К книге
Чужие петлицы 3Глава 18 «Доказательство»
62%
Глава 18 «Доказательство»
18

Кондратьев и Савчук вышли к пристани в ночь на третье, и вышли они не с той стороны, с какой их ждали, потому что обратной ходки им никто не назначал и назначить было некому.

Шли они восемь суток вместо трёх. Последние двое суток шли без хлеба, вдоль левого берега, вниз, отыскивая створ, где перевозят по ночам не по литеру, а по совести; и створ такой нашёлся, и перевёз их старик на плоскодонке, не спросив бумаги и не взяв ничего, кроме табака, которого у них не было.

Савчук на пристани сел и не встал, пока его не подняли под руки. Ноги у него были в порядке, а сесть он сел от того, от чего садятся все на восьмые сутки, и через час уже стоял.

Кондратьев не сел вовсе и доложил стоя, по форме, как докладывал всегда, и в этом докладе была четвёртая величина.

Тридцатого на их участке впервые за месяц открыли огонь.

Огонь этот открыли не немцы и не по немцам: где-то левее, вне их полосы, кто-то из своих потревожил охранение, и участок ответил, и ответил так, как отвечает всякая часть, которой давно не приходилось отвечать, — сначала бестолково, потом всерьёз. Кондратьев засёк первый выстрел по часам. Дальше он смотрел не на стрельбу, а на дорогу.

Немецкая колонна вышла на дорогу через семь часов сорок минут.

Он промерил это дважды и во второй раз, тридцать первого, получил восемь часов с четвертью, потому что вторая тревога была слабее и подниматься по ней стали позже. Обе цифры он записал раздельно, с часами и с местом, откуда смотрел, и не стал их усреднять, потому что усреднять его отучили ещё в июле.

Воронин переписал это набело и сел считать, и считал он до света, и то, что вышло, он проверил трижды, потому что такие вещи проверяют трижды или не подают вовсе.

Полоса была промерена шагами, от штаба до штаба. Стык был найден и описан по тому, чего в нём не делают. Плотность стволов взята по следам — по осевшей под станинами земле и по колеям, — и она вдвое расходилась с тем, что давал глазомер с большого расстояния, а расходилась она в ту сторону, в какую расхождение стоит дороже: стволов было меньше, чем считалось.

И теперь стояло время подхода: семь сорок и восемь пятнадцать.

Величина эта была страшнее трёх остальных, и страшна она была тем, что означала не про фланг, а про то, что за флангом. Немецкий резерв на участке, где стоят не немцы, поднимается по чужой тревоге через семь-восемь часов — то есть он там есть, он не спит и он далеко. Часть, которая продержится на таком участке шесть часов, помощи не дождётся, а часть, которая рассыплется за два, отдаст всё, до чего успеют дойти чужие ноги, и отдаст без боя.

Четыре величины из четырёх лежали перед ним на одном листе четвёртого ноября, и это было первое за всю осень, что сошлось у него целиком.

В тот же день часть вывели из города.

Бумага пришла в семь утра, была написана от руки и уложилась в четыре строки: городской участок сдать офицеру связи, материалы за август — октябрь готовить, части быть готовой к переброске, старшему убыть по вызову отдельно.

Про «Выход санкционирован мною» там не было ни строки — ни взыскания, ни вопроса, ни отметки о принятии, — и Воронин, перечитав её дважды, понял, что этот способ отвечать ему уже показывали в июне и что означает он не прощение, а отсрочку.

Серов пришёл к десяти и принимал участок час с четвертью.

Принял он его так же, как всё делал: по строкам, с вопросом от последствий на каждую. Двенадцать очагов с фамилиями и датами. Одиннадцать пустых, из них четыре пустых по-настоящему. Заводское имя места, написанное поперёк квадрата чужой рукой, — он спросил, кто это писал, и, услышав, что раненый, которого увезли той же ночью, переписывать не стал.

На последней строке он остановился.

— Дегтярёв, — прочёл он. — «Не числится с двадцать седьмого, установлено дохождением». Это у вас как понимать?

— Как написано.

— В моей форме такой графы нет.

— В моей есть.

Серов помолчал, потом достал карандаш и переписал строку в свою кальку целиком, вместе с формулировкой, и это было единственное, что он взял у части в чужой форме за все два месяца.

Прощаться в этой части не умели и не заводили такого обычая, и потому прощание вышло тем, чем оно у них всегда выходило, — разговором о деле.

— Вы теперь куда? — спросил Серов.

— Не написано.

— А вы догадываетесь.

— Догадываться в бумаге нельзя.

— В бумаге нельзя, — согласился Серов и первый раз за два месяца не стал спрашивать, чем подтверждено.

Костров пришёл к нему вечером, перед самой погрузкой, и то, с чем он пришёл, Воронин ждал третьи сутки.

— Товарищ капитан. Вычеркните меня.

— Основание.

— Я здешний. Тут завод, тут мать в Заволжье, тут я всё знаю. — Он подумал. — Знал.

— Дальше.

— Там, куда вы идёте, я вам не нужен ни на что. Я степи не знаю и не узна́ю. Я вам буду лишним ртом на второй же неделе, и вы это знаете лучше меня.

Всё это было правдой, и правда эта была рассчитана верно, и Воронин, слушая, думал не о ней, а о том, что человек, который просит себя вычеркнуть, уже посчитал себя без остатка и сошёлся в ноль.

— Я тебя вписал двадцать второго сентября, — сказал он. — Ты знаешь, чего мне это стоило?

— Знаю.

— Тогда объясни, зачем мне вычёркивать.

Костров молчал долго.

— Затем, что я стену не услышал, — сказал он наконец.

— Стену никто бы не услышал.

— Я — должен был.

Воронин взял именной список и положил его перед собой, и положил рядом карандаш, и не взял в руки ни списка, ни карандаша.

Он мог вычеркнуть. Строка была лишняя, и в новом месте она стала бы лишней вдвойне, и всякий, кто считает людей по годности, вычеркнул бы её к вечеру и был бы прав. Он мог вычеркнуть и оставить человека дома, при матери, в городе, который тот знал, — и это было бы не жестокостью, а милостью, и обошлось бы части дешевле.

Но список был не ведомостью годности. Список был тем единственным, что часть за эту осень научилась держать в порядке, и в нём с сентября значилось четырнадцать, из них один не вернулся с выхода, трое молчали на юге и один лежал за водой, — и ни одного из них не вычеркнули, потому что вычеркнуть было не по чему.

— Не вычеркну, — сказал он. — Пойдёшь с нами лишним ртом.

Костров надел каску, вытряхивать из неё ничего не стал и вышел, и Воронин не понял по его спине, что он унёс.

Переправлялись в ночь на пятое, в третьем часу, обратной очередью и без груза, потому что весь груз части умещался в четыре сидора и одну рацию.

Вода была чёрная и шла тяжело, с той особенной тяжестью, какая бывает у большой реки перед холодами, когда ей осталось несколько суток. Озерова стояла на корме и на город не оглядывалась, а смотрела на воду, и Воронин, стоявший рядом, тоже смотрел на воду и думал ровно об одном: что через неделю здесь пойдёт шуга и что часть выходит последним из тех сроков, в какие вообще можно выйти.

За два дня до отхода она принесла ему листы.

Не те, что писала осенью, а переписанные набело, её рукой, с колонками и с датами: приём северо-западной сети за Доном, три ночи конца сентября, чужая школа работы — позывные не по немецкому правилу, другие служебные сокращения, квитанции вдвое длиннее нормы.

— Это вам в материалы, — сказала она. — Если спросят, чем подтверждено.

— Здесь нет фамилии.

— Я не вписала.

— Почему?

— Потому что в прошлый раз я её вычеркнула сама, и вы со мной не спорили.

Воронин положил лист на ящик, взял перо и вписал в нижнюю строку её звание, фамилию и должность, и дату, когда принято, и число ночей.

— В прошлый раз были лишние знаки в эфире, — сказал он. — Это бумага. Она в эфир не идёт.

Озерова посмотрела на строку и ничего не сказала, и не поблагодарила, и это было правильно: благодарить тут было не за что, а исправлено было то, что четыре месяца стояло неисправленным.

* * *

Вылетели в третьем часу шестого, с полевого аэродрома в Заволжье, транспортным бортом по литеру, вместе с почтой и двумя ранеными командирами.

Машину строевые звали по-старому, ПС-84, хотя с сентября она называлась иначе, и это была первая мелочь за полгода, по которой он понял, до какой степени отстал от бумажной стороны службы: имя переменили приказом, а люди переменить не успели, и оба имени ходили рядом, и никого это не смущало.

Летели низко, ночью, без огней. Он спал четыре часа подряд — впервые с сентября.

В Москве было сухо и морозно, и город показался ему меньше, чем он его помнил, и тише.

Материалы у него приняли седьмого, в первой половине дня, и приняли их двое.

Первый был из своего управления и знал его, второй был из Генерального штаба и не знал, и второй работал так, как работают люди, которым за сутки проходит через руки больше бумаги, чем человек способен прочесть.

Читал он быстро и не подряд.

— Полоса. Кем промерена?

— Шагами. От штаба до штаба, оба опознаны. Ефрейтор Кондратьев, шестнадцатое — двадцатое октября.

— Опознанными как?

— По распорядку и по подъездам. Не по вывеске.

— Плотность.

— По следам. Осадка грунта под станинами и колеи к позициям. С двух точек, порознь. Расхождение с глазомером вдвое, в меньшую сторону.

— Время подхода.

— Семь часов сорок минут и восемь часов пятнадцать. Две тревоги, тридцатое и тридцать первое октября. Не усреднено.

Второй поднял голову в первый раз.

— Почему не усреднено?

— Потому что усреднённое число нельзя проверить. А эти два можно.

Он вернулся к листам и дальше не поднимал головы вовсе.

Стык он прочёл молча и дважды, и на балке, которую не обходит ни один из двух соседей и через которую бабы ходят за водой мимо обоих охранений, задержался дольше, чем на всём остальном.

Потом он собрал листы, выровнял их об стол и сказал то, к чему Воронин был готов и что всё равно оказалось не таким, как он готовился услышать.

— Это пойдёт в сводное. Отдельным документом это не пойдёт.

— Понял.

— Вы не поняли. — Он сложил листы в папку, где уже лежало другое. — В сводном не будет ни вашей части, ни ваших фамилий. Будет строка: по данным войсковой и агентурной разведки. Всё.

— Я спросил не про это.

— А про что вы спросили?

— Я не спросил ничего.

Второй посмотрел на него внимательно и в первый раз за час — как на человека, а не как на источник.

— Тогда я вам скажу сам, — произнёс он. — Ваши четыре величины лягут туда, где уже лежат сорок чужих. Если решение будет, вы про него узнаете последним и не отсюда. Если решения не будет, вы не узнаете вовсе. Такая тут арифметика.

— Я к ней привык за лето.

— Все привыкают.

Из вопросов, которые ему задавали в то утро, он вынес больше, чем из ответов, которые дал.

Спрашивали не про город. Про город не спросили ни разу — ни про очаги, ни про цеха, ни про то, чего это стоило. Спрашивали про полосу за Доном, про подъездные пути к ней, про то, чем крыты дороги на северо-западном участке и держат ли они гусеничное; спрашивали, сколько вёрст между хуторами, где стоят посты, и есть ли на балке спуск, по которому пройдёт не человек.

Спрашивают о том, по чему собираются идти.

Он это понял к середине разговора, ничего не сказал и сказать не мог, потому что догадка, произнесённая вслух в таком месте, перестаёт быть догадкой и становится осведомлённостью, а за осведомлённость спрашивают отдельно.

Второй стол был в тот же день, после обеда, и за вторым столом сидел один человек.

Он не поздоровался и не предложил сесть, и Воронин сел сам, потому что стоять два часа он в эту неделю не мог.

— Прохождение службы. С марта сорок первого по ноябрь.

— Изложено в личном деле.

— В личном деле изложено с ваших слов. Я спрашиваю, чем подтверждено.

Вопрос был поставлен точно, и точность эта была не случайной: так спрашивают не сыщики, а те, кто читал его собственные бумаги. За осень он девятнадцать раз написал в донесениях, что показание считается только тогда, когда за ним стоит фамилия того, кто дошёл; он вывел это правило в июле, применил его к немцам в сентябре, применил к своим в октябре и заплатил за него человеком.

Теперь его спрашивали по его же форме, и по его же форме он не проходил.

Часть, в которой он числился до ноября сорок первого, была разбита в приграничном сражении, и её бумаги сгорели вместе со штабом. Из тех, кто мог бы подтвердить его словом, один был убит под Ельней, второй пропал без вести в сентябре, третий — полковник Зотов — подтверждал уже дважды, и подтверждал не документом, а памятью, и оба его подтверждения лежали в том же деле и весили ровно столько, сколько весит слово одного человека.

Второй точки не было. Взять её было неоткуда, и он знал это лучше, чем спрашивающий.

— Документально не подтверждено, — сказал он.

— Совсем?

— Совсем. Часть разбита, штабные документы сгорели. Свидетели: двое погибли, один жив и уже опрошен дважды.

— Вы отвечаете охотнее, чем я привык.

— Я отвечаю так, как принимаю донесения.

Тот записал и эту фразу, и записал он её, не поднимая головы, той же скоростью, что и остальное.

— Запрос числится в производстве с июня, — сказал он. — Пятый месяц. Вы понимаете, что это означает?

— Что его не закрыли и не сняли.

— Что его некому закрыть. Дела нет. Материала нет. Есть бумага, которая не разъяснена, и она будет лежать, пока её кто-нибудь не разъяснит или пока не найдётся тот, кому это станет нужно.

Произнесено это было без нажима и без угрозы, и Воронин понял, что не понял главного: этот человек не строил против него дела и не хотел его строить. Он расчищал стол. Ему мешала неразъяснённая бумага, и он хотел её разъяснить, и разъяснить её было нечем.

Восьмого его вызвали в третий раз, и на этот раз принимал Судоплатов.

Разговор занял восемь минут, и запомнил он из него две вещи.

Первая была служебной: часть перебрасывается на внешний фронт, в полосу северо-западнее города, в распоряжение штаба через офицера связи; задачи получит на месте; штат доводится до двадцати, пополнение — пятеро, из них двое радисты.

Вторая была не служебной и была сказана в конце, коротко, без выражения и без единого лишнего слова.

— По запросу от июня я поставил подпись. Второй раз. Третьего не будет.

Воронин сказал «понял».

Больше об этом не говорили ни в тот день, ни после, и он вышел на улицу и шёл минут двадцать, ни о чём не думая, и только потом сообразил, что второй раз за войну его биография держится не на бумаге, а на том, что один человек согласился отвечать за неё своим именем.

Такие долги в этой службе не отдают. Их носят.

* * *

Обратно летел десятого, днём, и садились в поле, за сто вёрст от прежнего места.

Степь тут была другая. Ровная, голая, схваченная поверху морозцем, с колеями, вставшими каменно.

Часть он нашёл к вечеру. Стояли в балке, в землянках, отрытых чужими руками неделю назад.

Пришли пятеро: двое радистов к Озеровой, трое стрелков из выздоравливающих. Все пятеро были старше двадцати пяти, и это Воронин отметил отдельно.

Налицо стало четырнадцать. По списку — девятнадцать.

Разницу в пять человек составляли трое, третий месяц молчащих на юге, один, увезённый за воду в сентябре, и один, не вернувшийся с выхода двадцать седьмого октября.

Костров сидел у входа и чистил чужой автомат.

Степи он не знал. За четыре дня он выучил, где вода, где сено и как в этой балке гуляет ветер, и больше ему выучить было нечего.

Рогов приехал двенадцатого, к полудню.

Майор, лет под сорок, в тонком пенсне в стальном футляре. Голос ровный, бесцветный. Офицер связи при штабе.

Он выложил на стол папку и на неё — стопку пустых карточек.

— Порядок такой, — сказал он. — На каждый ваш входящий лист я кладу карточку. На карточке одно слово: чем.

— Знакомо.

— Тем лучше.

Задачу он дал в семь пунктов, и все семь были про одно: связь, подвоз, дороги, стыки. Ни один пункт не объяснял зачем.

Воронин прочёл, поставил три вопроса по существу и получил три ответа.

Четвёртый вопрос он задал не по существу.

— Разрешите не по задаче.

— Задавайте.

— Если противника где-нибудь окружат — не здесь, вообще, — что он делает?

Рогов снял пенсне и взял его за дужку, не протирая.

— Держится и ждёт, — сказал он.

— Ждёт чего?

— Тех, кто придёт.

— Откуда?

Рогов помолчал.

— Это не вопрос ноября, — сказал он.

— А какого месяца?

— Того, в котором это случится.

Он надел пенсне и вернулся к бумагам, и разговор был кончен, и было ясно, что продолжать его нельзя.

Воронин вечером записал этот вопрос себе в тетрадь.

Не в донесение и не в рабочую тетрадь, а в ту, где с сентября лежало то, чего нельзя ни сделать, ни забыть. Записал он его так, как задал бы его на месте противника, а не на своём: не «придут ли», а «откуда короче».

Ответа он не знал. Он знал только, что вопрос этот сегодня не задают, а когда его начнут задавать, отвечать на него будет уже поздно.

Тетрадь он убрал в сумку — туда, где лежали зимняя ориентировка, так и не сданная по инстанции, и лист, сложенный вчетверо ещё в июне и с тех пор не разворачиваемый.

Через неделю заметёт, подумал он, и подумал не по памяти, а по небу.

Память тут больше не помогала. Он проверил её в этом месяце дважды и всякий раз убеждался, что она даёт направление и не даёт числа: где будет и чем кончится — знает, а когда и какой ценой — не знает больше ни на сутки вперёд.

С этого места ему предстояло работать так же, как всем.

Предыдущая главаГлава 18 из 29Следующая глава