такого может случиться?
– Я уже пообещал, – пояснил он, не отвечая на вопрос; а если это и был ответ, то я его не поняла.
Я снова уставилась в потолок.
– Но тебе же здесь лучше.
– Думаешь? Не знаю. Я вроде как дома?
– Ага.
– Я и правда чувствую себя моложе. Как в те дни, когда жил в Хольме постоянно. А с тобой такое бывает?
Лу любила жаловаться, что каждый раз, приезжая домой на выходные, снова впадает в подростковую тревожность. Я представила, как Джеймс, весело смеясь, прислоняется к плечу мистера Хартли и утопает в нем, словно оно сделано из воска. Сейчас скрещенные ноги Джеймса находились рядом с коробкой, в которой лежали старые фотографии его матери. Я не знала, что ответить. Мне казалось, что в доме и вне дома я один и тот же человек. А если говорить про мамин дом, там я себя чувствовала слишком большой и слишком взрослой для своей односпальной кровати.
– Я уже очень давно не была дома, – призналась я.
– Ну да, – согласился он. – Кажется, в последнее время тебя это беспокоит?
– Нет, – поспешила я ответить.
– Тогда дело во мне? В том, что здесь я другой?
– Не знаю, – сказала я.
– Гм-м-м… – протянул Джеймс. – В любом случае спасибо. Что приехала. Для меня это особенное место.
– Конечно, – растерянно отозвалась я.
Джеймс повернулся посмотреть на меня, но я постаралась не встретиться с ним взглядом. Определенно это я должна была говорить ему «спасибо». Но даже осознание этого не внушило мне никакой благодарности. Я покатала «спасибо» Джеймса в голове, представив, что это шарик, свободный и быстрый, но у меня в мозгу ему некуда было даже закатиться: слишком пустая у меня голова.
В пятницу целый день гремела гроза, но мне очень хотелось поплавать, и мы втроем пошли к морю, где оказались единственными купальщиками на пляже. Оберегаемое дождем и раскатами грома, наше уединение приобрело серьезный и очень искренний оттенок. Я ослабла под напором этого чувства и только и могла, что плыть на спине и вдыхать морской воздух. Мы болтались в небольшой бухте, похожей на каменный мешочек. Джеймс поспешно отводил взгляд, как только я смотрела на него, словно застигнутый врасплох. Я его понимала. Кажется, ночью между нами незаметно возникла дистанция, маленькая, но непреодолимая.
Силвер заплыла очень далеко. Я отделилась от Джеймса, чтобы догнать ее. Чем ближе я подбиралась, тем быстрее она плыла, и голова ее покачивалась на волнах, как хеллоуинское яблоко[9]. Но я хотела не догнать, а перегнать ее. Очень скоро я выдохлась, мышцы рук начали гореть. С одной стороны, я была расстроена, а с другой – впечатлена. Думаю, именно так Силвер и оказалась на пляже в тот день. Интересно, если мы с ней обе заплывем слишком далеко, кого Джеймс бросится спасать первой? Заметив, что я остановилась, Силвер развернулась и грациозно поплыла прямо ко мне в руки.
Дождь усилился. Течение отнесло нас дальше, чем я предполагала, и я встревожилась, обернувшись на Джеймса и увидев лишь пятнышко вдалеке. Я поднажала, чтобы вернуться в бухту, но Силвер чудесным образом по-прежнему опережала меня, ноги у нее работали как миксер, оставляя за собой пену. Я следовала за этой пеной, пока не услышала голос Джеймса. И лишь когда мы подплыли ближе, я поняла, что он кричит во все горло.
– Ты чертовски меня напугала, – раздраженно бросил он.
– Я просто плыла за Силвер.
– То есть это она виновата? Она животное. Для нее это всего лишь игра.
Силвер повела носом. Это и была игра. Мы обе играли.
– Прости, – пробормотала я. – Не подумала.
Джеймс протянул руки с полотенцем, чтобы взять кошку. Я обхватила себя за плечи.
– Иди ко мне, Силвер, – позвал он.
Она отвернулась и положила голову на сгиб моего локтя. Джеймс закинул полотенце на плечо.
– Она и в самом деле тебя любит.
Между нами повисло смущенное молчание. Пока мы собирали вещи, Джеймс смотрел в землю. Я прижала Силвер к себе и вытерла соль с ее языка, вытянув его между зубами. Казалось, нам с Джеймсом многое нужно обсудить, но мы так ничего и не сказали.
Тем вечером, чтобы стереть осадок от инцидента на море, я затащила Джеймса в спальню и сняла с себя всю одежду. Он выглядел уставшим, но не совсем безразличным. Пока я ласкала его поверх джинсов, он не двигался. Тогда я прильнула к его груди и стала покусывать кожу, шепча, что он может делать со мной все что угодно.
– Ты ведешь себя как-то странно, – произнес он.
– Но ведь обычно тебе нравится говорить мне, что делать, – возразила я.
– Обычно ты не настолько активна.
Я обмякла, представляя, что мои конечности – всего лишь пластмассовые трубки, как у куклы, которые он может запросто поменять местами, и нырнула головой ему под ладонь. Джеймс отпрянул и поднял руки. Я попыталась схватить губами его указательный палец, но он сказал:
– Стой.
– Почему?
– Я не хочу сейчас. Не знаю… – Он помолчал. – Слушай, а ты вообще в норме?
– Ну да, – ответила я и потянулась за рубашкой. – Все хорошо.
– Прости. – Он прокашлялся.
– Да ничего, – успокоила его я, хотя так и не поняла, что происходит. Джеймс еще никогда не заворачивал мою инициативу. Я даже не хотела секса, я хотела просто стать ближе, как раньше. Джеймс спустился, чтобы приготовить ужин – странной формы пасту с соусом из анчоусов. Ужинали мы в молчании, под чавканье евшей рядом с нами Силвер, которое то и дело прорывалось сквозь стук дождевых капель.
Мы проснулись утром в субботу, и Джеймс спросил, не хочу ли я пойти с ним в город.
– А то у меня уже начинается клаустрофобия, – пожаловался он, открывая окна. Небо было желтовато-серым, солнце слабо просвечивало сквозь облака, как рана сквозь бинты.
– Конечно, сходи погуляй, – сказала я.
– Но я хочу пойти с тобой, – возразил он. – Хочу провести день вместе, перед тем как уеду в Нью-Йорк.
Уже прошло столько времени? У моего бедра похрапывала Силвер.
– А она может пойти с нами?
– Ну нет, – покачал головой Джеймс. – Это же город.
– Думаешь, он ей не понравится?
– Кэти, что ты несешь? – Подозреваю, он только и ждал, чтобы начать этот разговор. – Ей не может понравиться город. Она же просто кошка.
Я зарылась лицом в мех Силвер. Если я засну, Джеймс не станет меня никуда тащить.
– Давай, – потребовал он. Силвер жалобно мяукнула, и мне в глаза ударил свет. Джеймс крепко держал извивающееся тело кошки. – Я не собираюсь вечно тут торчать.
Я вспомнила день рождения в грузинском ресторане, гадая, удастся ли мне вернуть восторг оттого, что Джеймс впустил меня в свою жизнь.
– Ладно, – согласилась я.
Он улыбнулся. А вот и проблеск того чувства, проблеск радости, которую я смогу разделить, если чуть-чуть потерпеть. Мне стало легче. Джеймс хороший, и он делает меня счастливой.
Местная художественная галерея недавно открылась после ремонта. Для посетителей младше двадцати пяти вход был бесплатным, но я не взяла паспорт, и Джеймс купил билеты нам обоим. Оставалось только надеяться, что Силвер не почувствует себя одиноко, хотя я предупредила ее, что мы уходим.
Скромное, но элегантное помещение галереи заливал свет. Каблуки стучали по деревянному полу.
– Смотри: Тереза Тамаки-Смит. – Джеймс показал на большую бронзовую скульптуру в центре зала. – Местная художница.
Я смотрела на скульптуру, моргая. Перевернутая коническая пирамида изображала собой рыбу. Рыба балансировала на тонком хвостовом плавнике, а кверху тело расширялось, переходя в чудовищных размеров голову, которая уставилась в потолок, разинув огромный рот в виде буквы «О». Скульптура была невероятно уродливой, и от нее веяло тотальной обреченностью.
Джеймс повернулся ко мне, потому что я заплакала.
– Что с тобой?
Я протянула руку в порыве погладить рыбу, но Джеймс остановил меня и мягко предупредил:
– Так нельзя.
Тогда я развернулась и ринулась прочь из зала, а Джеймс бросился следом.
– Что случилось? – спросил он. – Ты расстроилась из-за рыбы?
– Она ужасна.
– Очень внятно передает страдание, правда? – подхватил Джеймс. – Даже слишком.
Я вытерла щеки и покачала головой. Мне было непонятно, как расстройство может служить правильной реакцией на произведение искусства.
– Не понимаю.
– Смотри, она же страдает. И сама себя убивает, пытаясь сделать вдох.
Я чувствовала себя оскверненной. Морда рыбы настойчиво всплывала в голове. Я даже слышала, как она дышит, и хриплое «хр-х-х-х» наполняло меня отвращением.
– Зачем производить на свет существо, обреченное страдать?
– Может, в следующей инсталляции художница выпустит рыбу в море? – предположил Джеймс.
– Не говори глупостей, – оборвала его я, но Джеймс шикнул на меня. Я и сама заметила, что голос у меня стал резким. – Это не искусство, – заявила я. – Это насилие.
В другом конце зала несколько голов обернулись к нам. Гнев придал мне уверенности, и я решительно двинулась в противоположную сторону. Мне толком не удавалось определить источник своего раздражения, но чувство было убедительное и мощное.
– Хочешь пойти в другой зал? – предложил Джеймс у меня за спиной. – Не молчи.
Я не могла объяснить, что чувствую. Часть меня жаждала вновь посмотреть на рыбу, в то время как другая часть настойчиво пыталась заглушить это желание: знакомое ощущение, почти физическое, которое заставляло меня снова и снова трясти головой, пытаясь вытрясти из нее привычное чувство вины, возникающее при мысли о матери.
– Кэти, – позвал Джеймс и положил ладонь мне на плечо. – Хочешь уйти?
На улице мы нашли скамейку. Порывы ветра доносили запах от ближайшего мусорного бака, едкий и рыбный. На секунду над отверстием бака мне примерещилась облизывающаяся Силвер. Я моргнула. Ее мордочка исчезла.
– Прости, – извинилась я. – Можем вернуться в галерею.
– Это совсем не обязательно, – успокоил меня Джеймс. – Тебе же не понравилось.
– Со мной сложно.
– Пожалуй. – Он посмотрел в сторону. – Тебя что-то гложет.
Я ощутила под бедром камешек и смахнула его со скамейки.
– Да вроде бы нет.
– И все же мне кажется, будто я что-то упускаю. Может, твои чувства ко мне изменились?
От удивления я резко вскинула голову. Разве не очевидно, насколько я в нем нуждаюсь? Джеймс заметил мое молчание и спас от необходимости заполнять паузу.
– Мне кажется, ты отдалилась, – признался он.
– Ясно, – произнесла я и осеклась, снова подумав о рыбе. – Дело не в тебе. Кажется, я скучаю по маме.
– А-а, – протянул Джеймс. – Вы так и не поговорили?
– Я пыталась ей позвонить. Она не взяла трубку.
– Когда это было?
– Пару дней назад.
– Ох, Кэти, – вздохнул Джеймс и, обняв меня за шею, притянул мою голову себе на плечо. Несколько минут он нежно гладил меня по волосам, а потом тихо попросил: – Может, все-таки расскажешь, что у вас с ней случилось?
Он спрашивал уже не первый раз, но теперь все было по-другому. Я видела, что Джеймс готов к отказу. Если бы я снова не ответила, он не стал бы допытываться.
Мне вспомнилось, как мама переживала, узнав, что я обсуждала ее со школьным психологом. Так нельзя, твердила она, ты будто нож мне в спину всадила. Еще я подумала о гудках в телефоне: восемь штук, пока не включится голосовая почта. Обычно мама отвечала максимум после двух. Теперь тот нож прошел сквозь нас обеих.
И все же я против воли стала рассказывать о последнем курсе университета. Как я собиралась бросить учебу или хотя бы взять академический отпуск. Училась я плохо, не было ни друзей, ни планов. Даже Лу советовала мне ненадолго съездить домой.
От воспоминаний о том семестре у меня вспотели ладони. Я даже физически ощутила беспросветность сырого сентября, когда весь город превратился в мокрую тарелку с кишащими на ней бактериями. Меня приводили в ярость мелочи, которые раньше совсем не волновали: удар металлического турникета по животу из-за того, что не сработал проездной в метро, листовка с призывом обрести Бога, невесть как попавшая в сумку. У меня развилась странная неспособность слышать людей: их речь не обрабатывалась мозгом. Я завидовала сокурсникам, с прилежанием и легкостью относившимся к испытаниям, с которыми я и не надеялась справиться: стажировки, дипломные работы, выпускные экзамены. Эта зависть превращалась в ярость, когда студенты сыпали банальностями, хотя было еще хуже, если они выдавали умные и достойные внимания мысли. Я видела, что другие обладают врожденным стремлением совершить что-нибудь значительное, такое, что уведет их как можно дальше от того места, откуда они пришли. Но постепенно поняла, что мне самой будет хорошо только дома.
Когда я в запале заявила маме, что бросаю учебу, она не стала меня отговаривать. Наоборот, купила мне билет на самолет. Я приехала домой к ужину. Мама сделала вид, что ест вместе со мной. Поначалу все было замечательно. Мы разговаривали про сад и про лабораторию ее отца Билла. Но я знала, что маме плохо, поскольку она совсем перестала рисовать. Новость о том, что я тоже бросила рисование, ненадолго ее обрадовала. Мама обняла меня, и я почувствовала каждую ее косточку. Меня огорчало, что мама несчастна, но расставание сделало ее чужой, поэтому я отшатнулась, сразу вспомнив, почему хотела уехать.
Мама не расспрашивала ни об университете, ни о желании его бросить. Каждый раз, когда разговор зависал, она сворачивала на воспоминания о моем детстве. «Помнишь, – говорила она, – я заплетала тебе косу, а ты сидела не шелохнувшись, даже если где-то чесалось?» Или: «Помнишь, мы обычно спали вместе и ты отказывалась закрывать глаза, пока я не закрою?» Конечно, я помнила. Мы говорили об этом множество раз. Но она продолжала спрашивать, пока я не скажу «да». Лишь тогда в глазах у нее появлялось облегчение, словно предмет, который она силилась поймать, наконец оказался в руках.
Спустя две недели я была по горло сыта рассказами о детстве и страдала пуще прежнего. Словно медленно гнила заживо, как фрукт, который упал с дерева в заброшенном саду и ждет, когда его поглотит земля. Когда я начала говорить об учебе и о жизни Нью-Йорке, мама сразу замкнулась.
– Раньше тебя не интересовали такие вещи, – пожала она плечами.
– Они и сейчас меня не интересуют, – подтвердила я, – но это часть моей жизни.
– Твоей жизни? – Она рассмеялась; кончик языка цеплялся за два передних зуба, реплика получилась резкой и жесткой. Стало совестно, что меня заботит собственная жизнь, и я поняла, что уже не смогу всерьез подумать о будущем без примеси холодного липкого стыда. – А разве я не часть твоей жизни?
Мама выглядела маленькой, кулачки крепко сжались, как у ребенка. Я представила свои руки на ее усохших плечах, и на мгновение мне захотелось толкнуть ее. Маму было не узнать, словно кто-то среди ночи заменил ее дешевой копией. Когда она подняла руку, чтобы вытереть нос, кофта сползла с правого плеча, и показалась лямка спортивного топа. Я узнала его: когда-то он принадлежал мне.
– Нет, – сказала я. – Ты – нет.
Увидев, как я упаковываю вещи, мама разрыдалась. Но у меня не было сил смотреть, в кого она превратилась за время моего отсутствия, если не сказать пренебрежения ею. Мама меня пугала.
– Не понимаю, – пожаловалась она. – Ты так несчастна там.
– Здесь я еще несчастнее, – без колебаний отрезала я.
Пришлось залезть в свои сбережения, чтобы купить обратный билет. В утро моего вылета мама уже ждала меня в машине. По дороге мы около часа провели в полном молчании. В самолете я прокручивала наш последний разговор и собственные слова, прозвучавшие как выстрел: ты – не часть моей жизни. Когда мы приземлились в Нью-Йорке, я плакала, но не из-за того, что сожалела о сказанном, а из-за того, что говорила правду.
Джеймсу я передавала эту историю безо всяких эмоций, словно чужие воспоминания. Где-то в середине рассказа брови у него поползли вверх. Очевидно, он не понимал ни меня, ни мою маму.
– Ясно, – сказал он.
– Ясно? – повторила я.
– Значит, ты просто вернулась в университет и вы больше не разговаривали?
– Я ей заявила, что она перестала быть частью моей жизни. И больше с ней не общалась.
– Так и она с тобой не общалась, – напомнил Джеймс. – Даже не взяла трубку, когда ты звонила.
– Ладно, хватит об этом. – Я и так предала маму, а он даже не понял. Если Джеймс не видит, что я несу ответственность за мамино счастье, дальше объяснять бесполезно. Он всегда будет сравнивать мою маму со своей, с которой, как мне представлялось, у него душевные, но простые отношения, смягченные разнополостью, подкрепленные богатством, основанные на двух отдельных сторонах их двух отдельных жизней. К тому же он белый, а белые в итоге сдают родителей в дом престарелых. В наших отношениях с матерью была лишь одна сторона: мамина. Она нуждалась во мне, и я была обязана ей всем.
У меня кружилась голова, я чувствовала себя слишком маленькой для своего тела. Джеймс умел справляться с эмоциями, не сжимая кулаков, я же могла только раздуть чувства до невероятных размеров, а потом превратить в ничто. Он поцеловал мой кулак и тихо сказал:
– Ты хороший человек. И заслуживаешь счастья.
Я накрыла ладонью его руку, чтобы он думал, будто я поверила.