Я долгое время колебалась, позвонить Джеймсу сразу и сообщить или подождать до завтра, когда он приедет, и рассказать лично. Изабель уверяла, что оба варианта приемлемы, но второй более щадящий. Если Джеймс узнает о смерти кошки, тут же примчится. Может, человечнее подарить ему еще один день неведения? Я тоже так считала, но решила подождать главным образом ради того, чтобы подольше побыть с Силвер. Еще один день только для нас двоих, и можно считать, что она пока не умерла.
Изабель и Бруно проводили меня до дома. Предметы мебели тихо приветствовали меня, будто наконец смирились с моим присутствием. Силвер лежала у меня на руках, ее нос уткнулся в изгиб локтя, а когда-то мягкий живот был твердым и плоским.
Я пошла в гостевую ванную, включила воду и налила гель для душа под струю. Ванна наполнилась лавандовыми пузырьками. Мех Силвер распушился в воде и напоминал светящийся нимб. Я взяла ее голову в руки, положив большие пальцы на щеки, и убрала грязь из глаз. Почесала любимое местечко за ушами, пригладила шерсть, чтобы волоски лежали в одном направлении, будто после профессиональной укладки. Почистила ей зубы, помассировала лапы. Затем спустила воду, и клочки шерсти стали лениво крутиться в отверстии слива, как морские водоросли. Я разговаривала с Силвер коротко и тихо, пока меня не начало клонить в сон. Тогда мы пошли в спальню. Пол нагрелся от дневного солнца. Пылинки свободно кружились под окном, и некому было их ловить.
Я задернула шторы, улеглась рядом с Силвер и уснула. Солнечные лучи образовали на наших телах рисунок, будто мы находились в клетке. Когда я проснулась, был уже вечер. Силвер до сих пор лежала у меня на руках, и оказалось, что я пропустила мамин звонок.
Мама взяла трубку после второго гудка.
– Кэти, – сказала она.
– Мам.
– Звоню поздравить тебя с днем рождения.
Появилось ощущение, что я вышла из своего тела и оно, маленькое, лежит где-то внизу. Я смотрела на него с высоты: словно чернильное пятно на белоснежных простынях. Похоже, мама не сердилась. Но тон был непохож на обычный.
– Спасибо, – сказала я.
– Знаю, я опоздала.
– Ну, я твой день рождения тоже пропустила.
– Точно, – согласилась она. – Ты меня наказывала. Я-то тебя знаю.
Она вечно так говорила: «Я-то тебя знаю». Будто для себя самой я была загадкой, секретом, который мама никогда мне не откроет. Хотя нельзя отрицать, что отчасти я всегда оставалась той же самой девочкой, которую она видела в мои четыре, семь или десять лет. Разговаривая с мамой, я превращалась в хорошую или в плохую дочку, глупую или застенчивую, но неизменно ищущую мамин мизинец в любой толпе.
Но я-то тоже ее знала, и знала достаточно, чтобы понимать, почему она не отвечала на мои звонки. Ей хотелось отомстить. Она тоже стремилась меня наказать.
– Ты чувствовала себя виноватой? – спросила я.
– Очень, – ответила она. – Ты как следует меня наказала.
У меня чуть не сорвалось с языка: «И у кого же я научилась?»
– Почему ты звонишь сейчас?
– Я убирала в доме. – Голос у мамы потеплел. – И нашла твои рисунки. Овечку. Водяные лилии. Знаешь, ты ведь была очень талантливой. За водяные лилии даже получила приз, помнишь?
– Да, – подтвердила я, – помню.
– Раньше ты целыми днями рисовала. Отказывалась есть и пить. Иногда даже пи́сала в штаны, помнишь?
– Помню. – Я делала так специально, чтобы порадовать маму. Своей преданностью, своей беспомощностью. Беспорядком, который ей так нравилось убирать за мной.
– Интересно, почему я не отдала тебя учиться. У тебя хорошо получалось. Не стоило бросать.
– Знаю.
Застарелый гнев внутри меня превратился в грусть. Видимо, мы не станем обсуждать наше молчание. Как и в мой прошлый приезд, мама знала только один способ общаться со мной: реанимировать ребенка, которым я больше не являлась. Вспоминать времена, когда наши отношения были живыми. Кто тут виноват?
Мама спросила, приеду ли я домой.
– Может, навещу тебя зимой, – ответила я, – но я собираюсь остаться в Нью-Йорке.
– Хорошо. А ты потянешь?
Я рассказала ей о квартире двоюродной сестры Лу.
– И после окончания учебы я продолжила работать в университетской библиотеке.
– И все еще работаешь там?
– Нет, – призналась я. – Моя работа закончилась две недели назад. Но я ищу новую.
– Тебе нужны деньги?
– Нет, – сказала я, а потом исправилась: – Вообще-то нужны, но ты не беспокойся.
– Почему ты не попросила у меня?
Свободной рукой я стиснула ту, которая держала телефон. Голова Силвер, лежавшая у меня на сгибе локтя, теперь сползла на бедро.
– Джеймс очень щедрый, – пояснила я.
– Джеймс?
– Мой парень.
– Твой парень? – Она помолчала. – Ты берешь деньги у чужих людей?
– Нет, – запротестовала я, – ничего подобного. Почему-то у тебя это звучит отвратительно.
– Это и есть отвратительно, – заявила она. – Пользоваться деньгами людей, которые не любят тебя.
– Джеймс меня любит.
Мама рассмеялась. Я сжала лапу Силвер.
– А ты любишь его? Нет? Ты им пользуешься, вот что ты делаешь.
– Он сказал, что любит меня, – не сдавалась я. – У нас хорошие отношения.
– Ладно, он тебя любит, и тебя это устраивает. Скажи, а сестра Лу тоже тебя любит? Считаешь, она постесняется тебя выкинуть, если ей самой понадобится квартира? Что ты тогда будешь делать? Переедешь к своему новому парню, потому что любишь его? Умоляю. Просто унизительно.
В носу и в горле стало горячо.
– В отношениях нет ничего унизительного.
– Речь не о тебе. Это унизительно для меня.
– Почему?
– Я твоя мать, – отчеканила она. – Ты должна была обратиться ко мне. Должна была взять деньги у меня.
– Мне не хотелось.
– Считаешь, я не смогу тебя содержать? – спросила она. – Ведь так?
Я закрыла глаза, хотя смысла не было: я уже плакала. Пришлось повернуть голову, чтобы слезы не капали на Силвер.
– Мне не хотелось просить.
– Кэти, я знаю, между нами больше нет близости. Но не верится, что ты скорее положишься на щедрость незнакомца, чем обратишься к собственной матери.
– Прости, – произнесла я, но она уже повесила трубку.
Не прошло и минуты, как высветилось оповещение от банка. Мама перечислила мне двести пятьдесят долларов. Телефон в ладони, казалось, раскалился. Интересно, как мама выбрала сумму: добавила полтинник к двумстам долларам в порыве щедрости или, стремясь наказать, отняла от трехсот. В любом случае я знала, что она очень серьезно отнеслась к количеству денег. И все равно будет сомневаться и волноваться, что их недостаточно.
Сложно объяснить, почему я не могла просить у мамы деньги. В универе расходы на учебу и жилье покрывала стипендия, к тому же у меня была подработка. Но нечестно сказать, что я полагалась исключительно на собственные доходы. Лу часто платила за меня – за выпивку, за сумку, которая нам обеим понравилась, – с четкой и даже эгоистичной логикой: «Я самосовершенствуюсь, так что ты делаешь мне одолжение» или «Мне нравится, когда ты пьяная в хлам». Позже, когда Лу поняла, что в универе я работаю именно ради денег, а не ради строчки в резюме, она стала брать бо́льшую часть расходов на себя, если нуждалась в компании. Иногда она просто оплачивала такси или покупала билеты на концерт незнакомого мне артиста. Но пару раз я искренне хотела того же, что и Лу, и все равно позволяла ей заплатить за меня.
Доход мамы в лаборатории был таким низким, что на приходивших из школы бланках мне предлагался самый большой социальный пакет. Но в канцелярии не знали о лежащих под кроватью пачках наличных от Билла. Став старше, я поняла, что на них-то мы и живем, а лаборатория – лишь мамин способ занять себя. Я не представляла, сколько Билл оставил маме, но из университетских публичных отчетов о зарплате мне было известно, что зарабатывал он немного. Вот и еще одно свидетельство того, что дед был для меня совсем чужим. Нужно очень хорошо знать человека – его секреты, кого он любит, кто любит его, – чтобы понимать, какое место в его жизни занимают деньги.
Чем чаще я наблюдала, как Лу или Джеймс обращаются с финансами, тем больше боялась, что мама еще беднее, чем я думала. Оба они никогда не говорили о деньгах как таковых, лишь о возможностях, которые те предоставляют. Когда у тебя уже есть деньги, ты можешь получить еще больше, но не зарабатывая, а волшебным образом приумножая капитал. «Если не пользуешься кредиткой – выбрасываешь деньги на ветер», – часто говорила Лу. А Джеймс любил поучать: «Если не инвестируешь свой доход, практически теряешь его».
Поначалу мне казалось жестоким заставлять маму платить за мое решение покинуть дом, ведь она этого не хотела. А дальше было попросту нечестно просить у мамы денег: все равно что воровать из копилки. Мама оплачивала бы мне ту жизнь, которой была достойна сама. Раньше я перерисовывала ее картины на листы бумаги для принтера. Теперь я ходила по музеям и разглядывала оригиналы. Существовал порог, который я переступила.
Ветер колыхнул шторы. Я села, переложила Силвер на колени и взяла ноутбук. И начала серьезно искать вакансии.
Через несколько часов я закрыла компьютер, разослав около пятидесяти писем с просьбой взять меня на работу. Силвер таинственным образом исчезла где-то в недрах постели. Я подняла одеяло и увидела, что она лежит головой на подушке, как в прежние времена. У подножья кровати все еще валялись растерзанные ею тюбики акварели.
Несмотря на прокусы, практически вся краска осталась на месте. Названия цветов, видимо, были взяты из каких-то воображаемых земель: «ярко-желтое озеро», «оперная роза», «зеленое золото». Разве в нашем мире есть желтые озера? Мамины картины казались мне правдивыми, пока я не узнала, что она рисовала лишь фрагменты, скрывая остальное. Цвета, похоже, тоже знали, но скрывали правду о прекрасном мире, хотя обещали помочь добраться туда.
Как-то в начале отношений мы с Джеймсом поспорили, пока ждали такси. Джеймс сказал, что небо серое, а мне оно виделось голубым. Когда он потребовал, чтобы я объяснила, почему оно голубое, я не нашла других аргументов, кроме того, что такое оно и есть на самом деле: голубой сложно описать другим словом, и небо действительно голубое.
Но Джеймс считал по-другому и вызвался доказать, что оно серое. Оттенок ненасыщенный, пояснил он, почти как у облаков. Я согласилась. А облака белые, продолжил Джеймс, и я снова согласилась. А белый – оттенок серого, а не голубого, подвел он итог, тогда я посмотрела вверх и увидела, что он прав, что небо серое, а не голубое, и в тот же момент начался дождь. Слова и чувства похожи на цвета, которые считаешь по умолчанию одинаковыми для всех, пока внезапно не обнаружишь, что ни в чем нельзя быть уверенным.
Глядя на краски со странными названиями, я почувствовала, как меня наполняет знакомое предвкушение. Раньше мне больше всего на свете нравилось закончить рисунок и дождаться возможности показать его маме. У меня хорошо получалось, и она это знала. А я знала, что именно благодаря ей у меня получается. Обоюдное знание рождало обоюдное удовольствие. Я налила в чашку воды и принесла в спальню. Наугад я выбрала цвет – «глубокий фиолетовый» – и погрузила в него кисть.
Пигмент растекся по бумаге. Цвет оказался красивым, как я и ожидала, но не доставил мне никакого удовольствия. Деревянная ручка кисти мягко лежала у меня в пальцах, но и она не радовала. Бумага стала влажной, затем окрасилась, на секунду отразив свет лампы, но и этот удивительный акт распределения краски, этот первый шаг в личном путешествии по созданию картины не тронул душу. Внутри не было ни малейшего отклика. Мама, увидев такие чудесные краски, опустилась бы на колени и создала бы великолепные картины. А я нет. Я отложила кисть и смяла бумагу. И одновременно поняла, что больше никогда не буду рисовать и что это осознание уже давно летало вокруг меня, как плотный быстрый мячик. Странно, что мне наконец удалось поймать его и что принять решение оказалось не так больно, как убегать, как пытаться сделать маму счастливой, притворяясь, будто я люблю то же, что и она, и как это все по-детски.