К книге
Чужие петлицы 3Глава 16 «Оптика»
55%
Глава 16 «Оптика»
16

Запрос вернулся десятого, и на нём стояла резолюция в одну строку: людей нет, срок не утверждается, работать наличными силами.

Ниже, другой рукой и чернилами другого цвета, было приписано: «В части штата не хватает трёх. Направляется один».

Один пришёл в ночь на одиннадцатое, с обратной ходкой, вместе с порожними носилками.

Он вылез из лодки сам, но на берег поднимался долго и на второй трети остановился, чтобы переставить правую ногу иначе. Потом поднялся до конца и стал на пристани, не оглядываясь на реку.

— Товарищ капитан. Красноармеец Панасенко прибыл после лечения.

— Нога теперь как держит?

— Срослась. — Он подумал. — Не так, как была.

Он был кряжистый, седеющий, с тёмными глазами и старым рубцом через бровь ещё с Гражданской, и стоял ровно, потому что стоять ровно ещё мог. Ходить он теперь мог тоже, но иначе, и это было видно с третьего шага.

Воронин не спросил, годен ли он.

В списке стало четырнадцать. В городе из них было восемь, и из восьми двое ходили через ночь, а один третьи сутки не спал. При таком счёте вопрос о годности не задают. Его задают, когда есть кем заменить.

Под землёй Дед первым делом обошёл всё, до чего мог дойти.

Он прошёл штольню от завала до второго выхода, спустился к воде и поднялся обратно, потрогал крепь в двух местах и постоял у сквозняка, соображая, откуда тянет. Потом сел там, где тянуло, и стал мять в пальцах самокрутку, не зажигая её и не прикуривая ни у кого. Такая у него была манера: пока не додумает, не зажжёт.

Спрашивал он в тот вечер один раз, и спрашивал не то, что спрашивают вернувшиеся.

Он не спросил, кого нет. Он спросил, где кто, — и пошёл по старому порядку номеров, как ходил бы по нему на построении.

— А Третьяк наш где ходит?

— На юге. Не отвечает с сентября.

— Кондратьева куда дели?

— За рекой, на левом берегу. Ушёл шестого.

— Калинкин с вами вернулся?

— Вывезен раненым в сентябре. В списке стоит.

— Гридя хоть жив-здоров?

— Здесь. Спит вторые сутки за все прошлые.

На этом он принял ответы и больше не спрашивал, и Воронин не сразу понял, отчего вопросы вышли такие. Вопрос «кого нет» в этой части был не про то. Живы были все, кого он назвал, и никого из них не было на месте, и слово, которым это называлось, было не «потери», а «разнесло».

К Кострову Дед приглядывался и не сказал ему ни слова.

Он смотрел, как тот перед выходом проверяет стену костяшками, как вытряхивает из каски крошку, как называет направления не сторонами света, а цехами, — и сказал о нём одному Воронину и коротко: чужой сержант ходит правильно, а таких обыкновенно теряют первыми, потому что на них всё держится и их за это не берегут.

На вторые сутки он подошёл к столу, где лежала схема Серова.

— Дозвольте посмотреть, командир.

Он смотрел долго. Схема была рабочая, перечёркнутого на ней прибавилось за три недели немного, а рядом лежал журнал выходов — двенадцать строк с часами, последняя позавчерашняя.

— Ходите хорошо, — сказал он наконец. — Только всё в один час.

Воронин сверился с журналом.

Выход в первом часу. Второй выход в первом часу. Третий — в половине первого, и это было единственное исключение за три недели, и оно объяснялось погодой.

— Час выбирали не наугад. В первом часу у них смена постов и меньше ракет.

— Так и я про то же. — Дед не спорил и не поучал; он говорил тем ровным полтавским говором, каким объясняют, где течёт крыша. — Вы выбрали правильно. И потому третью неделю ходите правильно, и всё в одну дырку. Хто на вас смотрит, тому и считать нечего.

— А место? — спросил Воронин. — Место всякий раз другое.

— Место другое, — согласился Дед. — Место вам дают. — Он повёл пальцем по схеме, не касаясь её. — Тут завод, тут балка, тут яр. Куда ни пошли — всё одно завод, балка да яр. А час вы себе берёте сами. И он у вас один.

Он сунул самокрутку в карман, так и не закурив.

Воронин просидел над журналом до утра и к утру нашёл то, чего искать не собирался.

Сперва он проверил, правда ли это. Правда была даже хуже сказанного: двенадцать строк за двенадцать ночей укладывались не в час, а в сорок минут, и в этих сорока минутах стояли все выходы части с двадцать шестого сентября, кроме одного, отложенного ливнем.

Потом он проверил, откуда это взялось.

Взялось оно из его собственного распоряжения от двадцать пятого сентября, пункт третий: выход назначать к смене постов на предполье, если обстановка не требует иного. Пункт был грамотный. В этом и заключалось всё дело.

Всё лето в степи часть разводили врозь — и по часам, и по земле, — и это стояло в порядке отдельным пунктом. В городе разводить оказалось не по чему: место назначал Серов, а мест этих было три вида на весь участок; час же назначал он сам, и назначал его по противнику, а противник менял посты каждые сутки в один и тот же час, оттого что и у того это стояло в бумаге.

Выходило, что он три недели подряд сверял свои часы с чужим распорядком и считал это преимуществом.

Повадку он завёл сам. Завёл разумно, на хорошем основании, и оттого не заметил, что завёл: дурное основание он проверил бы на второй неделе.

Проверять повадку пришлось людьми.

Дед предложил самое простое и самое неприятное.

— Раз вы ходите в один час, то и тот, хто смотрит, приходит в один час. Надо пойти, а не ходить.

— Куда людям выходить?

— Никуда. Вышли — да вернулись. Он себя и покажет.

Пустой выход противоречил всему порядку части. На выход шли за тем, что можно принести: числом, человеком, бумагой. Тут надо было потратить ночь, двоих и право пройти по ещё чистому месту ради того, чтобы узнать, смотрит ли кто-то на сам факт движения.

Воронин посчитал и получил, что не узнать дороже.

Первый пустой выход сделали двенадцатого, в прежний час.

Пошли Костров и Дегтярёв. Вышли через второй ход, дошли до провала бывшей улицы, пролежали двадцать минут и вернулись третьим путём. За ними не пошёл никто. Ракет не прибавилось. Наутро на проходах не нашли ничего.

— Значит, Дед ошибся? — спросил Дегтярёв.

— Значит, первый раз ничего не увидели.

— Это я и говорю. Дед ошибся первый раз.

Дегтярёв говорил быстро, курским своим голосом, и весь разговор вертел в пальцах кусок хлеба. Хлеб он делил всегда одинаково: ломал пополам, одну половину ел, вторую заворачивал в тряпицу на потом. За лето это стало таким же его знаком, как очки Лыкова или самокрутка Деда.

— Ты чего радуешься? — спросил Воронин.

— А я не радуюсь. Я считаю. Если Дед ошибся один раз, значит, и он человек. А то у нас Дед всегда после говорит, и всегда выходит, что знал.

Дед сидел в пяти шагах и слышал.

— Я не знал. Я велел проверить.

— Вот. Теперь и вы как все.

Дегтярёв убрал вторую половину хлеба, довольный не победой, а тем, что разговор вышел живой. Дед посмотрел на него, достал кисет и спросил:

— Ты на потом ховаешь, а потом когда?

— Потом время и будет.

— Уже второй год потом идёт.

— Так не кончилось же.

Это было всё, что в ту неделю часть позволила себе сказать про будущее.

Второй выход сделали в тот же час следующей ночью и изменили только место.

Пошли опять те же. Костров вёл через подвал, который соединял два дома под улицей, Дегтярёв шёл вторым. Назад вернулись через час. На этот раз у северного выхода дважды дали белую ракету, хотя на всём участке белыми обычно освещали раз в ночь и дальше к заводу.

Это могло значить всё что угодно. Могли искать своих. Могли проверять проволоку. Могли осветить шум крысы в жести. Белая ракета не подписывается фамилией того, ради кого её дали.

Утром Костров нашёл в подвале окурок.

Не их. Бумага тонкая, табак светлый, фильтра не было — фильтров тут не было ни у кого. Окурок лежал в сухом углу, куда ночью не натекло, и был раздавлен каблуком. Костров утверждал, что вечером его там не было, потому что в этом углу он ставил ладонь на стену и ладонь легла бы прямо на бумагу.

Одной точки. Воронин положил окурок на край стола и не записал.

Третий выход он построил иначе.

Если смотрели на час, надо было дать час. Если смотрели на людей, надо было дать человека. Если смотрели на путь, надо было дать путь, который они уже знают, и не пользоваться им больше никогда.

— Нужен я, — решил Воронин.

— Нужна ваша спина, — поправил Дегтярёв. — Издали я сойду.

— За меня ты не сойдёшь.

— Тогда шинель вашу дайте.

— Рост у нас разный.

— Подложу сидор. Вы ж не по паспорту им нужны.

Сказано было легко, но расчёт под ним был правильный. Рост у Дегтярёва меньше на палец, походка другая, плечи уже. Ночью с восьмидесяти шагов это различит тот, кто видел прежде. Тот, кто строит по повадке, увидит шинель, время, одного человека впереди и второго сзади — и дорисует остальное сам.

— С чего ты решил, что им нужен я?

— А мне посты дорогу дважды не дарили, товарищ капитан.

Вот это было уже не шуткой.

Воронин всё-таки отдал шинель.

Третий выход назначили на ночь тринадцатого, в один двадцать — в середину тех сорока минут, которые часть сама себе завела. Дегтярёв шёл первым в его шинели, Костров вторым, в пятнадцати шагах. Дойти до северного пролома, постоять у стены, вернуться тем же ходом. Ничего не брать. Ни за кем не идти. При первом окрике лечь и ждать.

Наблюдали трое с трёх мест.

Воронин с Гридином лежали в подвале напротив пролома, откуда был виден выход, но не видна штольня. Дед сидел у второго хода и держал счёт времени. Нога не позволяла ему ни догнать, ни отрезать, зато позволяла не шевелиться час, и в такой работе это было важнее.

В один двенадцать на улице было пусто.

В один восемнадцать в дальнем доме один раз закрыли свет. Не погасили — закрыли чем-то на секунду и открыли.

В один двадцать Дегтярёв вышел.

Шёл он хуже Воронина. Не потому, что не умел изображать. Потому что изображал слишком хорошо: ставил ногу ровно, не сутулился, держал левое плечо чуть выше. Человек так ходит только тогда, когда думает о том, как ходит.

С восьмидесяти шагов это могло сойти.

Костров вышел следом, через положенный промежуток.

Дошли до стены. Дегтярёв встал так, чтобы был виден профиль шинели, и простоял счёт до десяти.

В дальнем доме свет закрыли второй раз.

Гридин тронул Воронина локтем.

Наблюдатель их увидел.

На обратном пути за Дегтярёвым пошли.

Не человек — сперва звук. Крошка под сапогом, потом ничего, потом второй раз ближе. Тот, кто шёл, не повторял ошибку дважды подряд: после второй крошки перешёл на мягкое.

Дегтярёв по приказу не оглянулся.

Костров оглянулся. Один раз, как оглядываются на разрыв, а не на человека, и тут же поправил каску.

Воронин с Гридином вышли из подвала после того, как прошёл звук.

Шли по его следу, но следа в городе не бывает. В городе есть выбор проходов. Незнакомый выбирает широкий. Знающий — тот, который останется завтра. Охотник выбрал третий: такой, где широкий вход и узкий выход, чтобы видеть впереди и не показывать себя сзади.

Преследователь знал местность.

Костров повёл Дегтярёва к дому с двумя лестницами. По плану они должны были пройти насквозь и выйти к штольне. Вместо этого на первой площадке Костров свернул в квартиру без наружной стены, спустился по осевшему перекрытию во двор и оставил прямой ход пустым.

Охотник прямым ходом не пошёл.

Преследователь остановился внизу.

Постоял, прислушиваясь к дому.

Потом вернулся тем же путём.

Гридин услышал раньше Воронина и показал два пальца: назад.

Перехватывать пришлось без плана.

Воронин пошёл к широкому входу, Гридин остался у двора. Если человек выйдет наружу — увидят. Если пойдёт через квартиру — попадёт на Дегтярёва и Кострова. Если ляжет — ждать можно до света, а свет в этом месте стоил всем.

Человек выбрал четвёртое.

Он поднялся не по лестнице, а по стене соседнего подъезда, где наружная кладка была выбита и остались балки. Поднялся быстро и тихо. Воронин увидел только руку на балке и подошву выше.

Стрелять теперь было можно.

Воронин всё-таки не выстрелил.

Живой след стоил больше трупа — это кто-то уже решил про него самого, и теперь то же решение пришлось принимать с другой стороны.

— За ним, — бросил он Гридину.

Поднялись до второго этажа. Выше балки не было: её срезало снарядом. Человек ушёл через крышу соседнего корпуса, где между ними лежал провал в десять шагов.

На краю осталась перчатка.

Не оброненная. Положенная. Пустая кожаная перчатка лежала ладонью вверх, прижатая кирпичом, чтобы не сдуло.

Воронин перчатку не тронул.

Гридин посветил закрытым фонарём сбоку. Под перчаткой на штукатурке были три карандашные черты и рядом цифры.

Все три прежних выхода.

Первый — время двенадцатого. Второй — тринадцатого. Третий — сегодняшнее, ещё без минуты возвращения.

Человек считал их так же, как они считали чужие посты.

Лица не было. Следа не было. Была форма работы, и форма эта оказалась знакомой до отвращения: дата, час, повтор.

— Догонять? — спросил Гридин.

— Нет, догонять не будем.

— Почему оставляем его?

— Потому что он положил перчатку до того, как ушёл. Значит, знал, что мы поднимемся. Дальше будет место, которое выбрал он.

Они оба ушли вниз.

Дегтярёв и Костров ждали во дворе. На Дегтярёве шинель Воронина сидела мешком, сидор сбился на бок. Он снял её и первым делом полез в карман за хлебом.

Вторая половина была раздавлена в крошку.

Он высыпал крошку на ладонь, посмотрел и съел так, с ладони.

— Потом наступило, — заметил Дед, когда они вернулись.

Дегтярёв хотел ответить, но не нашёл чего и только облизал большой палец.

Воронин положил на стол не перчатку — её оставили, — а три времени, переписанные с стены.

Первое совпадало с их выходом до минуты. Второе — с расхождением в три минуты. Третье начиналось сегодняшним часом и обрывалось там, где охотник ушёл.

Теперь повадка была доказана с двух сторон.

Часть завела её сама. Кто-то с другой стороны заметил, проверил и положил в свой счёт. Их не ждали у каждого дома. Их ждали в одном часу.

Воронин отменил прежний порядок той же ночью, но приказ объявлять не стал до утра: объявленный до выхода порядок тоже становится следом, если его слышит лишний человек.

Он написал три часа на отдельных клочках, сложил, перемешал и положил в пустую коробку от патронов.

Дед посмотрел на коробку.

— Теперь по жребию ходить?

— Теперь выходы по жребию.

— Тоже повадка будет.

— Будет. Поэтому менять коробку, часы и руку, которая тянет.

— О, — протянул Дегтярёв. — Так мы до весны и воевать не начнём. Всё будем менять, чтоб немец не привык.

— Ты сегодня уже повоевал.

— Я сегодня в вашей шинели прошёл сто шагов и хлеб раздавил.

— И привёл человека туда, где мы его увидели.

Дегтярёв перестал собирать крошки со стола.

— Так в бумаге и напишете?

— Нет. Напишу: выход учебный, задача выполнена.

— Тогда всё по-военному. — Он смахнул последние крошки в рот.

Четырнадцатого с севера пошёл гул другого веса.

Он начался до света, артиллерией и авиацией, и не кончился к вечеру, и по тому, как он стоял на одном месте, было понятно, что там не бой за квартал, а работа по площадям. К ночи над северным краем встало зарево, которое отражалось в воде и было видно от устья штольни, если подняться к нему и не высовываться.

Часть в этом не участвовала и участвовать не могла: у неё было восемь человек и своя нарезка.

Ей досталось следствие. За двое суток Серов дважды переписал заявку, и городской участок части подвинулся к северу, к заводским окраинам, — туда, где Костров знал не только улицы, но и то, что за стенами.

Костров этому не обрадовался.

Пятнадцатого пришёл объект, где смотреть было можно только сверху.

Квартал стоял в стороне от прежних, и наблюдать в нём с земли не выходило вовсе: между позицией и предметом лежал завал, за которым не видно ничего. Оставался чердак углового остова, единственная высокая точка на четыре квартала, и по этой самой причине точка была плохая.

Воронин пошёл сам.

Он не ходил сам с сентября — командиру полагалось назначать и оставаться, и до сих пор он этого правила не нарушал даже там, где нарушить хотелось. Но Костров водил четвёртую ночь подряд, Гридя мерил накануне и спал два часа, Дед на марш вверх по остову не годился с такой ногой, а высоту надо было брать тому, кто умеет считать вилку и снос: мерить предстояло с одного места, с одного захода и без второй точки.

Перебрав это трижды, он получил один и тот же ответ и перестал перебирать.

Час он назначил другой. В третьем.

* * *

Поднялся в два сорок. Один.

Марш. Площадка. Марш.

Чердак. Окно на север.

Лёг на балку. Прижался.

Предмет виден. Два ствола. Третий за стеной.

Считал.

Тридцать шесть минут — спокойно.

Потом заметил.

Не движение. Отблеск.

Левее. За путями. Верхний этаж.

Один раз. Через минуту второй.

Стекло даёт блик дважды за час.

Оптика — когда ведут.

Его вели.

Он не шевельнулся.

Досчитал строку. Дописал. Убрал карандаш.

Дальше правильных движений нельзя.

Отход назначен: тем же маршем, в пролом.

Марш показал бы, откуда пришёл.

Он пополз не к маршу.

К южному окну.

Показал: уходит на юг.

Постоял лишнюю секунду.

Дал себя увидеть.

Ушёл вглубь. Там не видно.

Вернулся к северному. Ползком. По-за балками.

Лежал восемь минут.

Блик повторился. Левее прежнего.

Ждут на юге.

Приняли.

Спустился не маршем. Скобой, с торца.

Внизу пошёл не в пролом.

Вдоль стены. В другую сторону.

Сто шагов чужим направлением.

Показал второй раз.

Сел за грудой. Ждал.

Никто не выстрелил.

Ни тогда. Ни через десять минут.

Ни через двадцать.

Он поднялся и пошёл домой третьим путём.

Его не знал никто, кроме Кострова.

Путь он выбрал ещё днём.

На всякий случай.

Случай пришёл.

* * *

Он вернулся в штольню в шестом часу и до света сидел над двумя вопросами, из которых ответить мог только на первый.

Первый был рабочий: что теперь делать с чердаком, с кварталом и с часом. На него он ответил к утру и ответил жёстко — чердак из работы вычеркнуть совсем, квартал взять с земли или не брать вовсе, час выходов впредь тянуть жребием из трёх, а не назначать по смене постов, потому что всякое разумное основание, применённое трижды подряд, перестаёт быть основанием и становится приметой.

Второй вопрос был не рабочий, и потому он записал его в счёт.

По нему не выстрелили.

Расстояние было не больше того, на котором работают всё лето. Он сам стоял в слуховом окне лишнюю секунду и стоял открыто. Оптику вели по нему тридцать минут и знали, что он там.

И не выстрелили.

Воронин раскрыл последний лист, где с июля стояли две строки — юг, где их отпустили с дороги, и людный восток с рамочными антеннами, — и вписал третью.

Он не написал «повезло». За три месяца он выучился не писать этого слова: везение, встречающееся трижды в одном и том же виде, — не везение, а чей-то порядок, которого ты не знаешь.

Что это был за порядок, он придумать не мог.

Он перебрал всё, что перебрал бы на его месте всякий: плохой стрелок, неудобный угол, приказ не обнаруживать позицию, экономия патрона, наблюдатель без права открывать огонь. Каждое объяснение годилось по разу и ни одно не годилось трижды.

Оставалось то, чего он не любил и чем не пользовался: кому-то он нужен не мёртвым.

Мысль эта была бесполезной. Из неё не следовало ни одного действия, кроме тех, которые он и так уже сделал.

Восемнадцатого он собрал часть и объявил новый порядок выходов.

Жребий из трёх часов, тянуть перед выходом и никому не объявлять заранее. Объект берётся с земли или не берётся. Чердаков, колоколен и верхних этажей не занимать вовсе.

Последнее он произнёс тем же голосом, что и первые два, и знал, чего оно стоит: высота была единственным местом, где часть могла взять вторую точку, не имея второго человека.

Костров заговорил первым, и заговорил не о своём.

— На четырнадцати квадратах с земли не видать ничего, товарищ капитан. Там завал на завале. Я эти квадраты только сверху и брал.

— Знаю. Потому и вычеркнул.

— Так что мне с ними делать?

— Не брать вовсе. Пока не будет людей.

Костров снял каску, вытряхнул из неё крошку и надел обратно.

— Тогда мы за неделю сделаем два дома вместо девяти, — сказал он. — Как в ту неделю.

— Три, если повезёт с погодой.

Он не стал объяснять, почему это дешевле, чем терять по человеку на дом. Объяснение было длинное, и держалось оно на одном чердаке, где по нему не выстрелили, а такого объяснения в части не понял бы никто, включая его самого.

Про оптику он сказал в двух словах и без подробностей: точку вели, точка вычеркнута.

Дед на этих словах достал кисет и стал крутить.

— А стрельнули по вам? — спросил он.

— Нет.

Дед покрутил ещё немного, потом посмотрел на самокрутку, будто впервые её увидел, и сунул в карман недокрученной. Крошка табака осталась у него на пальцах, и он не стал её стряхивать.

— Плохо, что не стрельнули, — сказал он. Помолчал. — Хто стреляет, тому от вас надо одно. А хто не стреляет — тому надо чего-то другое, и вы того другого не знаете, командир.

Это было то самое, что Воронин записал ночью в счёт, только сказанное так, что стало хуже.

К двадцатому с фланга пришёл третий сеанс.

Кондратьев и Савчук держались на участке шестнадцатые сутки и передавали короткими выходами через день, экономя то, чего у них не было. Третья величина не сходилась и у них: плотность стволов они брали теперь не глазом, а по следам — по местам, где земля под станиной осела, и по колеям к позициям, — и число выходило вдвое меньше, чем считалось глазом с большого расстояния.

Четвёртой величины по-прежнему не было. На участке за шестнадцать суток так и не выстрелили ни разу.

Воронин перечитал это дважды и понял, что тишина на фланге и тишина на чердаке — про разное, и связывать их нельзя, а не связать невозможно.

Двадцать первого Серов пришёл и принёс не заявку.

Он принёс бумагу из армии, короткую, с двумя вопросами, и по тому, как он положил её на стол — не подвинув, а просто выпустив из пальцев, — было видно, что вопросы не его.

Спрашивали, откуда у части сведения о полосе за Доном, если задача на неё не ставилась.

И спрашивали, кем санкционирован выход двоих за пределы городского участка.

— Это не мне, — сказал Серов. — Это мне переслали, чтобы я передал вам. Я и передаю.

— Кто спрашивает и куда пойдёт?

— На бумаге не сказано. — Он посмотрел на неё сверху, не наклоняясь. — Сказано «прошу разъяснить». Так пишут, когда бумага пойдёт дальше, а не ляжет.

Воронин это понял и без него.

Он понял и другое, чего Серов знать не мог: разъяснения, начинающиеся со слов «прошу разъяснить», в его деле уже лежали. С июня там числился в производстве неразъяснённый запрос — про девять месяцев сорок первого года, которых у него не было. Ответа на тот запрос не было пятый месяц, и новая бумага садилась к нему в ту же папку и той же стороной.

— Ответ у вас есть? — спросил Серов.

— Есть. Он длинный.

— Пишите короткий. Длинные тут не читают.

Он сказал это без выражения и ушёл, и на столе после него осталась бумага с двумя вопросами и ни одного слова о домах.

Воронин сел писать.

Первый вопрос был лёгкий, и лёгок он был потому, что был подготовлен заранее: сведения добыты в порядке проверки признака, признак получен в своей полосе, при исполнении своей задачи, оба источника поименованы и оба проверяемы. Он выписал их — эфирную сеть с чужим порядком работы и фамилию артиллериста с расчётного листа, — и на этом первый вопрос кончился.

Со вторым было хуже.

Ответа на него не было вовсе, потому что санкции не было. Была его подпись, его решение и его расчёт, и расчёт этот пока не оправдался: из четырёх величин у него лежали две, третья не сходилась с двух точек, а на городском участке оставалось восемь человек, из которых один хромал, а другой водил четвёртую ночь подряд.

Он мог написать, что послал людей по признаку, полученному в своей полосе. Это было правдой и звучало как отговорка.

Он мог написать, что на флангах стоят не немцы и что там будет решаться дело. Это тоже было правдой, и правды этой он не мог подтвердить ничем, кроме шагов Кондратьева и балки, которую не обходят.

Он мог написать длинно.

Он посмотрел на первый ответ, где всё было в порядке, и понял, что второй ответ в порядке не будет никогда: за него не отвечал ни один документ, кроме него самого.

Он написал: «Выход санкционирован мною».

И это была первая его бумага с июня, в которой он ничего не объяснял.

Предыдущая главаГлава 16 из 29Следующая глава