Двадцать четвёртого их накрыло в мартеновском.
Пришли затемно. Двое.
Задача была короткая. Узнать, кто ещё держит.
С двадцать третьего связи с этим краем не было.
В четыре началось. Сперва по площади. Потом ближе.
Цех тряхнуло. С ферм посыпалось.
Кострова свалило с ног.
Воронина накрыло крошкой по спине и каске.
Пыль встала так, что фонарь стал бы бесполезен.
Фонаря не было.
Второй заход лёг западнее.
Что-то сорвалось сверху и село в шихту.
Дышать стало нечем.
Кострова било кашлем минуты три. Потом отпустило.
Из пыли выступили опоры. Ряд. Второй.
За вторым лежали люди.
Их не окликали. Окликать было нельзя.
Ждали, пока сами. Ждали долго.
Кого-то из них шевельнуло. Раз.
Потом голос:
— Свои?
— Свои.
Больше ничего сказано не было.
Третий заход накрыл южный пролёт.
Тряхнуло сильнее прежнего.
Воронина бросило на станину.
Ударило плечом. Тем самым.
Боли не было. Была отдача до пальцев.
Пальцы разжались. Карандаш ушёл. Искать не стали.
Стало тихо. Не совсем. Тише.
Из-за станин вылезли трое.
Старший — сержант. Без петлиц.
Петлицы срезаны осколком вместе с воротом.
— Кто у вас старший? — спросили его.
— Я.
— Сколько вас?
— Со мной девять.
— Было?
— Двадцать шесть.
Записать было нечем.
Считали вслух и запоминали.
Девять. Пролёт мартеновского. Второй ряд опор.
Соседа справа у них не было. Слева не было тоже.
Что было слева, они не знали пятые сутки.
Их не сменяли и к ним не приходили.
К ним пришли впервые.
— Вы откуда? — спросил сержант.
Ответа у них на это не было. Сказали: от армии.
Сержант принял. Он не спросил, зачем считают. Он спросил другое.
— Нас числят?
Ответить было нельзя.
Ответили: теперь да.
Наружу вышли в седьмом часу. Город за двое суток стал другим.
С двадцать третьего немец бил сюда пополненной дивизией. Удар пошёл не туда, куда часть ходила весь месяц: не по кварталам, а по цехам. Двадцать четвёртого он возобновил его в двух местах сразу. К вечеру взял середину и юго-запад соседнего завода. Перед участком стояло, по счёту разведотдела, семь пехотных дивизий и три танковых.
Часть в этом счёте не значилась. У неё было восемь человек.
Задачу принесли двадцать второго. Принёс Серов. В ней впервые не стояло ни одного дома.
— Сплошного фронта нет, — сказал он. — Не «прорван». Нет.
— Где?
— На заводах. Держат очагами. Штабы знают, где очаги были вчера. Где сегодня — не знает никто. Связи с ними нет. Связных не хватает, и они не доходят.
Он положил на ящик кальку. Калька была пустая.
— Мне не нужно, что у немца. Мне нужно, чьё вот это. — Он накрыл пустое место ладонью. — И кто там ещё живой.
Воронин посмотрел на кальку и понял: его метод к этой задаче не годится.
Всё лето он мерил чужое. Полосу. Плотность. Час смены. Повадку. Чужое стоит на месте и повторяется. Своё — нет. Своё либо есть, либо его уже нет. Узнаётся это одним способом.
— Дойти, — сказал он.
— Дойти, — согласился Серов.
Первый выход Воронин взял на себя и после первого не брал ни одного.
В цех он пошёл не потому, что было некому. Он пошёл потому, что задачу нельзя было поставить, не увидев её раз своими глазами. Увидел он её за два часа и больше туда не ходил: считать оказалось нужнее, чем доходить, и это была не осторожность, а арифметика на восемь человек.
Костров при разговоре молчал и вышел первым.
Вернулся через полчаса. Сказал, что поведёт сам и что пойдут не улицами.
То, что он привёз в сентябре, два месяца лежало без дела. Теперь легло на место.
Он знал цеха не по плану. Он знал их по звуку и запаху. Тянет коксом — печи ещё дышат. Под ногой не бетон, а окалина — значит прокатный. Стена гудит от собственного эха — за ней пусто. Не гудит — за ней станок или люди.
Он трогал стену костяшками, прежде чем выбрать проход. За четыре ночи он ошибся один раз.
Первое, что он отменил, было его собственное.
Восемнадцатого он ввёл жребий из трёх часов. Тянуть перед выходом, не объявлять заранее. Правило было правильное. В цехах оно не значило ничего.
В цехах не было часа. Били сутки напролёт, с перерывами не по расписанию, а по тому, когда у бьющего кончалось. Выходить приходилось не в назначенный час, а в тот, который выдался. Разводить по времени стало нечем — время перестало иметь стороны.
Он вычеркнул пункт через тринадцать суток после того, как его написал, и записал под ним, чем теперь разводит: местом входа и человеком, который ведёт. Больше разводить было нечем.
Механику он завёл в первое же утро и завёл из летнего.
Очаг считается установленным, если до него дошли и вернулись. Не «слышали стрельбу оттуда». Не «должны быть там». Слышанное идёт отдельной графой и в карту не попадает. В карту идёт то, за чем стоит фамилия дошедшего.
Правило это он написал в сентябре про немецкие показания. Теперь оно встало на своих.
Двадцать пятого взяли четыре очага. Двадцать шестого — три, и один не нашли.
Не нашли — тоже строка. Худшая из всех. Место, где вчера держали, сегодня не отвечало ничем. Ни своими, ни чужими. Пустой пролёт, битый кирпич, никого.
Двадцать седьмого пошли к восьмому.
Восьмой стоял в северо-западном углу. В этот самый день немец взял угол. Часть об этом не знала. Связи с углом не было четверо суток. Последнее донесение шло четвёртые сутки и говорило, что там держат.
Пошли трое. Костров, Дегтярёв, Гридин.
Перед выходом Дегтярёв поймал Воронина у стола и спросил не про задачу.
— Товарищ капитан. У пятого очага, где девять человек. Им хлеб носят?
— Не знаю.
— Значит, не носят, — сказал он. — Я у них вчера смотрел. Сухари третьи сутки одни.
— Что предлагаешь?
— Ничего не предлагаю. Я свою половину туда снесу, когда пойдём мимо.
Воронин сказал: неси.
Мимо пятого они той ночью не пошли.
Костров вёл. На подходе положил ладонь на стену. Потом костяшки. Послушал.
Сказал: за стеной пусто.
Стена не гудела.
Она не гудела не потому, что за ней было пусто. За ней была кладка. Её заложили ночью, в два кирпича. С этой стороны стена осталась той же стеной. Метод, которым Костров читал заводские стены двадцать лет, второй кладки не брал.
Дегтярёв пошёл в обход. Взять угол с другой стороны и посмотреть, кто там.
Он взял. И посмотрел. И этим установил.
Обратно он не вышел.
Ждали до света. Потом до полудня. Гридин ходил дважды. Обе ночи возвращался ни с чем: на подходах стояли уже не свои.
Так восьмой очаг получил свою запись. Занят противником. Установлено двадцать седьмого. Показавший — Дегтярёв, не числится.
Дед в ту ночь пришёл к нему сам.
Он не садился и самокрутки не доставал. Сказал коротко: сержанта надо снимать.
— Кем?
Дед подумал.
— Никем. — Он вытер ладонь о полу и не сел. — Я знаю.
— Тогда зачем говоришь?
— Чтоб вы знали, что снимать надо. Когда будет кем.
Он ушёл, и Воронин записал это. Не в карту. В свою тетрадь, где с сентября лежало то, что нельзя ни сделать, ни забыть.
Счёт по карте вёл он же. На выходы Дед не годился, а держать двадцать три места в голове, с фамилиями и датами, мог лучше всех — потому что не отвлекался на то, чтобы дойти.
Сошко в эти сутки лазил больше всех, и лазил он хорошо.
Правое запястье у него не держало вес с прошлого августа, и на завалах, где надо тянуться и висеть, это должно было ставить его последним. Ставило первым: за год он переучился так, что левая делала всё, а правая только придерживала, — а на битом кирпиче тот, кто не доверяет одной руке, лезет вернее того, кто доверяет обеим.
В донесение это не шло. Такого в донесения не пишут.
Гридин ходил.
Правая щепоть у него так и не собралась после госпиталя: кулак был, трёх пальцев вместе не выходило. Мелкой работы он с августа не делал и делать не мог. Здесь мелкой работы и не было. Здесь надо было тащить, держать и подпирать, и на это годился полный кулак.
Он вытащил на себе двоих из шестого очага — не своих, чужих, из тех девяти, что нашлись под завалом за прокатным. Тащил левой, правой подпирал. Обошлось.
Он этого в доклад не внёс, и Воронин внёс сам, отдельной строкой, потому что строка была не про подвиг, а про то, что человек с негодной рукой второй месяц ходит и делает.
Костров после этого перестал класть руку на стены.
Он шёл теперь как чужой в своём городе. Глазами. Медленно. Проверяя дважды. Водил он вдвое хуже прежнего, и Воронин ему этого не сказал.
Сказал он другое и сказал сразу, до света. Откладывать было нельзя.
— Ты довёл до восьмого. Немец заложил стену ночью. Этого не слышно.
— Я не услышал.
— Этого не слышно, — повторил Воронин.
Костров надел каску. Вытряхивать из неё в этот раз ничего не стал. Ушёл на выход.
Двадцать восьмого стало хуже всего.
Немец бросил в дело всё, что имел. На заводских участках не осталось ни сплошного фронта, ни ясности, чей пролёт. Очаги держались кучками. Между двумя своими кучками могла стоять третья, чужая. Ни одна из трёх не знала про две другие.
В эту ночь часть взяла два очага и потеряла одно из мест, взятых двадцать пятого.
К утру двадцать девятого на кальке Серова стояло двенадцать перечёркнутых и одиннадцать пустых.
Двадцать девятого работали до света, а тридцатого впервые за неделю не работали вовсе.
Тридцатого на всём участке шла одна перестрелка, и шла она так вяло, что Гридин, просидевший половину дня у выхода, доложил вечером не то, что видел, а то, чего не видел: за десять часов ни одной атаки, ни одного танка и ни одного самолёта над заводским краем. Воронин записал это в отдельную графу, потому что виденное одним человеком в карту не шло, а не записать было нельзя: тишина такого качества за два месяца в городе случалась второй раз, и первый раз он видел её не здесь, а на фланге за Доном, и там она означала, что мерить нечего.
Здесь она означала другое, и он не сразу нашёл, что именно.
Она означала, что у противника кончилось.
Не «кончился резерв» — этого он знать не мог и в бумагу такого не писал. Кончилось то, что тратят в первую очередь: люди, способные лезть вперёд сегодня, после того как лезли вчера и позавчера. За семнадцать суток непрерывного штурма на этом участке израсходовали не только тех, кого считают, но и тот запас, которого в ведомостях нет и который восстанавливается неделями.
Он проверил себя по единственному, что у него было проверяемого, — по своей же карте.
Двенадцать очагов, установленных дохождением, стояли на местах, разбросанных так, что никакая линия через них не проводилась. Между ними лежали одиннадцать пустых мест, и в четырёх из них, по показаниям дошедших, не было в эти сутки никого — ни своих, ни немцев. Пустое место посреди штурма означает, что штурмующему некем его занять.
Двадцать девятого не пришёл сеанс с фланга, и это был первый пропуск за двадцать три дня работы по расписанию.
Озерова сидела оба оставшихся окна и вышла из-за стола только тогда, когда кончилось второе, и доложила ровно, без единого лишнего слова, что эфир на условленных частотах чист, что чужой работы на них тоже нет и что из этого не следует ничего, кроме самого молчания. Воронин с ней согласился вслух и про себя посчитал по-другому: за двадцать три дня Кондратьев не пропустил ни одного срока, а человек, который двадцать три раза вышел вовремя, на двадцать четвёртый не выходит по одной из трёх причин, и две из них означают, что выходить больше некому.
Записал он при этом только то, что имел право записать, — что сеанса не было, — и заставил себя не строить из этого ни одного вывода, потому что выводов у него на этой неделе и без того выходило больше, чем показаний.
Донесение он писал полдня и написал его короче всех своих донесений за осень.
В нём стояли двенадцать точек с координатами, у каждой — фамилия дошедшего и дата дохождения, и одна точка была занесена как занятая противником с фамилией того, кто это установил и не вернулся. Отдельной графой, за подписью, шло то, что в карту не идёт: за тридцатое на участке не отмечено ни одной атаки, ни одного танка, ни одного самолёта.
Он не написал ни одного вывода. Выводы делают те, кому положено, из того, что им подадут.
Под донесением он подвёл счёт недели, потому что счёт этот всё равно спросят, а спрошенный вовремя стоит дороже поданного по требованию.
За девять суток — девятнадцать выходов. Один человек и одно место из тех, что уже держали.
Двенадцать очагов установлены дохождением. Семь оказались меньше, чем значились в последних донесениях штабов. Четыре не значились там вовсе.
Одиннадцать мест остались пустыми, и четыре из одиннадцати были пусты по-настоящему: ни своих, ни немцев.
Это была единственная величина недели, из которой выходило больше, чем список.
Людей в городе осталось семь, из них один хромал, а другой второй месяц ходил с рукой, не собирающей щепоти.
Серов взял донесение тридцать первого в девятом часу и прочёл его при нём, стоя.
— Двенадцать, — сказал он. — У меня было четыре.
— Одиннадцать пустых.
— Пустые я вижу. — Он смотрел не на точки, а на графу с фамилиями. — Это чем подтверждено?
— Тем, что подписано. Каждая точка — своей фамилией.
— А восьмая?
— Восьмая тоже. Фамилией того, кто не вернулся.
Серов посмотрел на него и ничего про это не сказал, и Воронин был ему за это благодарен так, как за осень не был благодарен никому.
В половине первого с юга пошёл звук, которого на этом участке не слышали с середины месяца, и звук этот шёл не к ним, а от них.
Контратаку вели не они и не при них. Её вёл стрелковый полк чужой дивизии, о существовании которого Воронин узнал только вечером и только из-за того, что Серов обмолвился номером. К темноте на заводе взяли обратно три цеха — мартеновский, калибровый и сортовой, — и мартеновский был тот самый, в котором их накрыло двадцать четвёртого и в котором сержант без петлиц держал второй ряд опор с девятью людьми.
Воронин спросил про сержанта в тот же вечер и не получил ответа ни в тот вечер, ни после.
Про восьмой очаг он спросил тоже.
Восьмой в отбитую полосу вошёл. Угол, ради которого Дегтярёв пошёл в обход и из-за которого не вышел обратно, к ночи тридцать первого снова числился за своими, и вся его цена в этот час равнялась ста двадцати шагам заводской земли и одному человеку, которого на ней уже не было.
Земля вернулась. Человек не вернулся. Между этими двумя строками не стояло никакого равенства, и он не стал его выводить.
В именном списке против фамилии Дегтярёва он поставил не «убит», потому что тела не видел никто, а то, что ставил всю осень: «не числится с 27.10, установлено дохождением». Хлеб лежал в его сидоре нетронутым, и половин было две.
Первого ноября пришла бумага, и пришла она не по той линии, по какой он её ждал.
Он ждал ответа на «Выход санкционирован мною» — то есть взыскания, вопроса или молчания, из которых молчание было бы худшим. Ответа не было. Вместо него в бумаге стояло, что ему надлежит к сроку подготовить материалы по работе части за август — октябрь и быть готовым убыть с ними по вызову.
Ни срока, ни места вызова в бумаге не стояло.
Он прочёл её дважды и не понял главного: подготовить материалы требуют и от того, кого собираются слушать, и от того, кого собираются спрашивать, и по бланку эти два случая не различаются никак.
Различаются они только тем, кто встретит на месте.