К книге
Чужие петлицы 3Глава 12 «Двадцать третье августа»
41%
Глава 12 «Двадцать третье августа»
12

— Обратно пойдём днём, — сказал Воронин.

Гридин посмотрел на него и промолчал. Дегтярёв тоже промолчал.

Правило было своё, заведённое в балке после мелового ската, и его знали все. Днём не ходим. Никуда и ни за чем.

Но пустота, которую они считали трое суток, кончилась ночью. За клином на этот берег пошли тылы. Ночи у них больше не было. Ночью тут теперь стояли машины и жгли фары, не таясь.

Рыбак ждал в лозняке с рассвета.

Он перевёз их и не стал причаливать во второй раз. Отпихнулся шестом, отошёл на воду и сказал оттуда:

— Я к своим. Сниматься будем.

— Куда?

— Вниз. Не сюда.

Воронин открыл рот и не начал.

Плоскодонка ушла вниз по течению, и человек в ней не оглянулся. Обратного рейса не будет. Лодки на этом плече больше нет.

К себе вышли в девятом часу.

Он сел на ящик и первым делом взялся не за донесение, а за листок из полевой сумки. Обгорелый по верху. Копирочная машинопись, зимняя.

Он выписал в столбик, каким их там нарисовали, и против каждой строки поставил, что есть на деле.

До пяти человек — двенадцать по списку.

Лыжная подготовка — нет.

Постоянное ядро — три органа врозь.

Командир впереди — командир идёт вторым.

Четыре строки. Против трёх он поставил галку. Против одной, про командира, — нет.

Приметы он выписывать не стал. Рост и возраст менять нечем.

— Гридин.

— Я.

— Три пункта из четырёх держим неверными нарочно. Четвёртый тоже. Работать так, будто он на нас смотрит. Он и смотрит.

— Понял, командир.

— И по руке тебе поблажки не будет. Ты просил.

— Просил.

Дальше пошла работа.

К полудню мимо их района на восток двинулось то, что они мерили по лодкам двадцать первого и двадцать второго.

Междуречье в этом месте — шестьдесят вёрст. Немец шёл их за световой день.

Часть впервые за лето работала не в пустой степи. Тут были люди. Не толпа: люди по работам. Гурт на перегоне. Команда с рокады, с ломами. Бабы на окопах, по пояс в глине. Счетовод на пристани, у которого должность — это число.

Развести двух наблюдателей по времени и месту было негде.

Счетовод дал цифру: сколько прошло на переправе за сутки и куда. Второго промерщика на это место было не поставить: через час счетовода тут уже не было.

Воронин записал и сказал Калинкину:

— Так и пиши — со слов. И фамилию его рядом.

Калинкин записал. Никто ничего не заметил.

К четырём над ними пошли волны на восток.

Он считал машины, пока их можно было считать. Потом бросил и стал считать минуты между заходами. Семь. Девять. Шесть.

Единица измерения переменилась, и он этого не отметил ни словом.

Промерить тут было нечем.

К вечеру тени легли не от солнца.

Они шли не в ту сторону и шевелились. По ним перестал определяться час. Часть, которая всё лето мерила время светом, потеряла единственный прибор, за который не платила.

Донесение ушло в семь и было уже вчерашним.

Через два часа сверху запросили: час и чем подтверждено.

Воронин прочёл дважды и убрал. Подтверждать было нечем.

* * *

Узел развернули в балке.

Работать нельзя. Не работать нельзя.

Пеленг. За рекой. Придан до тридцать первого. Наведён сюда.

Озерова села на ключ. Лыков вторым.

Начали в девять.

Первый раз оборвал заход. Тряхнуло. Антенну повело.

Начали. Снова.

Второй раз сел движок. Тот самый.

Шанько бы поправил. Шанько на юге.

Гридин лёг под кожух и полез рукой в узкое. Щепоть не шла. Держал левой. Давил правой.

Поправил.

Начали в третий.

Дошло до середины и шло чисто. Потом близко — так, что глина посыпалась за воротник.

Уши забило. Стало тихо. Плоско, как через воду.

Озерова говорила. Он не слышал.

Она стучала. Лыков считал. По губам.

Двадцать две минуты. Никто их не мерил.

Квитанции нет.

Ушло или нет — не знал никто.

Воронин смотрел, как за краем балки на востоке поднимается свет, и понимал только одно: это не там, где переправа, а шире, много шире, и стоит ровно, и не гаснет, и по нему теперь можно ориентироваться вместо звёзд, потому что звёзд не видно.

Слух вернулся к трём.

Первым звуком: капает.

Пробило бак. Вода уходила.

* * *

Двадцать четвёртого начали выходить из коридора на северо-восток.

Шли ночами, днём лежали, и правило вернулось само, без приказа: немец в коридоре встал, колонны с фарами кончились. По ночам к нему пробивались мелкими группами, врозь и без света. Девять человек в чужом движении не весили ничего.

К берегу вышли двадцать шестого, севернее немецкой полосы, и оттуда её впервые стало видно целиком и можно было мерить не по слухам, а глазом, от ориентира до ориентира: восемь вёрст чужого берега, от посёлка до посёлка. Не «немцы захватили север города», а восемь вёрст — величина, которую часть могла назвать и за которую могла отвечать.

Промерил Дегтярёв, и второго промерщика на эту цифру не нашлось. Воронин вписал её в донесение и подписал.

Промерил один. Записал один. Подписал один.

Разбора по счёту он не проводил, и за всё лето это был первый раз — не потому, что разбирать было некогда, а потому, что разбирать было не с кем и не по чему.

Бланк донесения не годился вовсе: в нём стояли графы «что видел», «когда» и «чем подтверждено», и все три были рассчитаны на человека, который видел одно событие в одном месте и может назвать час.

— Товарищ капитан, а в «чем подтверждено» что? — спросил Калинкин.

— Наблюдением. С такого-то часа по такой-то.

— А сколько их там?

— Пиши восемь вёрст. Остальное не наше.

В графу «сколько» он не вписал ничего, потому что число там не кончалось, и оставить её пустой было честнее, чем поставить в неё цифру, которой у него не было.

Двадцать восьмого пришла бумага с фамилиями.

Пришла она по линии укомплектования — оттуда, куда часть две недели назад подала себя сама, поимённо, каждую фамилию против своей должности.

Людей на рубежи набирали отовсюду, где кто-то ещё числился на бумаге, и списки для этого брали посвежее. Свежее этого не было.

За Савчуком пришли по фамилии.

И за Руденко. У обоих в графе стояла приписка Гужева, и по этой приписке их можно было взять первыми.

Воронин пошёл отбивать.

Разговор был короткий, при свидетелях, с командиром, которому нужны были люди сегодня и который был в своём праве.

— У вас двенадцать душ и рация. У меня рубеж и рота из писарей.

— У меня приказ на работу по городу.

— У меня город за спиной.

— Часть не затыкает. Часть считает и доносит.

Он проговорил это без нажима и не повысил голоса, и потом ещё раз, в бумагу, теми же словами — потому что сказанное вслух в этом августе не стоило ничего, а написанное можно было предъявить.

Обоих оставили. Приписку не сняли, и это значило, что через неделю за ними придут снова и второй раз отбить будет нечем.

Двадцать девятого Гридину дали работу по ремеслу — мелкую, чужую и не свою по должности: на съезде к переправе сросшийся кое-как провод не держал, а по этому проводу шла очерёдность посадки, то есть порядок, в котором люди попадали на тот берег.

Кулак у Гридина был. Щепоти не было.

С первого раза не вышло. Со второго не вышло.

— Два, — сказал Воронин.

— Считайте, командир. Я просил.

С третьего вышло.

Воронин сказал: три.

Тридцатого он узнал про Озерову.

Не от неё. Из аппаратного журнала, куда полез сверять расписание за двадцать третье.

Двадцать третьего она держала передачу двадцать две минуты — с прежней точки, под тем самым пеленгом, который был наведён сюда и стоял за рекой до конца месяца.

Расписание на тот день было переписано её рукой заранее, и вторая точка была собрана за сутки до того, на случай, если первую накроют, и в журнале это стояло в двух местах — в её графе и в отметке Лыкова.

Она не спросила разрешения. Она посчитала и сделала.

Воронин закрыл журнал.

Он ничего ей не сказал — ни тогда, ни после. Сказать было нечего: она сработала по его же правилу, только правило это он писал для себя.

Двадцать третьего цифру со слов дал счетовод на донской переправе — тот, у которого должность и есть число.

Тридцатого он пришёл за той же цифрой на пристань большой реки. Дал её другой человек, по другому журналу, и вышла она другая.

Свести их было не по кому: они были с разных рек, и про первого спрашивать стало не у кого. Воронин записал обе и пометил, от кого какая, и на этом закрыл вопрос.

Нефть с прибрежных хранилищ шла по воде третьи сутки.

Она делала с воздухом то, чего он прежде не видел: тяга шла вниз, дым стелился по самому урезу и не поднимался, и створ, по которому переправлялись, пришлось сместить, потому что в дыму его не было видно, а в чистом месте по нему било.

Городской водопровод не работал с двадцать третьего, и тушить было нечем при реке в двухстах шагах — не от растерянности, а оттого, что вода в трубах и вода в реке в этом деле не одно и то же.

Он записал и это — не для донесения, а для себя, в тот же счёт на последнем листе, где с июля стояли две строки необъяснённого.

Про группу Третьяка распоряжение он отдал двадцать седьмого: отход и сбор, срок и точка, переприёмом через мощный узел Центра, потому что прямой связи с югом не было и быть не могло. Дошло оно или не дошло, часть не знала и узнать не могла.

За неделю Воронин один раз вспомнил, что в балке было сказано: днём лежим, хоть бы горело.

Он вспомнил это и не сказал вслух.

В ночь на тридцать первое ушли на левый берег. Без огня, без груза, двумя ходками.

* * *

Тридцать первого пришло предписание.

В нём стояло, что подразделение переходит к работе по городу и поступает в оперативное подчинение по месту, и в казённой строке стояло имя города — впервые за всё, что Воронин написал и прочёл с июня. Написал его не он.

Он положил предписание на ящик и достал из полевой сумки июньский лист — тот самый, первый, с которого началось это лето и за который он в июне расписался под собственной головой.

Направление: юг. Рубеж: Дон от Воронежа до междуречья, с узлом на волжском берегу. Срок: последняя неделя июня с допуском.

Он сверил лист с предписанием, строку за строкой, как сверяют две ведомости на одно имущество, и разница вышла в ноль: сошлось направление, сошёлся рубеж, сошёлся узел, и срок сошёлся в то самое число, и допуск не понадобился.

В июньском листе не стояло второго — того, что он тогда знал и не написал: что рубеж не удержат и что от Дона откатятся до большой реки. Теперь это можно было писать свободно и без всякой опасности, потому что это была не догадка, а сводка, и в августе это писали все.

Он взял перо, чтобы расписаться на предписании, и поставил под подписью июньское число — то, которое стояло на листе, лежавшем рядом.

Заметил. Зачеркнул. Написал августовское.

Фамилию он поставил в один приём, как ставил её с прошлой осени: рука за этот день не переучилась.

Оставалась ориентировка.

По всякой добытой бумаге полагалось решение, и решение он принял: наверх она не идёт.

Причина была простая и проверялась в две строки: в бумаге стояло, что немец ищет эту группу по ремеслу и по приметам командира, а лечь эта бумага могла только под его фамилией — рядом с отозванным в июне, но так и не разъяснённым запросом о прохождении службы Рябова с марта по ноябрь сорок первого. И первое, что сделали бы свои, получив её, — стали бы выяснять не то, откуда немец знает, а то, откуда про это знает он.

Ориентировка прикрывала часть ровно до тех пор, пока лежала в сумке, и переставала прикрывать в ту минуту, когда уходила по инстанции. Он убрал её обратно, под клапан, к сложенному вчетверо листу с двумя словами.

Распоряжение по части на вход он отдал вечером, вслух и при всех, и первым пунктом отменил то, за что было заплачено дороже всего.

— Цифру со слов теперь берём. С пометкой: со слов, и чья фамилия. Двойной промер — где успеваем.

Возражений он не ждал и не получил, и Кондратьев, который летом спорил из-за этого самого правила и однажды принял его на себя как службу, на этот раз не сказал ничего.

Правило было написано для степи, где двадцать вёрст стоят три часа темноты и где человека можно послать промерить во второй раз, а если он не вернётся — послать третьего. В городе второго раза не будет, а цифра нужна будет всё равно, и лучше цифра с фамилией того, кто её сказал, чем пустая графа.

Вторым пунктом он сказал про людей, которых часть не считает и считать не будет: в графу они не входят, в бланке их нет и не будет, но ходят они по тем же улицам, и всякое решение части отныне идёт либо мимо них, либо через них.

Город лежал за водой и был виден весь.

Отсюда он читался не как город, а как счёт с непривычными единицами: этажи вместо вёрст, силуэт вместо гребня, известь и кирпичная крошка вместо мела и глины. Степь всё лето давала ему две вещи, расстояние и время, и обе в готовом виде — двадцать вёрст, две перебежки, три часа темноты, — а здесь расстояние кончалось на второй сотне шагов, и время не мерилось ни светом, ни темнотой, потому что ни того, ни другого больше не было в чистом виде.

Воронин присел у воды, где на камне лежала жирная копоть, нанесённая с той стороны, и начертил пальцем три линии: берег, створ, восемь вёрст чужого.

Ладонь он поднёс. Не сошло.

Потом он спустился ниже, к урезу, и стал считать то единственное, что ещё поддавалось счёту: чем и за сколько ходок перевозить на ту сторону девять человек, узел и всё, что к узлу полагается.

Первый счёт дал одно число, через час — другое, и оба были верны на тот час, когда он их получал.

К ночи считать стало не по чему: лодка, сосчитанная вечером, к утру не существовала, а другой на её месте могло и не быть.

Числа задачи портились быстрее, чем он успевал их записывать, и это была единственная арифметика, которая в эту ночь сходилась.

Предыдущая главаГлава 12 из 29Следующая глава