К книге
Кошки не ходят на работуЧасть II. Глава 10
46%
Часть II. Глава 10
11

В детстве я всегда держалась за мамин розовый палец, когда мы шли по улице. Мне нравилось, как идеально он помещается у меня в кулаке, а маме нравилось, что я цепляюсь за нее. Но это только предположение: мы никогда о таком не разговаривали. Я сама научилась четко формировать в голове представления о людях.

Руки у мамы постоянно были прохладными, словно она их только что помыла; кольцо, подаренное Биллом, сильно вреза́лось мне в костяшки. Среди рядов продуктового магазина я любила уткнуться носом в мамину ладонь и почувствовать запах выемки между пальцами. Она тщательно ухаживала за руками и постоянно мазала их лосьоном. И вечно хвалилась: если судить по рукам, ее можно принять за совсем молоденькую, даже за подростка. Такие вещи ее всегда волновали.

У мамы не было ни братьев, ни сестер. В детстве она с родителями эмигрировала из Шанхая в американский городок, которому дали название возвышающиеся рядом прекрасные горы. Ее мать была художницей, отец занимался исследованиями рака. Он выбрал Арканзас за его прозвище: Бриллиантовый штат. Кроме того, мой дед подумывал о Юте, Штате-улье, но у него была аллергия на пчел. Я ни разу не видела деда.

Они приехали в Литл-Рок через год после того, как Билл Клинтон стал губернатором Арканзаса, и прожили там не одно десятилетие. Отца моей мамы тоже звали Билл. Он любил уточнять: «Как доллар, а не как Клинтон»[11]. У ее матери-китаянки не было английского имени.

В Литл-Роке было полно широких дорог, зеленых лесов и каменистых холмов, усыпанных цветами. Мою маму, легкую от природы, не пугали ни синяки, ни насекомые, поэтому внешний мир дарил ей истинное наслаждение. В семь лет она заполучила шрам на животе, когда пронеслась на велосипеде вниз с холма, а у самого подножья резко нажала на тормоз и улетела далеко вперед. Если соседи вели себя грубо по отношению к ней или к ее родителям, что частенько случалось, она в отместку копала ямки на лужайке обидчика. Однажды на заднем дворе в куче листьев она нашла черепаху и устроила ей домик в обувной коробке. Через четыре часа под палящим солнцем запертая в коробке черепаха высохла, как осенний лист. Мама рассказала об этом, когда у меня в четвертом классе появился интерес к черепахам. «Их непросто содержать», – мрачно заявила она, пока я плакала.

Однажды ночью, когда маме было десять, ее мать исчезла, не сказав ни слова и оставив лишь документы на домик с красными стенами в другом конце города. Там я и выросла. Но в мамином детстве существование того дома было тайной.

Мама настаивала, что ее не волновало бегство матери, поскольку ей был нужен только Билл. Любую дыру в сердце, оставленную матерью, он перекрывал вдвойне. Спонтанные поездки в Хот-Спрингс. Гостинцы, которые он приносил из онкологической лаборатории: пластиковые пипетки с яблочным соком.

Билл работал в медицинской школе местного университета. Он посвятил три десятилетия изучению рака легких и в конце концов от него и умер. Мой дед так и не поднялся выше внештатного преподавателя, но в лаборатории его любили, и после смерти на двери появилась мемориальная табличка с его именем.

Следуя по стопам Билла, мама получила степень по биологии в местном университете и только потом решила отдаться своей настоящей страсти – рисованию. Но уже во время первого семестра ее обучения в художественной школе Билл заболел. Мама бросила учебу, чтобы ухаживать за ним, подрабатывая ассистентом в лаборатории. Практиканты Билла стали ее друзьями. Они говорили о нем так, словно он и для них был отцом. Он платил им больше, чем положено по контракту, выкраивая средства за счет своей зарплаты. Таким уж человеком был мой дед.

Лишь за две недели до смерти Билл открыл маме тайну: у ее матери, его бывшей жены, есть другая семья в Шанхае. Домик с красными стенами служил щедрым жестом для успокоения ее совести и платой шанхайского любовника за то, что она бросила мужа и дочь. Билл подчеркнул, что им с моей мамой выдался шанс извлечь выгоду из чувства вины сбежавшей супруги: когда он умрет, университет заберет нынешнее жилье, чтобы сдать другому работнику. Билл сказал, что признался бы ей раньше, но не ожидал, что так скоро умрет.

Сразу после потери отца мама перебралась из дома своего детства в жилище, которое оплатил мужчина, лишивший ее матери. А в следующем месяце узнала, что беременна.

Мама рассказала мне эту историю лишь однажды. Я часто гадала, каким был любовник бабушки. Богат ли он или просто щедр, хорошие у них дети или избалованные. И почему он выбрал красные обои.

Дом был красный целиком, от кирпича снаружи до скатерти на кухне, и мама ненавидела его. Она завешивала обои рисунками, календарями и афишами старых фильмов. Самую красивую, черно-белую афишу «Касабланки» размером с ветровое стекло автомобиля, мама повесила напротив обеденного стола. Во время еды я встречала дерзкий взгляд Хамфри Богарта, зажавшего в руке пистолет. «Видишь, – с серьезным видом говорила мама, – он хочет, чтобы ты съела овощи». Я даже побаивалась приглашать кого-то домой.

Билл обожал «Касабланку». Он вообще был фанатом кино, с помощью которого оттачивал английский. Особенно деду нравились старые голливудские фильмы, и потому отдельные слова он произносил с трансатлантическим акцентом[12]. Мама говорила на английском чисто, если не считать особо выраженного «т» в середине слов[13]. Эту привычку она позаимствовала у отца, а он, в свою очередь, у голливудских актеров. Например, «авТТобус», не «автобус». «ПяТТнадцать» – номер нашего дома. «КоТТенок» – так она называла меня, ведь я не должна была вырасти.

После смерти Билл оставил довольно скромную сумму, на которую мама рассчитывала поднять меня на ноги. Она продолжала работать в лаборатории, но не только ради жалованья. Иногда она брала меня с собой, и я стояла перед табличкой с именем Билла, напрягая каждый мускул тела. Я силилась почувствовать что-то значительное, вроде духа деда, проникающего мне в мозг и рассказывающего секреты о маме. Приди ко мне, дедушка Билл, мысленно шептала я. Я знаю о тебе всё: как ты произносил числа, что общего у тебя с долларом. Хочешь узнать что-нибудь обо мне?

Эти заклинания постоянно напоминали мне, что я не умею говорить на мандаринском. Я решила, что в загробной жизни призрак вряд ли станет пользоваться неродным языком, поэтому в конце концов совсем перестала смотреть на табличку, боясь, что однажды дед заговорит со мной, а я его не пойму.

О своем отце я знала только одно: он тоже был американцем китайского происхождения. Мама познакомилась с ним в художественной школе незадолго до смерти Билла. В то время этот молодой человек встречался с другой девушкой – белой и к тому же из влиятельной семьи. Мама надеялась на продолжение общения после того, как она бросила школу, но мой отец не проявился, и она больше с ним ни разу не виделась.

Меня бесило, что внешне я не похожа на маму. У нее сохранилось лишь несколько старых фотографий, которые я с одержимостью изучала. Для меня стало разочарованием, что у мамы всегда были большие глаза с нависшими веками: раньше я думала, что она приобрела эту черту с возрастом. У меня же веки были обычные, а прямые ресницы смотрели вниз. Мама говорила, что мои узкие глаза указывают на склонность к подозрительности. Между глазами у меня высился мостик прямого носа, мамин же нос был плоским, как маленькая меренга. Она считала мой нос европейским, и я месяцами плющила его о подушку, задерживая дыхание и считая до пятидесяти.

Мама твердила, что все равно бросила бы художественную школу, даже если Билл не заболел бы. «Мне не хватало таланта», – уверяла она, словно забывая, что ей пришлось ухаживать за умирающим отцом или что она была одной из немногих небелых учениц. По ее словам, мама ненавидела учебу, поскольку оказалась полнейшей посредственностью. Она могла воссоздать картину до мельчайшей детали, но не могла нарисовать ничего своего – или даже не пыталась.

«К тому же, – добавляла она, – не пойди я в лабораторию, табличку с именем Билла сняли бы к концу года».

Когда мама рисовала, она настолько концентрировалась, что забывала про себя, не ела и не пила целыми вечерами. Наши стены украшали ее интерпретации великих картин: лицо «Моны Лизы» различных размеров, «Девушка с жемчужной сережкой», от которой осталась лишь сережка. Я училась рисовать, копируя мамины копии. Все мои рисунки она хранила в своей комнате в верхнем ящике старого комода.

Впервые увидев «Девушку с жемчужной сережкой» целиком, я испытала одновременно радость и панику. Ухо было мне так же знакомо, как мамин запах, а вот лицо, выраставшее из него, было чужим. Казалось, меня предали. Это ощущение преследовало меня и дальше, когда реальность, словно стремительная машина, то и дело обгоняла меня. К примеру, я открыла для себя, что у «Моны Лизы» есть руки, а под небом «Звездной ночи» раскинулся целый город. Вероятность столкнуться с другими оригиналами пугала меня: каждый из них вызывал ощущение непропорциональности, словно мой мир резали на части, и единственно реальными для меня оставались мамины рисунки.

Пока я была ребенком, мама очень меня любила. Я это чувствовала. Летом, в наше любимое время года, мы отсчитывали недели и месяцы по заказам на краски. Даже если стояла жаркая погода, настоящее лето не наступало до тех пор, пока мама не собирала в конский хвост свои длинные волосы. С убранными волосами она выглядела еще моложе, и незнакомцы часто принимали ее за мою сестру. Каждый раз в первую ночь конского хвоста сверчки собирались под окнами и пели так громко, что мы не могли уснуть. Лежа в маминой кровати и слушая их стрекот, я задавалась вопросом, откуда они знают то, чего не знаю я. Потом в небе грохотал гром, и сверчки затихали. Мне нравилось, как дождь стучит в окно прямо над маминой кроватью, громко и настойчиво, будто костяшками пальцев. Так и подмывало распахнуть окна, но мокнуть не хотелось. Иногда я мечтала о большей свободе, но в кровати у мамы было тепло, а во сне мы держались за руки, и это всегда пересиливало.

Мама работала даже по выходным, но летом часто оставалась дома, чтобы побыть со мной. В саду у нас стояли два белых пластиковых стула, неизменно присыпанные пыльцой, которую я размазывала по лицу, пока не начинала чихать. Мне нравилось, как тело напрягается, в носу появляется непреодолимый зуд и наконец случается взрыв. Легкие начинали судорожно хватать воздух, и я старалась задержать чих как можно дольше, пока он не выстреливал через нос, распугивая птиц.

Однажды летом в разгар моего детства, в тот год, когда мама впервые перестала есть, а я научилась плавать, у нас появился сосед по имени Сэм. Он приехал из Калифорнии, и у него было столько веснушек, что это выглядело ненормально. Иногда его мама приносила нам изысканные лакомства вроде бискотти или мадленок, а Сэм прятался за материными ногами и махал мне оттуда. Я относилась к новичку с подозрением, поскольку я ко всем относилась с подозрением, к тому же глаза у него были слишком близко посажены. Сэм стал моим первым другом.

Скоро он заменил мне маму в полуденных развлечениях в саду. Сэм всегда сдувал пыльцу со стульев, прежде чем я успевала размазать ее по щекам. Иногда мы делали из пыльцы волшебную пыль, смешивая ее с сухими розовыми лепестками. В то время мама стала непредсказуемой и даже злой. Стоило оставить волшебную пыль на ночь, и утром я находила ее в мусорном ведре. Маме против воли пришлось подружиться с матерью Сэма, Элоизой. Элоиза дарила мне много вещей. На Рождество она преподнесла розовый пуховик размера на два больше нужного. Мама прищурилась, разглядывая его, и я поняла, что вещь дорогая. Примерив пуховик, я заметалась между восторгом и смущением и поскорее сняла. Потом снова надела перед зеркалом и не узнала отражение, смотревшее на меня: чужая девочка в чужой куртке, выглядевшая старше, чем я когда-либо стану. И мне стало ясно, что теперь так и будет и я начну понемногу терять собственное лицо.

Зимой мы с мамой ходили дома в куртках: зачем тратить деньги на отопление, если не так уж и холодно. Пуховик, подаренный Элоизой, был теплее моей остальной одежды, но я не надевала его, берегла и хранила в глубине шкафа, даже не отрезав бирки. Деревья тогда сбросили листья буквально за несколько дней, причем совершенно незаметно: каждый раз, когда я смотрела на них, они стояли по стойке смирно, не шелохнувшись. Мне очень нравилась эта привычка деревьев плакать, только когда никто не видит.

Через несколько месяцев Элоиза и Сэм уехали. Я спросила маму, грустно ли ей. «Я рада за них, – ответила она. – Кому здесь понравится?» Мне оставалось лишь рыдать в своей комнате за закрытой дверью, спрятавшись под подушку. Наступило и прошло следующее лето с ожидаемой жарой и знакомой песней сверчков. В тот год грозы подзадержались, но потом все-таки пришли, и я снова спала под стук дождя. Однажды, пока мамы не было дома, я наконец попыталась открыть окно над ее кроватью, но обнаружила, что оно не просто закрыто, а заколочено и закрашено по периметру.

Все мое детство мы с мамой были очень близки, но потом, вопреки нашему общему желанию, я выросла. Казалось, это произошло за одну ночь: в тишине трещина в мозгу увеличилась еще на миллиметр, и я уже больше не тянулась за маминым розовым пальцем. Я перешла в старшую школу, хорошо училась и мало рисовала. У меня появились друзья. Но и по отношению к ним у меня возникало чувство, что они знают нечто такое, чего не знаю я, как когда-то со сверчками.

В тридцать семь лет мама начала откровенно говорить о своей матери, которая была в том же возрасте, когда сбежала. В мамином голосе, раньше таком колючем, появилась тоска. «Я не виню ее, – говорила она, – кому охота застрять в таком месте». Или: «Я раньше думала, что тридцать семь – это такая старость, что уже ничего не хочется. Но хочется еще столько всего».

Быть молодой? Особенной? Талантливой? Мама словно не видела, что она такая и есть. Будь я ребенком, забралась бы в один из огромных шкафов, чтобы ее рассмешить. Или измазала бы лицо ее помадой, и мама начала бы кричать, но потом все равно обняла бы меня, оставляя у себя на щеках следы помады. Но я больше не была ребенком, и даже мама перевалила за возраст собственной матери.

Следующее лето отличалось от предыдущих. Стало тихо, словно однажды ночью все сверчки решили переселиться в другое место. В университете случилась серия небольших пожаров, из-за чего лабораторию пришлось закрыть на целый месяц. Мама совсем потеряла покой. Она надолго исчезала и проводила целые дни за рулем, разъезжая по соседним городам. Я выросла на пять сантиметров, и мне требовались новые джинсы. Но это было неважно. Главное событие случилось в один майский вторник, в самый обычный теплый день.

У меня начались болезненные месячные. Во время большой перемены одноклассница повезла меня домой. Содержимое желудка болталось в такт музыке, и я опустила стекло на тот случай, если меня стошнит.

Дверь в дом я открыла сама, внутри было тихо. Лишь наверху раздавалось поскрипывание – привычный звук маминых неровных шагов.

Мама нашлась в моей комнате перед зеркалом. На полу валялась куча одежды, которую я не носила уже несколько лет. Меня мама не заметила. На бедрах у нее висела моя юбка из форменного комплекта средней школы. Мамина маленькая грудь свободно уместилась в моем старом спортивном топе. Когда-то топ был белым, но со временем посерел, и на лямке темнело пятно. Тут мама заметила мое отражение в зеркале, и мы уставились друг на друга. «Моя одежда теперь мне велика», – наконец сказала она. Я вышла, чтобы мама могла одеться, а потом спешно рассовала вещи по местами, сосредоточившись на этой задаче и отчаянно стараясь выкинуть из головы недавнюю сцену, поскольку ужаснулась охватившему меня чувству, с одной стороны абсолютно новому, с другой – убийственно знакомому. Оно годами жило у меня внутри, дожидаясь, когда его назовут. Жалость. Как ни больно признавать, но мне было жаль маму.

Потом я долго искала свой старый топ, ползая на коленях, но никак не могла найти. Хотелось постирать его, избавиться от уродливого пятна, невесть откуда взявшегося, которое в воображении постепенно становилось все темнее и темнее, пока не превратилось в черную кляксу, похожую на зрачок и абсолютно несмываемую. В ту ночь я уснула с мерцающей, как лазер, точкой в мозгу. Когда я утром открыла глаза, точка неизменно появлялась в поле зрения, пронзала иглами откуда-то сбоку, проделывала зеленые дыры в закрытых веках. В следующие дни эта точка, будто признак инфекции, то появлялась у меня на запястье, то сползала по маминой щеке или по трещине в стенке душа. Я снова и снова искала свой топ, пока в какой-то момент не заставила себя остановиться и забыть случившееся.

И я не вспоминала о том случае до прошлого визита домой, когда мамина тоска расползлась по мне, как плесень по остаткам еды. После нашей ссоры в последний вечер я вышла в сад и не увидела там ни птиц, ни роз. Стулья покрывал такой толстый слой пыльцы, что было не разобрать их изначальный цвет. Я осторожно дунула, пыльца медленно разлетелась, и вдруг образ Сэма, сдувающего пыльцу, вспыхнул в голове, словно подступающее желание чихнуть, и внутри у меня что-то ухнуло вниз, будто я проглотила живой камень, который теперь просился наружу. Я вспомнила летние дни в саду и рисунки в комоде, маму в зеркале и пятно на лямке у нее на плече, вспомнила, как свет лился в окна кухни и в нем танцевали пылинки, что казалось мне прекрасным, пока я не выросла и не сообразила, что этот танец указывает на грязь в доме, и тут я наконец поняла, почему не могла найти свой спортивный топ: он был на маме, она его так и не сняла.

Предыдущая главаГлава 11 из 24Следующая глава