К книге
Месяц светит, мёртвый едетГлава третья: Черт
50%
Глава третья: Черт
9

I

Кася подскочила среди ночи, как будто бы окликнул ее кто. Тихо так, вкрадчиво, знакомым ласковым голосом.

Она открыла глаза и не сразу поняла, что вокруг стоит густая, непроницаемая тьма. Показалось на миг, что это слепота на глаза налипла, что не видит Кася больше ничего вокруг. Она моргнула — раз, другой, третий. Села в постели, потерла глаза. Милино место рядом пустовало, подушка была холодной: то ли ушла сестра куда-то, то ли вообще спать еще не ложилась.

Глаза привыкали к темноте. Сквозь нее проступали очертания вещей: сундуки, прялка на лавке у стены, корзины, шкатулки на полочках, брошенное Милой шитье. Лампадка в том углу, где висели иконы, потухла давно, даже горелым маслом уже не пахло.

Пахло другим.

Гнилью опавших листьев.

Мерзлой разрытой землей.

Подполом пустого дома.

Зимним кладбищем пахло, открытой пустой могилой — и сладковатым ладаном, как бывает, когда из церкви на мороз выходишь.

Блеснуло зеркало, будто поймало случайный луч. Завозилось что-то в углу, зашуршало, потянуло холодом, как от замерзшей реки. Темнота, более густая, чем все остальное, метнулась в сторону.

Кася подскочила.

— Кто здесь? — спросила она.

Губы едва шевельнулись, не то от страха, не от от холода.

Кася потянулась и схватила одеяло, набросила его на плечи. Зубы во рту бились друг от друга, руки дрожали. Как же так, неужели дом вымерз? Это ж сколько не топить нужно было? Это ж сколько она проспала?

Кася попыталась вслушаться в ночь вокруг себя: ходит ли кто по улице или в доме самом не спит, но тишина вокруг стояла такая же густая, как темнота. Ни звука, ни призвука, ни мышиной возни, даже собственное дыхание Кася едва различала.

Доски скрипнули под чьими-то тяжелыми шагами — здесь, внутри спаленки.

— Я закричу, — пообещала Кася.

Шаги замерли.

Не дышит, подумала Кася.

Не дышит и не шелестит. Только ходит, только доски скрипят.

— Касенька… — выдохнула ледяная тьма. — Что же ты, не признала?

Кася хотела закричать, но горло сжало, только хрип раздался:

— Богдан? — спросила она у темноты.

— Я, Касенька, я…

Холод коснулся щеки — как ледяной рукой провели. Жжется!

Кася отпрянула. Вскочила на ноги, бросилась к углу с иконами, зашептала молитву — подумала, что нет под рукой ничего тяжелого. Но помогает ли тяжелое против мертвеца?

Да как же так, думала Кася, да быть того не может.

— Уходи! — велела она.

Язык во рту еле ворочался.

— Гонишь меня? — спросила темнота голосом Богдана, таким печальным, что от жалости у Каси сердце дрогнуло.

— А если бы и гнала?

Темнота ответила не сразу. Она будто бы думала, ворочалась сама в себе, вспоминала.

Кася видела, как в зеркальном стекле, посветлевшим, будто и правда падал в него призрачный свет, мелькнуло что-то.

Холод снова приблизился к лицу — но не смог дотронуться. Иконки над головой Каси не пускали темноту к ней. Здесь, в углу, даже было как будто теплее.

— А что же ты тогда вернуться просила, а? — голос Богдана звучал уже не печально — с насмешливой злобой. — Я ж к тебе шел, за тобой! О тебе думал там, вдали от дома…

Кася замерла, не зная, что делать, кроме как молиться. Все перебрала: и “Богородицу”, и “Отца небесного”, и даже то, что только обрывочками помнила.

— Помнишь, как у ручья тогда…

…и очисть нас от всякой скверны…

— Кася, Касенька…

Кася помнила, помнила, от того плакать хотелось навзрыд — потому что хорошо она помнила, что жалко ей было Богдана, горько расставаться, но ничего, ничегошеньки она ему тогда не обещала.

— Кася, давай сбежим?

Холод вдруг отступил. И мир стал другим. Обычным. Будто сквозь смертную тень, которая окутывала Богдана, как саван, пробилась вдруг жизнь, та, что всегда вокруг была. Шуршание мышей. Поскрипывание старого дома. Тревожный, неправильный звон колокола — бом! бом! бом! Гул откуда-то снаружи.

— Кася, я же к тебе пришел! К тебе! Издалека шел, сапоги стер до дыр!

Кася выдохнула, медленно, тихо, и сказала твердо:

— Ты мертвец, Богдан. Ты — мертв. Тебя здесь быть не может.

Бом! Бом! Бом!

И как будто бы бьется что-то сквозь ставни, что-то страшное, отблески красного, жаркого, бешеного.

Темнота заметалась, загустела опять, обдала злым кусачим холодом.

— Ну, смотри, Катаржина, — прошипела эта темнота искаженным, страшным голосом. — Сама вернуться просила, я вернулся — и от тебя не отстану!

И все исчезло вдруг — и густая тьма, и холод, и страшный голос. А через миг, через один удар сердца — распахнулась дверь и в спальню ворвалась растрепанная Мила в полушубке поверх домашнего платья.

Она держала фонарь со свечой и в его свете лицо Милы было бледным и страшным, испуганным и обреченным.

— Пожар, Кася! Пожар! Церковь горит!

* * *

Кася видела пожары прежде, каждое лето что-нибудь да горело: дом на окраине, сарай, баня ли, старый амбар. И как выжигали старую траву на полях Кася тоже видела. И как жгли однажды камыш, чтобы осушить болотце и проложить тракт через него.

В один год горели в округе торфяники, неблизко, но и не то, чтобы далеко. Дым долетал до Старореченска, густой, пахучий, оседал сажей на лицах и домах, на деревьях, на всходах. Ни белья высушить, ни по улице пройтись. Солнце сквозь дым сияло красное, как воспаленное, и все ходили с лицами, обмотанными влажными тряпками. Плохой тогда был год, а Кася, пусть и была маленькая, но запомнила его.

Страшная сила — огонь.

Без него никак, он — и тепло, и свет, и пища. Но он же — пожирающая все на свете ярость, безжалостное, голодное пламя, от которого нет спасения, если оказался в нем.

Церковь горела страшно.

Кася выскочила из дома, в чем была, только тулупчик поверх накинула и платок кое-как повязала. Они с Милой застыли на мостках посреди толпы. Все вывалили наружу: кто из любопытства, кто — из страха, что следующим займется его дом. Люди уже таскали воду, сквозь толпу пролегла дорожка, передавали друг другу ведра, гасили огонь там, куда падали искры.

Церковь было не спасти, но город — город спасать было нужно!

Кася тоже встала в эту цепь, схватилась за ведерную дужку. Вскоре ее руки, голые, потому что не подумала схватить варежки, занемели от холода.

Отблески рыжего, алого, кроваво-красного ложились на снег. Летел пепел. Сквозь языки пламени, невыносимо яркого в своей сердцевине, проступали очертания остова церкви. Он разрушался.

Пахло огнем, пахло добрым домашним очагом, нагретым деревом, дымом и, что самое страшное, пахло горячим мясом.

Женщина в старом кожухе и сером пуховом платке, которой Кася передавала тяжелое, полное ледяной воды ведро замешкалась. Она встала лицом к пожару, осенила себя святым знамением, яростно зашептала молитву, перемежая ее испуганными словами.

— Люди сгорели там, — услышала Кася. — Пахнет как… Господь, сохрани!

И тут-то она поняла, что не чудится ей, что этот запах — как из печи, когда лежит в ней на глиняном поддоне окорок, как от бараньей туши, повешенной над большим костром, — этот запах горелого мяса означал одно. Там, в огне, внутри горящей церкви, был человек.

Касе стало плохо. Желудок перевернулся, к горлу подкатил кисловатый ком. Она выбежала прочь, пробралась сквозь толпу, кое-как расталкивая всех локтями. У деревянной стены, в двух шагах от тулупов, сапог, кожухов, лаптей и платков, от людей, стоящих стеной вдоль улицы, Кася согнулась и ее вырвало желчью.

Едкий дым расползался над городом, от него из глаз текли слезы. Кася обтерла лицо снегом, сунула в рот льдинку, чтобы смыть неприятную кислую горечь, привалилась спиной к стене.

Огонь, поняла она, не сидел на месте — перекинулся на дворы. Пополз дальше, по заборам и крышам. Его заливали, закидывали снегом, не давали ему пройти дальше.

Лаяли собаки, мычали коровы в хлевах, блеяли овцы, чуяли — что-то страшное творится у людей.

Надо идти помогать. Надо найти Милу, матушку, отца — просто чтобы было не так страшно, не так мерзко на душе.

Церковь горит! В пост! Святое место — и за ночь в пепелище!

Кася заставила себя вернуться на место, схватиться за ведро, но прежде, чем она нашла ту женщину в кожухе, она увидела Желну. Растерянную, в сбившемся на затылок платке. Растрепанные седоватые волосы торчали, как солома. Желна будто искала кого-то, высматривала в толпе, ежась на холоде.

И сердце отчего-то забилось чаще.

Бабушка! Бабушкин дом недалеко! Она там одна — старенькая и слепая!

— Простите! Мне надо до дома бежать! — крикнула Кася, поймала осуждающий взгляд — подумали, наверное, что она врет, что просто испугалась, ручки побоялась морозить.

И пусть! Пусть думают, что хотят!

Кася бросилась по улице к бабушкиному дому, туда, куда и правда полз по заборам и крышам яростный, дикий огонь.

Раздался страшный звук, скрип, долгий, протяжный, похожий на сиплый вздох больного, громкий скрежет. Что-то ухнуло за спиной. Кто-то заорал, заголосил, заплакал.

Это упала колокольня, разлетевшись тысячей искр, тысячей всполохов огня, сотней угольков и деревянных осколков. Но этого Кася уже не видела, она бежала, не оглядываясь, путаясь в подоле, оступаясь в неудобных, надетых на домашние носки старых валенках.

У дома Богуславы было тихо. Гул огня и невыносимый его жар сюда не добрались, они остались за спиной, будто бы свернув несколько раз, пролетев бегом соседние улицы оказалась Кася в другом совсем городе. Только отблески огня на темном небе и запах пожара напоминали, что огонь близок.

Как стремительно бежал огонь по полю! Как быстро пожирал камышовые заросли! Сюда тоже по крышам дойдет, глазом не успеешь моргнуть.

Кася толкнула воротца — те открылись легко — пробежала в темный двор. Звякнула цепь, заворчал в конуре пес, высунул мохнатую морду.

— Тихо, тихо, — прошептала Кася.

Пес вылез, ткнулся мокрым носом в ладонь, завилял хвостом и беспокойно заскулил.

Может, по Касе соскучился. Может, чуял огонь и дым, страх, которым Кася успела пропахнуть.

Кася поднялась по ступеням, прислушиваясь.

Встревоженные голоса доносились издалека. Били в колокол, в другой, на колокольне другого, целого храма. Улица была темна, небо, пустое, безлунное, нависло над головой. Кася замерла на крыльце, сама не понимая, зачем сорвалась сюда: может, бабушка просто отправила Желну проверить, что там, на площади? Может, то и не Желна была вовсе, а другая, похожая тетка?

Кася открыла дверь, вошла в сени.

Тишина вокруг стала по-странному густой, вязкой, как деготь.

Внутри, в самом доме, тоже было темно и по-уличному холодно. Кася сначала не поняла, подумала, что сама замерзла, пока таскала воду, пока бежала сюда, вот и не чувствует обычного домашнего тепла. Но нет. Она выдохнула — и изо рта вырвался пар. Печь стояла остывшая, лампадка у иконок погасла. Пахло гарью и подгнившими очистками, а не привычной смесью запахов еды, лекарственных трав и старости. Как будто бы дом бросили впопыхах и он простоял так уже больше недели, покинутый людьми, богом и домашними духами.

Касе показалось, что по полу за печь метнулась тень, небольшая, размером с кошку.

— Бабушка! — крикнула Кася и, двигаясь почти наощупь, шагнула на лестницу. — Бабушка…

Рука ее легла на перила. Кася поднималась медленно, боясь оступиться в темноте. Ступени поскрипывали под ногами. Она слышала свое дыхание, шелест одежды, этот тихий скрип дерева, а больше ничего не было.

— Бабушка! — снова крикнула Кася, но никто не ответил.

Только показалось, будто бы раздался тихий, болезненный стон.

Дверь бабушкиной спаленки была приоткрыта. Кася скользнула внутрь. Здесь было слюдяное оконце, не прикрытое ставнями, сквозь которое проникал тревожный свет, огненное зарево над городом. На постели у стены лежала Богуслава, слышалось ее дыхание — хриплое, медленное. Страшное. Кася бросилась к бабушке, села рядом, схватила ее за руку, сухую и холодную, такую слабую, безвольную. Бабушкины пальцы не отозвались на прикосновение.

Кася почувствовала, как ее сковывает ужас.

Она наклонилась к Богуславе, приложила голову к груди. Бабушкино сердце билось где-то там, под слоями тряпок и плоти, очень медленно и слабо. В груди что-то хрипело, клокотало, посипывало. Дыхание пахло кислым, щеки были такими же холодными, как руки.

— Кас-с-сенька… — прошептал голос в темноте.

Или показалось?

Кася вздрогнула и обернулась, крепко сжав бабушкины пальцы.

Никого.

Богуслава заворочалась, застонала, охнула.

— Кто здесь? — спросила она слабо. — Желна, ты? Чего ты? Я же просила…

— Это я, бабушка, — ответила Кася.

Горячие слезы потекли по щекам.

— Кася? Что ты здесь делаешь? — слабый голос Богуславы стал вдруг испуганным.

— Там… там…

— Кася, ты плачешь? Что случилось? Ну, иди, иди сюда, моя ласточка, — бабушкина рука крепче сжала Касину, потянула к себе. — Кто обидел?

— Там пожар, — сказала Кася, положив голову на бабушкину грудь. — Церковь горит. Огонь, может, сюда перекинется, надо уходить. Давай, я тебя к нам заберу.

Бабушкина рука гладила Касю по голове, перебирала волосы.

— Не пойду я, Кася.

— Почему?

Богуслава не ответила.

В тишине слышалось, как скулит под окном собака, как бьют в колокол вдалеке, как наверху, под крышей, ухает кто-то. И как хрипит что-то у бабушки в груди с каждым вдохом-выдохом. Страшно так хрипит.

Богуслава закашлялась. Кася помогла ей сесть, подержала бабушку за плечо.

— Тебя родители обыскались, милая. Иди-ка домой.

— А ты, бабушка?

— А я дальше спать буду.

— А пожар?

— Не дойдет он сюда, далеко, — Богуслава снова закашляла, потянулась рукой ко рту, сплюнула что-то вязкое на свою ладонь. — Погасят прежде, не дадут дойти. Я Желну отправила посмотреть, что там, а сама заснула. Хорошо все будет, Касенька, не переживай, — она поправила прядки, приставшие ко лбу и щекам внучки. — За меня не бойся.

Она говорила — а вместе со словами изо рта вырывались болезненные хрипы и клокотало что-то в груди.

Кася отстранилась, осмотрелась. В сумерках предметы различать было сложно, но бабушкину клюку она нашла быстро, взяла ее. Деревянная рукоять была гладкой, отполированной временем и старушечьей рукой.

Внутри что-то будто встало по местам, приладилось друг к другу. Кася отчего-то знала, что Богуславу нужно забрать, вывести отсюда, как будто бы если она не уйдет — случится что-то плохое.

Откуда-то потянуло дымом, смолистым и тяжелым, дымом, полным запаха горелой плоти, такого вкусного, такого страшного запаха лютой смерти. Потянуло — и тут же исчезло.

Кася вздрогнула.

— Бабушка, пойдем, — сказала она тихо и твердо. — Вот клюка твоя. Я помогу.

Богуслава не ответила. Казалось, слова выели последние ее силы, истончили волю. В тишине, повисшей в доме, Кася слышала только тяжелое, хриплое бабушкино дыхание.

А потом вдруг исчезло и оно. Богуслава длинно выдохнула, будто простонала, и замолкла.

— Бабушка? — спросила Кася тихо-тихо.

Она переступила с ноги на ногу — шелест одежды, скрип половиц, собственный вздох показались оглушительно громкими.

— Бабушка… — Кася рухнула перед Богуславой на колени, схватила безвольную, еще теплую руку, приникла к бабушкиной груди.

Тихо. Там, под тканью и плотью, в костяной клетке не было ни дыхания, ни стука сердца. Тело Богуславы лежало в постели, но сама она была уже не здесь, не в этом мире. Когда Кася просунула ладонь под затылок, приподняла бабушкину голову, та показалась ей тяжелой, как полное воды ведро.

Это было так странно — держать за руку мертвеца, который только что был живым, родным, любимым! Так странно и горько, и страшно — страшнее мясного запаха у пожара, страшнее сна, в котором Богдан… Сна ли?

Кася, по щекам которой текли горячие слезы, облизала губы — солоно как! — и огляделась, боясь увидеть в углу высокую тень, почувствовать запах разрытой могилы, смертный холод, проникший в спальню.

Было тихо, пусто и темно. Кася упала рядом с лавкой, на которой лежала бабушка, свернулась в клубок, подтянув к себе колени, и молча, стиснув зубы, зарыдала. В грудь будто кто-то засунул нож, вонзил его между ребер и теперь медленно проворачивал. Только боль та, невыносимая страшная боль, не в теле была, а в душе, и от того не справиться было с нею никак, не вытащить ножа — не перевязать рану.

Кася не услышала ни того, как внизу открылась дверь, ни чужих шагов, под которыми поскрипывала лестница, ни шелеста одежды. Только когда кто-то зашел в спаленку Богуславы, держа перед собой фонарь со свечой, Кася поднялась, опираясь на руку, моргая и щурясь. Ресницы слиплись от слез, щекам было больно, нос распух, а в груди как ледяная глыба застыла. Мягкий, спокойный свет резал заплаканные глаза.

— Кто здесь? — спросила Ждана и приподняла фонарь. — Кася? Что ты… — она поняла все, охнула, закрыла рукой округлившийся в немом крике рот. — Касенька…

Кася вхлипнула и, когда оказалась в Жданиных теплых объятьях, когда уткнулась носом в ее платок, пахнущий по-домашнему травами, шерстью, уютным избяным теплом, печным, совсем не страшным дымом, пахнущий человеческой жизнью, — вот тогда Кася разрыдалась, завыла от горя.

Ждана гладила ее по голове и причитала сама, но причитания эти вскоре превратились в ласковый успокаивающий шепот, в печальную колыбельную. Ждана баюкала Касю, как ребенка, и Касе казалось, что острый нож горя, застрявший меж ребер, исчезает.

— Вот так, девонька, — шепнула Ждана, вытирая тряпицей щеку Каси. — Вот так, ласточка. Слезы смоют горе, унесут печаль. Поплачь еще и пойдем.

— Куда? — спросила Кася.

Она не думала, откуда взялась здесь Ждана, почему пришла, что ей нужно.

— Ко мне пойдем. Негоже рядом с мертвой ночью быть.

Мертвой!

Кася охнула, как от удара в живот.

Мертвой!

Ждана вела ее прочь, постукивая о доски пола, о ступени бабушкиной клюкой, на которой висел фонарь, а Касе казалось, что все это не с ней происходит. Что смотрит она как со стороны: вот выстуженная горница, вот шуба Богуславы — хорошая шуба, тяжелая, висит, как шкура убитого зверя, вот разбегаются по сторонам тени горшков и кринок, прялки, оставленной на скамье, прочей утвари. А среди них — еще какие-то тени, юркие, маленькие. И кошачьи глаза из-за печи зыркнули, зеленые такие, светящиеся.

Кася остановилась.

— Кошку надо забрать, — сказала она вдруг. — А то сбежит в суматохе.

Собственный голос слышался ей глухим, севшим, совершенно лишенным жизни.

Мертвым!

— Кошку? — переспросила Ждана. — Какую кошку? Нет у Богуславы кошки, Кася, ты чего?

Зеленые глаза мигнули, как два призрачных огонька. Не привиделось!

— Так вот же она! — показала Кася. — Приблудилась, может?

Клюка стукнула об пол, фонарь закачался — закачались и тени, закружились вихрем, зашелестело что-то, захихикало вокруг, затопали маленькие ножки, зацокали коготки, будто куры по горнице забегали. Заходил дом ходуном, задрожали стены, горшки и кринки, миски и котелки вдруг начали подпрыгивать, биться друг о друга. Шатался пол под ногами, что-то рвалось оттуда, из подпола, приподнимало доски, постукивало тут и там. Над головой заухало, Касе померещились большие серые крылья, мягкие, по-совиному бесшумные. Она взвизгнула, закрыла лицо руками, села на корточки, потому что это серое, большое, крылатое бросилось на нее.

И тут же все стихло. Погасла свеча в Жданином фонаре и стало темно-темно, будто пусто вокруг.

И потянуло вдруг, как тогда, в их с Милой спаленке — осенними листьями, разрытой землей, тленом. Могилой потянуло, нежизнью, проникшей в жизнь. А потом и другим потянуло: гнилым сеном, болотной водой, звериным тяжелым запахом, мокрой шерстью и прокисшим молоком. Сердце в Касиной груди бухало, билось за ребрами, как запертая в клетку птица, аж в горле отдавалось, так сильно оно билось. От запахов, острых, резких, неприятных, к горлу подкатила тошнота.

Ждана завозилась. Она упала, когда стало темно, ударилась, охнула от боли и поднималась теперь, кряхтя и постанывая. Стукнула об пол клюка: раз, второй, третий.

— Зажгись! — приказал голос Жданы — и везде, во всей горнице засияли огоньки.

И в фонаре — вспыхнула свеча тускло, и на светцах зажглись тонкие лучинки, и в печи с фырканьем и треском зашевелилось пламя. Только у икон лампадка осталась пустой и холодной. Занавесочки были задернуты: спрятаны святые от мира, не видели они ничего.

— Встань, — велела Ждана Касе, и Кася послушно встала.

Тяжело ей было, горячо, будто бежало по жилам горячее, огонь жидкий вместо крови. И голову вело, и сердце колотилось, и ноги еле держали, и в горле пересохло так, что дыхание стало хриплым. Хотела Кася рукой пошевелить, волосы с лица убрать, хотела губы облизнуть — но ни языком, ни рукой двинуть не могла.

Ждана приблизилась к ней, посмотрела прямо в глаза. Чужой она была, эта Ждана, и похожа на себя — и нет, проклюнулось в ней будто что-то недоброе, что скрывала она за любезными улыбками и ласковыми словами: сорочий жадный взгляд, птичьи острые когти, крепкий клюв.

Стукнула клюка Богуславы об пол еще раз.

Заметались огни, сжались испуганно — и снова разгорелись. В печи заворчало что-то, ухнуло, за печью зашелестело, забилось под потолком. Вышла из-за печи кошка, дымчатая, пушистая, большая — и обернулась маленькой сухонькой женщиной в красной кичке будто, о двух рожках, в старом бабушкином платке.

— Брысь, — велела ей Ждана.

— А то что? — ответила женщина. — Не твое — вот и положи, где взяла. А лучше хозяйке отдай.

— Померла ваша хозяйка, — сказала Ждана скупо.

А сама смотрела на Касю, щурясь, будто прикидывала — куда ее клюнуть лучше, как урвать кусочек послаще, пока бьется Кася в Жданиных — сорочьих — когтях, как пойманный птенчик.

Маленькая женщина в красной кичке и старом платке захихикала, застрекотала, захлопала в ладоши:

— Старая померла, а молодая вот она, вот она, живая стоит! Вон, живая стоит! Наша! Наша!

Из уголов, из-за печной заслонки, из-под потолка ей в ответ зашелестело все то же:

— Наша! Наша! Живая стоит! Положи, где взяла! Хозяйке отдай!

— Наша! Живая!

— Молодая хозяйка!

— Кровь не водица, кровь-то наша!

— Ша! — громко крикнула Ждана — и голоса притихли, хотя и не исчезли совсем.

Касе казалось, что те, кто кричал, шелестел и смеялся, просто расселись по углам, не испугавшись ни разу, и теперь ждали, что будет. Только маленькая женщина в красной кичке и платке стояла рядом и потирала крошечные свои ручки, будто грела их.

— Кася, — сказала Ждана своим обычным голосом. — Ты когда пришла, Богуслава уже мертвая была?

Кася замотала головой. Говорить было сложно, как комок в горле застрял, так что шепнула одними губами:

— Нет…

Ждана будто нахмурилась, потемнела лицом. Пальцы ее на клюке сжались сильнее.

Когти! Когти! Птичь когти это, а не пальцы!

Сорочьи жадные глаза впились в Касю — злые! Злые!

— А ты трогала что?

Касин взгляд метнулся к клюке.

— Да… — шевельнулись губы.

Ждана прикрыла глаза и медленно, глубоко выдохнула.

Маленькая женщина в красной кичке хихикнула и подскочила.

— Наш-ша… — протянула она и посмотрела прямо на Касю.

Не разглядеть было ее лица, не понять — старушка это или ребенок. Или вообще из-под платка торчит звериное рыльце, усатое, с вытянутым, как у крысы, носом.

— Хорошо, — сказала Ждана, открывая глаза. Сорочьими они уже не казались, были обычными, хотя и встревоженными. — Удержит силу — будет ваша. Она — ваша, а вы — ее.

— Она — наша, а мы — ее! — радостно отозвалось из углов.

— Мы — ее! — подпрыгнула маленькая женщина в красной кичке. — А она — наша! Наша!

Ждана покачала головой:

— Кася, пойдем! — приказала она.

И Кася послушно шагнула вперед, но что-то из-под печи бросилось наперерез Ждане, зарычало зло.

Ждана вздохнула и обернулась, протянула Касе бабушкину клюку:

— Держи, Катаржина. Это твое наследство теперь. И не только это, — добавила она тише, будто сама себе под нос, но Кася услышала.

Она схватила протянутую клюку обеими руками, сжала ее в непослушных пальцах — и тут же будто отпустило. Дышать стало легче, пересохший рот наполнился слюной, и только жар в теле был все тот же. Кася подняла взгляд на Ждану.

— Что? — спросила та с усмешкой. — Не знала, что бабка ведьмой была?

— Не знала, — выдохнула Кася.

— А вот так. Пойдем ко мне, там поговорим, как следует, — Ждана сделала знак идти за ней.

Они вышли сначала в сени, все еще темные, полные шепотков и шевеления, а потом наружу, на крыльцо, и замерли на ступенях.

Густая, красноватая ночь, повисшая над городом, сменилась серебристым сиянием, искрящимся снегом, синеватой прозрачной ясностью, что бывает, когда полная луна светит в лютые морозы, только луны-то не было и быть не могло. Тени удлиннились, лежали на снегу, черные, страшные: от крыш и забора, от крыльца, на котором стояли Кася и Ждана. И от Богдана тоже лежала на белом снегу черно-синяя тень.

Был он в рубахе, без шапки, бос, сам как темный весь, только мелькнет то щека бледная, то лоб, то ладонь — что снег бела. Одной рукой он держал за ошейник пса Богуславы. Тот поскуливал, дергался, царапал воздух лапами, неловко так, еле-еле.

И если не считать этого поскуливания, шуршания собачьих когтей, задевающих снег, поскрипывания ступеней под весом Жданы и гулкого стука крови в ушах, Кася не слышала ничего. Мир за забором будто вымер, притих, ни пожаром не тянуло уже, ни обычными запахами города.

Пахло разрытой холодной землей, и тленом, и ворохом прелых листьев.

— Что, Кася? — спросила Ждана. — Жених явился?

Сказал же: не отстанет.

Богдан отшвырнул пса — тот пролетел к крыльцу, взвизгнув, но тут же вскочил на ноги и снова бросился на мертвеца. Клацнули зубы — раз, другой, схватили пустоту, а потом раздался страшный собачий визг, что-то треснуло, хрустнуло влажно — и все. Тихо стало.

Пес упал на снег черным неживым пятном.

У Каси в носу защипало, к горлу подступил ком. Жданина рука вытянулась перед ней — замри, мол. Не двигайся. Не ходит туда, дура, схватит и с собой унесет.

— Зачем пришел? — спросила Ждана, расправляя плечи.

— За невестой. — сказал Богдан. Нет — темнота голосом Богдана. — Я за своей невестой явился — с ней и уйду. Лучше благослови нас, госпожа ведьма-сваха, чем гнать меня. Заберу Катаржину в богататый дом, в терем резной, в шелка одену, будет со мной жить и горя не знать…

— Ишь! — засмеялась в ответ Ждана. — Выдумал что! В твоем тереме резном одному-то тесно, шелк твой черви жрут. Поди-ка ты, милый, прочь.

Она выставила руку вперед и проговорила что-то, похожее на молитву. Слова были полузнакомые, старые, те, которые священники себе под нос бубнят.

Темнота рассмеялась, раскатисто и остро. К запаху зимнего кладбища примешался другой, страшный — запах разлагающейся плоти.

— А вот не пойду! — ответила темнота упрямо и глухо, рокочуще засмеялась.

… потому что если уйдет, то умрет — а мертвецам ни горе, ни радость не ведомы, поняла Кася. Застрял он, держится за нее, за просьбу Касину вернуться, брошенную бездумно, лишь бы сказать что на прощение.

Кася зашептала молитву про себя, губы, замерзшие, пересохшие, едва слушались.

— Благослови нас, госпожа ведьма, век благодарен буду, — повторила темнота и Богдан шагнул вперед, распахнув руки, как объятия. — Иди ко мне, Касенька! Знаю — любишь меня!

“Не люблю!” — хотела крикнуть Кася, но не стала.

— Я тебя, паскудец, только палкой по хребтине благословить могу, — прошипела Ждана. — Прочь пошел!

Богдан подошел вплотную к крыльцу — и замер, затоптался, будто что-то не давало ему идти.

— Так-то и стой, милый человек, — усмехнулась Ждана. — А лучше иди, откуда пришел! Легка дорожка будет, сама под ноги ляжет. Уж в этом тебе помогу!

Кася посмотрела на Богдана-мертвеца прямо — и увидела сквозь саван темноты то, чем он стал: и его рыжеватые кудри, и знакомое лицо, и плечи широкие, и даже рубашка — та, которая была на нем, когда они прощались у ручья. Стоял Богдан, как живой, не по-зимнему одетый, чужой такой, страшный. Нет, не сам страшный, а будто веет от него чем-то таким, от чего хочется выть и плакать и сердце как ледяная рука сжимает.

Неправильный он был, не такой, как должен.

Ждана обернулась к Касе:

— А ты чего стоишь, девонька? Молишься что ли?

Кася кивнула, не прекращая шевелить губами.

— Ой, дура-то дура! — рассмеялась Ждана, будто бы не боялась совсем мертвеца, стоящего в трех шагах от нее, у самой нижней ступени. — А вы чего? — крикнула она за спину Касе, в приоткрытую дверь. В темноте сеней что-то завозилось, заерзало. — Особого приглашения ждете? Прикажи им, Кася, пусть прогонят немилого прочь, а то так и будем до утра стоять. А ночи нынче долгие, темные. Замерзнем обе. И тогда точно с ним пойдешь.

Она снова рассмеялась, и в серебристом сиянии вокруг Кася видела, какие ровные, по-молодому белые у Жданы зубы, жемчуг, а не зубы, и глаза блестят, будто полны странной, злой радости.

Кася сжала покрепче бабушкину клюку и сама обернулась к сеням.

По спине прокатилась ледяная дрожь, будто тронул Богдан Касю за шею холодными мертвыми пальцами. Кася вздрогнула, посмотрела в живую, полную мельтешения, перешептываний и писка темноту сеней, в эту теплую, животными пахнущую темноту, и сказала, с трудом разлепив губы:

— Помогите мне, прошу…

Они рассмеялись в ответ — и помогли ей.

II

Как же страшно было в те дни, как одиноко! Горе обрушилось на Касю с обеих сторон: одно, большое, общее лежало горелым остовом на площади, второе, поменьше, но куда горше — стояло в бабушкиной избе на столе. Томаш за ночь осунулся, как за месяц болезни, почернел весь, волосы потускнели. Софья ходила с красными от слез глазами. Не до праздника было, не до божьего рождества — ни семье Томаша-купца, ни кому другому во всем городе.

За стол садились — как положено, после первой звезды, слова говорили — да все выученные, ничего не значащие, а потом плакали — каждый срывался вдруг. То Мила, то отец, то Матушка, то верная Ясна, то Желна, которую позвали к ним в эти дни. Только Кася не плакала — не было у нее слез. Выпил их страх, лютый страх перед тем, что Кася увидела и узнала.

— Ты, Катаржина, теперь не та, что прежде, — сказала ей Ждана в ту ночь, когда нечисть из бабушкиного дома прогнала мертвого Богдана со двора. — Не прими ты бабушкино наследство, может, избавилась бы от него легко, сбросила бы с плеч эту ношу. Но раз приняла — то все. Увидела ты, чего обычные люди не видят. Услышала — чего не слышат. Попробовала, — Ждана наклонилась ниже, улыбнулась — и снова Кася увидела эти ее ровные, крупные зубы. — Попробовала силу, которой у людей быть не должно. Что, нравится?

Они сидели в горнице Жданы и Касю колотило, как от озноба. И в доме этом, доме ведьмы, было ей не по себе. Хотелось уйти — а куда она такая пойдет? Не упадет ли в первый же сугроб от усталости? А Ждана вон, мужа за Томашем уже послала.

Игнат заглянул в горницу, натягивая шапку и тулуп, посмотрел на Касю — и той показалось, что проглядывает сквозь личину этого тихого, равнодушного ко всему человека кто-то другой. Черный, опасный, страшный очень.

— Н-не нрав-в-вится, — ответила Кася, клацая зубами.

— Потом распробуешь — поймешь, что слаще этой силы ничего нет, — ответила Ждана с улыбкой, другой уже, обычной, и протянула Касе горячую глиняную чашку. — На-ка, выпей.

— Ч-что т-там? — спросила Кася недоверчиво.

— Шиповник горячий и брусника, — ответила Ждана. — Не отрава, не бойся, и не колдовская водица. Нет мне дела до того, чтобы изживать тебя. Хотела бы изжить — оставила бы с мертвецом одну разбираться. Давно он так?

Кася покачала головой.

Напиток был теплым, почти горячим, сладким от меда, вкусным. Протертые ягоды остались на дне густой жижицей, которую Кася пожевала ради вкуса и проглотила.

— Ничего, милая, ничего, — Ждана гладила Касю по голове, утешала. — Отвадим твоего жениха. Научу тебя всему, что знаю, ты приходи, только тихо. Не стоит никому знать, кто ты теперь. Ни сестре, ни матери… Никому, слышишь, Касенька?

Говорила она ласково, с улыбкой — не белозубой, а другой, обычной. Но Касе все равно страшно было, сердце сжималось от холодной и злой тоски, мысли путались. Пахло от Жданы теплом и домом, но будто проступало сквозь это тепло еще что-то, ядовитое такое, недоброе.

За Касей пришла матушка вместе с Ясной, увели домой, причитая и плача. Ждана перед ними раскланялась, растеклась в сожалениях, полуправду сказала: что и как было. Говорит — а сама на Касю глазом косит, подмигивает. Про пса сказала, что убежал в суматохе, но Кася знала, где он: по Жданкиному научению сама же нечисти домашней велела его у будки прикопать и снегом присыпать. Жалко, конечно, и чувствовала Кася себя предальницей, но что было делать? Ничего.

Дома, после всех объятий и слез, Кася вычесывала из волос копоть и дым, сидя у теплой печи. Отмыться хотелось целиком, смыть с себя эту страшную ночь, пропариться в баньке как следует, а не просто протереться теплой тряпицей. Все расползлись спать, Ясна посапывала у себя на полатях, тихонько, по-женски тонко всхлипывала во сне оставшаяся у них Желна. Тихо было в доме, но Касе знала, что она не одна не спит.

Кася видела искрящиеся глаза под лавкой, слышала, как в женском углу за печью кто-то хихикает, суетится, как шмыгают в углах маленькие тени. Домашняя нечисть, та, в которую Томаш не верил, жила своей ночной жизнью, спрятанной от людей. Знали ли они, что Кася видит их?

Кася не хотела об этом думать.

И сейчас, в украшенной к празднику столовой Кася тоже их видела — краем глаза, как бы в сторонке, отражением в медном боку чайника, тенью у занавеси, не больше.

Может, и не крысы у отца в лавке были. Может, и правда она слышала кого тогда в бане у Агнеши. Как же страшно, страшно знать эту правду! Как же сама эта правда страшна!

Кася вспомнила Ждану в доме Богуславы, вспомнила жадные когти и сорочий злой взгляд. В груди похолодело, дыхание сбилось: пусть и помогла Ждана, пусть отвадила Богдана-мертвеца, но не хотела Кася ей верить и помощи просить.

За иную помощь так заплатить можно, что в долгу останешься!

А вот возьмет Ждана — и в праздник придет, улыбнется, как ни в чем ни бывало, сверкнет зубами-жемчужинами, поохает печально, слезу лживую прольет. И будет на Касю посматривать, подмигивать ей, мол, жду тебя, девонька, что же ты не заходишь? А вот и не захожу — не до тебя, тетка Ждана, не до колдовства: отец сегодня в бабушкин дом пойдет, читать над ней первую ночь, и так отпускать его не хочется туда, так за него боязно! Вдруг опять Богдан? Вдруг это Богдан и бабушку… и храм тоже он…

Кася шмыгнула носом.

— Касенька… — потянулась к ней Мила, обняла, думая, наверное, что Кася грустит о том же, о чем все.

И Кася спрятала лицо у нее на плече, сжала зубы и решила, что не даст ни мертвецам, ни ведьмам свою семью обижать, даже если для этого придется…

О том, что придется сделать, Кася подумает потом. Вот был бы отец Павел… Но отца Павла нет, он сгорел там, в церкви, и похоронят их с Богуславой в один день. И других похоронят, пришлых, неузнанных никем и потому безымянных: четырех взрослых и ребеночка, погибших в страшном огне.

* * *

Новый день рождался — такой ясный, такой ласковый, весь в золотых и румяных облачках, в искрящемся снежном серебре. Поднималась над рекой легкая дымка, иней лег на деревья, распушился. Было безветренно и тихо, почти тепло — или Касе так показалось после тесного, маленького, душного храма. Другого храма, не родного.

Долговязый отец Федор, тот, которого летом купали толпой, отвел службу, как мог. Ему тоже не по себе было и от того, что людей пришло куда больше, чем он привык, и от того, почему так случилось. Голос его, хороший, сильный, где-то срывался, дважды отец Федор зашелся кашлем, и жена его, закутанная в черное, как монахиня, подала ему воды.

Санна подошла к Софье перед службой, расплылась в улыбке — одновременно сочувственно-грустной и льстиво-любезной. Глаза у нее были холодные, злые, завидущие такие глаза, особенно, когда на Касю смотрела.

Касе почудилось, что видит она — плещется в Санне что-то темное, проступает сквозь ее черты. Но, может, то от свечей тени плясали, от чужих движений. Касе дурно было, и виски ломило, и тошнило от запахов, и голова кружилась, и мерещилось: то взгляд чужой колол спину, то тени меж людей шмыгали, то кто-то стоял у свечей, старушка горбатая, выгнутая так, будто пополам сложилась от ветхости своей, и шептала что-то, а как заметила, что Кася ее видит, так исчезла, стоило только моргнуть. Еле достояла службу, хваталась за Милин рукав, облизывала губы то и дело. Как вышли — отпустило, а как с церковного двора ушла — так совсем легко стало, только грустно и спать хотелось.

Она отстала от своих: то останавливалась, потому что одолевала ее тяжесть, то пугалась сороки, сидевшей на ограде чьего-то дома, то вот загляделась на золотистую дымку и иней на березовых ветвях, на то, как вылетает изо рта пар, заслушалась тишиной, увязла в зимнем воздухе и мир будто замерцал вокруг, закружился. Кася охнула, привалилась к заборчику, услышала как сквозь одеяло, что залаяла за ним сторожевая псина.

Потом мир встал на место, звуки вернулись и Кася увидела сороку — совсем рядом, на низкой березовой ветке через улицу. Сорока смотрела на Касю, вертела головой, топорщила блестящий хвост, а потом громко застрекотала, будто ругалась или кого-то звала. Клюв ее, блестящий и острый, был направлен на Касю, глазки блестели, крылья бились о воздух, взметая искрящиеся снежинки во все стороны.

Кася испуганно вжала голову в плечи. Сорочий стрекот звучал обвиняюще, как крик “Вот она, держи воровку!” посреди торжища, и воровкой той была она Кася.

Кто-то обернулся, кто-то охнул, прошептал что-то про дурное предзнаменование. Мужик в потрепанном кожухе, от которого пахло брусничной настойкой и чесноком, снял с головы шапку, запахнулся:

— А ну кыш отседова, ведьмина сука! — крикнул он.

Сорока замолчала, сложила крылья, присела, будто и правда испугалась, а потом кинулась на мужика так яростно, будто гнездо охраняла. Цапнула когтями за волосы, оставила на плече белесое пятно и улетела прочь. Стрекот ее звучал как хохот.

Мужик с руганью начал стряхивать с кожуха птичий подарочек, а Кася глотала холодный воздух и озиралась. Мила с Ясной успели исчезнуть из вида. Ничего, искать не будут, знают, что Кася не потеряется, ничего с ней этим утром, не праздничным совсем, но тихим и светлым, не случится. Сейчас она пойдет к дому одна и…

За спинами прохожих мелькнула красная двурогая кичка. Ждана стояла, кутаясь в нарядный цветастый платок, и высматривала кого-то.

Уж не Касю ли?

Касю, которая так и не явилась к ней и даже не думала являться. Касю, которая связана была с Жданой общей тайной. Касю, которая сегодня так удачно не стала надевать красный платочек, закуталась в то, что под руку попалось, стала скромной и неприметной, не потому что скромной быть хотела перед лицом новорожденного бога и отца Федора — а потому что сил не было наряжаться по-праздничному, да и какие праздники, раз все так обернулось?

Не будет теперь ни гуляний, ни ряжения, ни гаданий никаких. Не в эту зиму.

Ждана стояла и Касю будто не видела. Может, как улетела сорока — утратила Ждана соглядатая своего и жертву из виду потеряла. Кася осторожно сделала шажок в сторону, стараясь прижаться к заборчику — собака за ним затихла и уже не лаяла. Шаг, другой, третий — и бросилась Кася бегом вперед по улице, а потом нырнула в переулочек, выскочила на следующую и дальше побежала, вроде к дому, вроде правильно, но главное — подальше от Жданы.

Она не заблудилась, вылетела к отцовской лавке, закрытой, конечно, и только там, у знакомой двери, позволила себе отдышаться.

Здесь пахло дымом, лошадьми и дегтем, едой, которую готовили в корчме неподалеку, свежим хлебом. Сквозь это все проступал еле заметный нехороший душок, будто сдохла под крыльцом крыса и разлагалась теперь, несмотря на холод. Еще несло запахом немытого, больного человека, даже от нищих у церкви не так пахло. Кася подумала — почудилось ей, но запах стал сильнее, а потом кто-то цапнул ее за плечо, шепнул “Тихо!” и потянул в сторону, туда, где два забора жались друг ко другу и можно было спрятаться, забиться в эту щель, скрыться от чужих взглядов.

“Мертвец! Мертвец! Вон, как пахнет!”

— Тихо, тихо, госпожа Катаржина. Не кричите — не зовите сорок. Я с добром.

Голос показался знакомым, но что-то искажало его: будто у говорившего болело горло.

Кася, у которой ноги подкашивались от страха, посмотрела на того, кто утащил ее в этот простенок.

— Господин Казимир?! — охнула она.

Господин Казимир улыбнулся ей криво и поправил тряпицу, прикрывающую лицо. Кася увидела, что его половина была вся в темной ветоши, от которой пахло горькими, душными травами, болезнью и горелым. Очки он потерял. Один глаз подслеповато щурился, второй был спрятан под повязкой. Дышал странник хрипло и дыхание его пахло…

“Смертью! Смертью!”

Кислым и затхлым, болезненной горечью.

Тишеньки рядом с ним не было.

— Младенец в пожаре… — прошептала Кася и закрыла ладонью рот.

И четверо незнакомцев.

Тошнота снова подкатила.

Казимир издал странный звук — не то всхлип, не то рев, не то стон. От звука этого стало больно.

Касе хотелось обнять господина Казимира, утешить, но запах, этот странный запах, идущий от него, от тряпиц на лице, от одежды, забирался в ноздри и от него хотелось бежать прочь.

— Что, госпожа Катаржина? — усмехнулся господин Казимир. — Чуешь мою скорую смерть?

Кася помотала головой, закрылась руками, всхлипнула. Вспомнила Богдана-мертвеца и умирающую бабушку.

— Страшно, Кася?

— Страшно, очень!

Казимир держал ее за рукав, не пускал.

— Так прогони ее, смертушку мою. Прошу тебя, сними чужое проклятье! — взмолился он, на колени перед ней упал. — Госпожа Катаржина! Не к кому мне больше пойти!

Кася застыла, привалившись спиной к стене. Тени сгустились вокруг, стало вдруг темно, как в грозу. Глаза слезились от холода и страха, но сквозь тенистый сумрак, сквозь пелену слез Кася увидела, что тянется от Казимира куда-то черная нить.

— Видишь? Ви-и-идишь? — спросил Казимир.

Кася смотрела на него сверху вниз и странник-ученый казался ей большим филином, припавшим к земле. Испуганным, раненым — распушился весь, раскинул крылья, бьет ими по снегу, хочет казаться больше, страшнее, сильнее, чем есть.

А ниточка тянется, уходит куда-то во мрак, и кажется Касе, что утекает по этой ниточке из Казимира что-то важное, нужное, теплое. Не жизнь, нет, другое что-то, но с жизнью сплетенное так, что вытащи из человека это вот — и он иссохнет весь, загнется, сгниет.

Кася схватилась за эту нить — крепкая, не поддалась, только натянулась и зазвенела.

Где-то там, значит, куда конец нити уходил, ее перехватили покрепче, потянули сильнее. Казимир захрипел, вытянул шею, глаз его, единственный, стал круглым — и правда, филин.

— Кровь… — прохрипел он. — Горячей кровью…

И замолк, закатив глаз.

Кася сняла рукавицу и коснулась нити проклятия голыми пальцами. Ледяная, ух, кости ломит! И острая — только дотронулась, а на коже кровь выступила, впиталась в ледяную черноту.

И тогда Кася поняла, что делать.

— Истлей! — приказала она и провела пальцем вдоль нити. Так, чтобы кровушкой мазнуть, чтобы та проникла в плетение проклятия, разъела изнутри.

Нить начала рваться, как гнилая веревка, которую слишком сильно натянули: распалась на волокна, растрепалась вся, расползлась, дрогнула в последний раз, зазвенела дальним отголоском — и исчезла во тьме со свистом.

Кто-то охнул там, с другой стороны, и Кася охнула тоже, вытерла кровь с подбородка — ах, как закапало из носу, ужас! — и сползла на снег, тяжело дыша.

Казимир лежал рядом, тихий, но живой.

* * *

У Каси был ключ от черного хода отцовской лавки. Они прошмыгнули туда с Казимиром, спрятались в амбарчике, среди мешков и коробов. Кася нашла подсохший хлеб, оставшийся еще с допраздничных дней, солонину и бутыль кваса. Еда была полежалая, но Казимир накинулся на нее так, будто перед ним поставили угощение с княжеского стола. Жевал он, правда, медленно, болезненно морщился, виновато улыбался.

Гость сидел на плотно сбитом ящике, что там в ящике было — Кася не знала, Сама она опустилась на тюки с тканями, сжалась вся, ногу к ноге приставила и потирала колени ладонями. Вслушивалась в сумрачную тишину амбарчика: не зашелестит ли опять крыса-не крыса, большая такая, не высунется ли, вдруг, в этот раз Кася разглядит, кто это был?

За стенами изредка проходил кто-то — было слышно из-за ставень.

— Благодарю, хозяюшка, — сказал Казимир и отставил квас в сторону. — За милосердие и угощение. И за помощь, — многозначительно добавил он.

Кася неловко пожала плечами и отвела взгляд. Она все еще не понимала, что и как она сделала, почему это случилось. Но смертью от Казимира перестало тянуть.

— Чего ты к Жданке не пошла-то? — спросил вдруг Казимир. — Я ж знаю, что она звала.

Кася посмотрела на него, сощурилась:

— Горе у меня в семье, не до тетки Жданы сейчас.

Сказала — как отрезала.

— А она-то тебя ищет, — Казимир покачал головой. — Сороки по всему городу шмыгают, высматривают Катаржину-свет. Что, замечала, небось?

Кася поерзала, схватилась за полы своего тулупчика, вздохнула.

— Замечала, — нехотя призналась она.

— Ученица Жданке нужна, раз не досталась сама сила. Хочет молодую ведьму взять под крылышко и воспитать под себя, — он усмехнулся. — Чтобы была у нее в услужении, чтобы было с кем долю темную разделить. — Казимир сощурился, посмотрел на Касю выжидающе и понял, что она ничего не понимает. — Что, Кася, не знаешь, что ли, что как ведьмы учениц берут?

— Не знаю, — ответила Кася. — Я, господи Казимир, вообще в ведьм не верю… не верила. Сказочки все это были.

Побасенки бабушкины, чтобы боялось сладко, чтобы щекотно было душе: вот оно страшное, ведьмы, черти, мертвецы да русалки, а на деле нет их, оттого и страх такой — не настоящий, не как сейчас.

— Сказочки, — рассмеялся Казимир и тут же закашлялся, харкнул себе в рукав, перевел дух, потому что кашель отнял у него силы. — Ну, раз не знаешь, Кася, то расскажу тебе, — сказал он, наконец.

Казимир устроился поудобнее, осмотрелся, принюхался будто. Тоже крысу высматривал, что ли?

Кася знала, что дома ждут, что Софья, Ясна и батюшка волнуются, может быть, уже ищут ее. Понимала, что придется придумывать ложь — да что далеко ходить, скажет, что дернуло ее лавку проверить, показалось, что дверь открыта, мало ли, кто в суматохе после пожара решил замки посбивать с чужих складов.

Но еще Кася понимала, что опять не к кому ей пойти с новой своей бедой, а значит — стоит Казимира послушать. Вот как про сорок сказал он — так сразу и поняла, что будет слушать.

У Каси дрожали руки, подергивались колени, комок в горле стоял, но развернуться и уйти, прогнать Казимира, было страшнее. Кася понимала, что не стало пути назад, когда она черную нить увидела и оборвала ее ценой собственной крови. Кто бы ни сидел там, с другой стороны этой нити, он, должно быть, зол, и Касю найдет. Услужил дядька Казимир, конечно, но что сделано — то сделано.

Казимир тем временем сказал:

— Колдовская сила, госпожа Катаржина, не из пустоты берется. Не из воздуха. Ее человеку дают… кхм, дают, в общем. Как бы взаймы.

— Кто дает? — спросила Кася.

— Знамо кто, — ответил Казимир свистящим шепотом и снова прислушался. — Не одни же люди в мире обитают.

В углу зашелестело, заскреблось, захихикало — и смолкло, стоило Казимиру сказать что-то на незнакомом Касе языке.

— В бога-то веришь, госпожа Катаржина?

— Верю. А что?

— Ну, раз в бога веришь, значит, и в чертей верить должна. В домовых духов и в лесных, в русалок-утопленниц и в оборотней-волколаков. Или я не прав?

Кася, которая до недавнего ни во что из этого по-правде не верила, только хотела верить там, где захватывали ее бабушкины и Агнешкины россказни, горько усмехнулась. Казимир горечи не распознал.

— Что, и не гадала ни разу?

— Почему же, гадала, — ответила она. — В шутку гадала, любопытно было и весело. Только батюшка мой говорит, что в бога верить надо, а суеверничать не следует.

— Толковый у тебя батюшка, Кася, но не прав он. Хотя, может, и прав в чем-то… — Казимир задумчиво почесал под повязкой, болезненно сморщился и зашипел, ойкнул. — Против злого колдовства знаешь, что наипервейшее и наивернейшее средство?

— Что?

— Чистая совесть и ясный ум, — Казимир снова кашлянул. — Когда человек себе не врет и на авось не надеется, не дает себя напугать или спутать, тогда никакая волшба ему вреда не причинит. Но мы о другом.

Покашливая и время от времени замолкая, чтобы продышаться — а дыхание у Казимира было тяжелым и хриплым, почти как у Богуславы перед смертью, — он рассказал ей о том, что ведьмы и колдуны свои силы не от бога получают, не благо то — чаще проклятье. Некоторые умеют его на пользу оборачивать, некоторые просто живут, как могут — вон, Богуслава так жила, никто же не знал, что ведьма она, кроме Жданы и, может, отца Павла, потому что священники, особенно старые, в таких вещах сведущи и могут помочь, если человек за свою душу боится.

А колдовство человеческую душу трогает. Темная, злая волшба от души по кусочку откалывает, пока не остается от человека пустой сосуд: становится он безразличным ко всему, жестоким, холодным, ни радости в нем нет, ни горя, ни любви, только ненависть одна, зависть к живущим и страшный, страшный голод.

Умрет такой колдун — и станет еретником, будет ходить по миру, зло творить, пока не упокоит его кто молитвой или заклятием.

— А можно жить и колдовать взаймы, — сказал Казимир. — Вместо своей души чужими платить. Брать ученика раз в три года, раз в год, на время, в общем, и не свою, а его душу растрачивать. Если только ученик тебя сам не перехитрит. Но смертушка за каждым придет, а там, говорят, куда она уводит, нет колдунам-злыдням ни прощения, ни искупления.

— А ты, господин Казимир, добрый или злой колдун? — спросила Кася.

Помнила она, о чем он говорил с Жданой тогда вечером. Как она советовала ему ученика взять, ношу разделить. Откупиться, значит, чужой душой.

Уж не за тем ли Ждана саму Касю звала?

Казимир рассмеялся, запрокинув голову, и закашлялся от смеха. Когда прокашлялся — сказал:

— Я, Кася, колдун жалкий. Сначала не хватило духу зла не делать, на соблазны силы не вестись, а потом, когда понял, что меня ждет, не смог черту переступить, вот и хожу с половиной души, маюсь.

Касе эта маета не была знакома и потому слова Казимира ее не тронули. Вот то, как он по Тишеньке плакал — тронуло, а это — нет, никак не отозвалось.

— Нечисть тоже бывает разная, — продолжил Казимир. — Она не добрая и не злая, как будто бы… Одни с людьми в мире живут и благоволят, даже когда пакостничают, а другие — вредят, обманывают, губят. Вон в углу скребется, слышишь? Это сторожок амбарный, напугать может, если обидишь, мешки погрызть, но лихого человека отведет и пожар… — Казимир сглотнул и шумно выдохнул. — Но те, с кем колдуны сговариваются о могуществе, кого берут на услужение, хитры, изворотливы и злонравны. Одни мяском человечьим балуются, жертв требуют. Другие — охотники за душой, душегубители, черти, и вот эти, Кася, страшнее всего. Можно с ними сладить, можно обмануть и душу свою сберечь если не в целости, то хоть не с расколотой остаться, но природа людская… — он вздохнул и замолчал, потому что силы снова закончились.

Но природа людская, продолжила Кася мысленно, такова, что где власть и сила — там соблазн: захватить, присвоить, перешагнуть, обмануть и даже убить! Отец Павел про то говорил, когда о грехах рассказывал. Не черти соблазняют: где тонко, там и ломается, где прогнил человек — там и уступит он себе, а потом на чертей валить будет, что попутали его, сбили с пути.

Кася поежилась, но не от холода, а от страха, от неопределенности, от всего того, что с ней случилось. В углу снова зашуршало, пробежало вдоль стены: Кася теперь точно знала, что не крыса, что-то маленькое, юркое, с большой кудлатой башкой и на двух ножках.

А Казимир снова говорить начал, Кася прослушала, пока за амбарным сторожком следила.

— …нового чуют, как собаки дичь. Рождается колдун или ведьма, получает силу в наследство — так те к нему являются сами, предлагают помощь, служить обещают. Им от того своя выгода, душенька человеческая, будут они делать, что колдун велит, а сами потихоньку душу его есть, по кусочку откусывать, пока всего не сожрут или пока тот от них не откупится кем-то другим. Могут и добро творить, и помогать, и защищать даже, но за то плату все равно потребуют.

Был он похож не на колдуна — на несчастного старика, сходящего с ума, и потому болтающего себе под нос всякую чушь. Кася уже не прислушивалась — не могла вынести этого потока чужих слов, безумия мира, повернувшегося к ней этой своей стороной, колдовской и темной, зыбкой, как болотная тропка. Что-то коснулось Касиной ноги под юбками, прижалось, как щенок, дрожа, обхватило ногу.

И от того стало почему-то тепло. Тепло — и свободно.

— Господин Казимир… — Кася подняла взгляд и потерла друг о друга ладони.

Тот замолчал и тоже на нее посмотрел.

— Ты же в пожаре том был, правильно?

Казимир кивнул.

— Вы же в метель ушли, в храме решили переночевать, — продолжи ла Кася. — А тот загорелся. Но ты выбраться смог, значит, значит… — она смотрела на него, а он засмущался, спрятал взгляд, поник будто бы. Кася сощурилась: — Пожертвовал кем-то, чтобы спастись? Всеми, что ли, пожертвовал?

Казимир забормотал что-то, развел руками, зашмыгал носом. Было не разглядеть, но Кася поняла, что он плачет. Ей и самой горько стало и грустно.

Его друзья-странники погибли, Тиша погибла, а он живой вон. Их ли жизнями он свою выкупил, сложилось ли так само, а все равно Казимиру от того больно и тяжело.

— А откуда ты узнал? Ну, про меня и про тетку Ждану…

— Так Жданка меня приютила, — ответил он гнусаво. — Спасла, значит. И хвасталась потом, мол, нашла себе преемницу. Все мне рассказала! Я и решил…

— Решил в благодарность ей меня отвадить? Или умаслить, чтобы сама к ней прибежала в учение проситься?

Кася сама удивилась тому, как остро и зло прозвучал ее голос. Будто хлестнула, ударила прутом наотмашь.

У нее самой выступили слезы, злые, горячие. Кася горделиво выпрямилась и задрала нос.

— Так скажи ей, что не пойду я к ней в ученицы! Поеду в монастырь, покаюсь в том, что у нечисти помощи просила, если надо — буду отмаливать…

— А жених твой мертвый за тобой пойдет и заберет тебя прежде, чем ты в монастырь доедешь! — ответил Казимир и вмиг из безумного старика стал тем собой, который Касе нравился. — Нет, Катаржина, я Жданку хорошо знаю, она меня-то не просто так спасла, да и пожар, боюсь, как бы не ее сорочьих лап дело, как и черная та ниточка, что силу и жизнь из меня тянула. Такая, как Ждана, рядом с другой ведьмой не уживется: будет за тобой ходить, пока не сгубит или на свою сторону не сманит, чтобы самой питаться и прислужника своего кормить. Игнат-то ее давно в земле, это черт-слуга на месте мужа сидит.

Кася поморщилась и сказала:

— Но ведь с бабушкой-то как-то жила…

— И явилась к ней, будто знала, когда та умрет! — выкрикнул Казимир и закашлялся.

Кася вспомнила, как Ждана носила Богуславе травки от болезни, как недоверчиво смотрела не нее Желна, забирая горшочек с лекарством. Как стало бабушке сначала лучше — а потом она умерла, выгнав из дома верную служанку.

Пообещала Ждане свою силу отдать? А та подсуетилась и сделала так, чтобы забрать эту силу поскорее — у мертвой.

— Было у Богуславы, чем со Жданой сладить, — вздохнул Казимир. — Спросить бы у нее…

Кася хотела сказать, что не у кого теперь спросить, но у ноги запищало, а Казимир посчитал что-то на пальцах и вдруг охнул.

— А ведь можно спросить-то! — воскликнул он радостно. — Можно попросить о помощи! Кася, Кася! Слушай сюда и запоминай, что делать! Спасем мы тебя и от Жданы, а, может, и от мертвого жениха!

Кася отстранилась, вскочила на ноги, но ее держали за юбку и не пускали, не Казимир — а то маленькое, невидимое, что к ноге жалось.

— С чего это помогать мне рвешься? — резко спросила она, смахивая слезы. — Может, выгоду с того имеешь тоже?

Казимир, казалось, растерялся. Он ответил не сразу, долго дышал, судорожно хватая воздух, бормотал что-то, искал слова:

— Так я это… Я ж того… Я… Ты же помогла мне, Кася, — сказал он, наконец. — От смерти страшной спасла, отвела проклятие. За такое плата должна быть соразмерная, а то маяться душе моей в посмертии. Слушай, значит, иди домой — и вот, что сделай.

И он сказал ей, что делать и о чем говорить.

* * *

Тело бабушки осталось в ее доме, лежало на столе, омытое и убранное. Печь топили накануне старушки-помощницы, которые готовили Богуславу к последнему пути, намывали дом, расставляли свечи. Зеркало наверху, в спальне завесили полотенцем. Тепло не до конца вышло из дома, но Кася чувствовала страшный, нечеловеческий холод. Пахло хвойным маслом, отгоняющим запах тлена, травяным дымом, воском и ладаном. И еще было тихо — жуткая, лютая тишина. Неправильная.

Будто затаилось что-то и ждет.

Кася погасила все лучины на светце и взяла одну из свечей, которые дала ей матушка. Свечей должно было хватить до утра, если Кася и правда будет читать над бабушкой, но пока ей нужна только одна. Лампадка из красного стекла, висевшая в углу с иконами, едва теплилась, хотя масла в ней было вдоволь. Печальные лики святых смотрели на Касю с живой тревогой. Белоглазая Серафина-мученица, бабушкина покровительница, казалась Касе мертвой.

Лампаду тоже стоило погасить. Казимир велел оставить один-единственный огонек.

Наверху заворочался и кашлянул отец. Кася вздрогнула, взяла с лавки старый семейный псалтырь и положила его на край стола. Было боязно до щекотки у горла, до холодного кома в животе, боязно и горько. Но раз взялась — выполняй.

Когда она пришла домой после разговора с Казимиром, ее, конечно, уже начали искать. От наблюдательной Софьи не укрылось, что с дочерью что-то не то, что она что-то скрывает, и Кася, вытирая рукавом льющиеся из глаз слезы, призналась, что видела ночью сон, что пришла во сне к ней Богуслава и просила внучку читать над ней хотя бы одну ночь.

Как же легко было лгать! Как же тяжело было чувствовать себя лгуньей!

Кася подошла к углу у печи, задернутому лоскутной занавесочкой, и тихонько позвала:

— Хозяюшка, здесь ты?

Что-то завозилось, неохотно и боязливо.

— Я ваша, а вы мои, — напомнила Кася, с трудом ворочая потяжелевшим от страха языком. — Вы мои, а я ваша. Помоги, мне хозяюшка запечная!

Маленькая сухая женщина в красной кичке выкатилась к ее ногам.

— Чего надобно? — прошипела она.

— Проследи, чтобы батюшка мой спал спокойно до утра, — сказала Кася. — И чтобы… Чтобы хорошие ему сны снились.

Кикимора поклонилась и хмыкнула. Личико ее, почти звериная мордочка, было хитреньким, и Касе оставалось только надеяться, что просьбу ее нечисть выполнит по-доброму, не переиначит.

— И никого чужого в дом не впускайте! — выпалила Кася, вспомнив про Богдана и Ждану.

— Чужого не впус-с-с-стим, — протянула кикимора и исчезла, юркнув в темноту. До Каси донеслось тихое: — Вс-с-се сделаем, молодая гос-с-пожа…

Томаш пошел с ней, не захотел оставлять дочь одну с покойницей. Доставая зеркало, завернутое в платок, Кася подумала, что батюшка правильно за нее боялся — но не там, где стоило бы. Рядом с мертвой бабушкой, облаченной в саван, прикрытой вышитым полотном, тихой в своем вечном сне, Кася не чувствовала страха или брезгливости — только щемящую грусть, колючее понимание, что вот был человек — и не стало его. По-настоящему бояться, и Кася это уже поняла, нужно было другого.

Кася сняла с гвоздика в стене вышитый рушник, повесила зеркало, их с Милой драгоценность, на его место, и встала напротив, держа перед собой свечу.

Законы мира, в котором Кася привыкла жить — и церковные, и человеческие, и те, которые отец называл суевериями, все уклады, к которым приучали ее и сестер с детства, — все оно говорило, что Кася делает то, чего не стоило бы делать. Но законы мира, в котором Кася привыкла жить, не выдерживали соседства с другим миром, с тем, в котором обитали мертвые женихи, кикиморы в крошечных, на младенческую голову, кичках, ведьмы с жемчужными зубами, заклинающие сорок. Будь ее воля, Кася не захотела бы соприкасаться с этим миром больше никогда, но теперь, когда он сам коснулся ее, выбора не оставалось.

Собственное отражение в зеркале испугало ее. Огонек дрожал, отражался в зрачках, отбрасывал острые тени, играл на фитильке, был теплым и живым, а темнота и тишина вокруг казались мертвыми, навалились на плечи душным покровом. И мир сжался, в нем вдруг осталась одна Кася со свечой — и ее двойница там, за гладким стеклом. Будто подошла Кася к чужому окошку из прозрачной слюды — и заглянула в него, встретилась взглядом с чужачкой, темной и хитрой.

“Что хочешь, Касенька?” — спрашивает та, чужая.

— В темном бору на высоком дубу, — начала Кася и сглотнула, сбившись. — На высоком дубу сидит птица-веретеница, всяк ее боится, никто не сбежит: ни царь, ни царица, ни красна девица. На высоком дубу, — продолжила Кася заговор. — В темном бору сидит птица-царица, везде она летала, всякое едала: старца в келье, дитя в колыбели, Богуславу, Кирилла дочь, с собой забрала, в бор увела, плоть съела, косточки в корни скинула, душу вынула да выпустила. Как пошла душа Богуславы, Кирилловой дочери, по свету гулять, родных проверять…

Ей было странно, что она запомнила эти слова так хорошо: они лились сами, одно за другим, будто Кася повторяла их сотни раз до этого, а не услышала днем от старика Казимира.

— Душа летала, всяко видала, я свечу зажгла — душа ко мне пришла. Пока свеча горит — душа говорит.

Огонь качнулся, прижался к самому своему основанию, лег, будто по ветру. Кася вздрогнула. Воздух вокруг был недвижим.

— Душа летала, всяко видала, я свечу зажгла — душа ко мне пришла, — повторила Кася.

В этот раз пламя не дернулось.

Кася медленно, очень осторожно выдохнула.

Было тихо, глухо и пусто. Домашняя нечисть не шебуршала по углам, никто не ерзал под потолком, не бил крыльями. Мертвая Богуслава по-прежнему лежала на столе, Кася едва различала ее в отражении.

— Бабушка, — прошептала Кася. — Бабушка, милая, на тебя вся надежда. Помоги мне!

Казимир сказал, чтобы она смотрела на явившуюся к ней душу только через стекло. Кася осторожно повернулась, держа зеркальце перед собой. Пальцы дрожали, они были холодными и липкими от страха. Кася боялась уронить зеркало — испортить дорогую вещь, которую взяла без спроса для колдовства. Ох, если отец узнает про колдовство… Может, и не верит он ни в чертей, ни в духов, но не простит Касе такого вот проступка!

Вокруг было темно. Бабушкина душа, блуждающая по свету земному девять дней после смерти, не явилась на Касин зов. Может, не услышала. Может, Казимир обманул. Может, Кася сделала что-то не так. От разочарования защекотало в груди и в носу, Кася чуть не всхлипнула и хотела было произнести слова, запирающие заговор — их обязательно надо сказать, таковы правила мира, в котором живут мертвецы, колдуны и нечисть — но тут из темноты высунулась рука и загасила свечу пальцами.

Кася вскринула. Рука, мелькнувшая перед ее глазами, была черной, как тень, с длинными, острыми когтями.

Что-то ударило ее по ноге, хлесткое, как коровий хвост.

Кася уронила зеркало, оно упало на пол и жалобно звякнуло, хрустнуло, раскололось.

Раздался топот, шуршание, скрип половиц: кто-то ходил вокруг. Запахло животным, шерстью и дегтем — вовсе не так, как пахло, когда приходил к Касе Богдан-мертвец. И мертвенного холода не было. Просто кто-то вдруг вошел в дом, а, может, был здесь все время и прятался. Поджидал.

Свой. Чужих кикимора обещала не пускать, значит этот, кем бы они ни был, для дома свой.

— Кто здесь? — спросила Кася.

Стук. Шелест. Скрип. Теплый животный запах. И дыхание — медленное, едва слышное.

Кто бы ни ходил здесь, Кася была уверена в одном: он живой, не мертвец и не дух. Живой так же, как амбарный сторожок или кикимора. И свой, свой, не чужак, но значит ли это, что он не опасен? Кася вытянула руку, пошла сквозь густую, новую, уже не мертвую тьму, чтобы найти огниво и зажечь лучину или свечку.

И ее рука вдруг оказалась в чужой руке — горячей, гладкой, с узловатыми крепкими пальцами и когтями.

— Здравствуй, Касенька, — сказал в темноте незнакомый голос.

Приятный голос, медовый голос, глубокий, воркующий, от которого у Каси вдруг вспыхнули щеки и сладко заныло в груди.

— Что, боишься меня? — спросил голос. — А ты не бойся. Я хороший. Я тебе помочь пришел, беду твою поправить.

Вспыхнули огоньки на светце, заворчало пламя за печной заслонкой, заплясали по стенам и потолку алые отблески.

Кася посмотрела на того, кто ее держал, и охнула.

Был он черен, вроде человек — а вроде как нет, и расплывается весь, как знойное марево, не ухватить черты, не понять, кто перед тобой, есть ли у него лицо, не хвост ли мелькает за спиной. Только рука с когтями была четкой.

Кася моргнула, и вот перед ней стоит не этот черный, страшный кто-то, а мальчишка возраста Сенечки, вихрастый и темненький, в простой рубахе и безрукавочке из овчины. Стоит и лыбится, улыбка у него острая, недобрая такая, а ручка, маленькая и уже без когтей, держит Касю крепко.

— Так-то лучше, госпожа Катаржина? — спросил мальчишка звонким голоском. — Не боишься больше?

Медовое, глубокое, жаркое исчезло вдруг, но остались другие отзвуки: холодный звон, стальной скрежет, хруст костяной.

И глаза у него были не детские, страшные такие глаза, все на свете видевшие, все знающие и колючие.

— Кто ты? — выдохнула Кася.

— Я-то? — мальчишка отпустил ее руку и выгнул белую, как пушинки на одуванчике, бровь. — Хочешь — Демьянкой зови. Богуслава Кирилловна так звала, ты тоже можешь.

Он наклонился и поднял с пола зеркало, печально покачал головой — стекло рассекала трещина.

— Незадача-то, правда, госпожа Катаржина? — спросил мальчишка. — Ничего, это мы мигом исправим!

Он наклонился к зеркалу, дыхнул на него, блеснули в темных глазах огоньки-искорки, подернулось зеркало туманной пленкой. Тот, кто назвал себя Демьяном, протер его рукавом и протянул Касе.

Трещина исчезла, как не было.

— Вот твое сокровище, — сказал Демьян. — Спрячь, чтобы не разбить, во второй раз чинить просто так не буду.

Кася замерла с зеркальцем в руках, а Демьян сел на стол у мертвой Богуславы в ногах и покосился на псалтырь.

— И это тоже убери. Поговорить надо.

— Да кто ты такой, чтобы мне приказывать?! — воскликнула Кася.

— Я черт, Кася, — усмехнулся Демьян. Зубки у него были остренькие, маленькие. — Бабке твоей служил — тебе служить пришел.

Кася охнула и крепче прижала зеркало к груди.

— Знаю, знаю, не меня ты звала, — Демьян выставил руки перед грудью, будто боялся, что сейчас Кася его ударит. — Не смогла хозяйка прийти, меня к тебе послала на выручку. Я же почти свой, Кася, семья ее. Помнишь, кота пушистого? То я был. Вот такой детушкой тебя видел, — он вытянул руку, показывая маленький детский рост. — Под столом сидела и в носу ковыряла, меня за хвост тянуть пыталась. Смешная была, а сейчас вон, как вымахала! Краси-и-вая!

Дрожащими руками Кася завернула зеркало в платок и оставила на скамье. Она пыталась понять, придумать, что теперь делать. Развернулась к Демьяну. Скрестила на груди руки. Губы дрожали, в животе разливался холод, все вокруг казалось ненастоящим, сном плохим, сейчас ущипнет себя — и проснется рядом с Милой.

Как прогнать черта, Кася не знала. Об этом Казимир не говорил.

— Не думала я, что бабушка с чертями зналась, — сказала она спокойно.

— А мы с ней так, по-семейному, — Демьян мотал ногами, как обычный мальчишка, баловался. — Раз в годик-три, а то и в семь спросит меня о чем-нибудь — и все. Сыну помочь, чтобы дело бойко шло, или беду от дома отвадить. Хорошая хозяйка, добрая. Пирогами кормила, зря не гоняла.

— И чем же, — осторожно спросила Кася. — Чем же платила тебе бабушка? Неужто пирогами?

— Знамо чем, — улыбнулся Демьян. — Душой бессмертной.

Он облизнулся и Кася вздрогнула. Захотела перекреститься — так рука не послушалась, начала молитву читать — но рта не смогла открыть. Кася в ужасе посмотрела на Демьяна — тот сидел, наклонив голову, и улыбался тихо.

И смотрел так, словно говорил: “Что, Кася, хочешь меня, как кота от стола, шугануть? Не выйдет!”

“Спаси, Господи, сохрани!” — подумала Кася и повторила молитву в мыслях. Но мысли тоже спутались, слова, знакомые с детства, отскакивали друг от друга, рассыпались, были неправильными.

Всполохи пламени и алые его отблески стали ярче, будто поползла огненная змейка по полу вдоль стен. Под потолком сгустилась темнота, нависла облаком сажи. Запахло гарью, затхлым пожарищем, горелой гнилью.

Черт навис над Касей, сделался вдруг большим — или сама Кася вдруг стала маленькой, как мышка. Тень его на стене била хвостом, тянула когтистые руки.

Слепая Серафина-мученица смотрела на Касю из угла и в белых глазах ее тоже плясало пламя. Будто и она, святая, была с чертом заодно, а, может, отвернулась от Каси в тот миг, когда та приняла бабушкин дар и сказала нечисти: я ваша, а вы — мои.

— Ишь, что уду-умала? Так я и уйти могу! — прошипел черт, щуря свои страшные, колючие глаза. — Сама же потом звать будешь заново. Ой, помоги мне, спаси меня, чертушко, ведьму криворукую да неумелую! — он издевательски засмеялся и Касе показалось, что смех раздался откуда-то еще.

Демьян умолк, съежился, снова стал мальчишкой, бросил зло:

— Ну-ка, тихо!

И все правда стихло и успокоилось — и пламя, и тени, и чужой смех, и слова в Касиной голове. Наступила гулкая, ватная тишина, пустота, как в доме, где все разъехались. Кася тяжело дышала и смотрела на Демьяна, а тот встал у головы Богуславы и поправил на ней покойницкий венчик. Показалось на миг, будто грустит он, как человек мог бы грустить.

— Что, не нравится тебе бабушкина помощь? — спросил черт, глядя на Касю со злой обидой. — А другой не будет.

— Не хочу душой расплачиваться, — ответила Кася, всхлипывая.

— Так чужой расплатись, — Демьян пожал плечами. — Делов-то! А, — он сощурился и снова хитро, остро улыбнулся. — Замараться боишься. Видно сразу, чья внучка. Богуслава Кирилловна, — он любовно погладил покойницу по голове. — Тоже чистоту соблюдала. Зла сверх меры не творила, не просила ни о жизни, ни о смерти, ни о любви, судьбы не ломала из вредности, только свое брала и своих защищала. Каялась вовремя. Чиста была ее совесть. За то ходить ей среди теней недолго, недолго грех отмаливать. Так чего хотела-то? — черт поднял на Касю взгляд. — С батюшкой что случилось? Нет? Это хорошо! Женишка приманить надо? Это мы умеем! Это мы легко! Я свадеб знаешь, сколько устроил? Тыщи!

Кася, вытирая слезы, текущие ручьем, дико, страшно рассмеялась, до икоты.

— Не приманить, — сказала она. — А отва-а… ик!.. отвадить надо. Умер он.

— Кто?

— Жених мой… То есть, он не жених, не был им, просто…

Кася замолчала и задумалась, можно ли вот так просто выложить все этому вот, нечистому. Душегубителю, как сказал Казимир, обманщику и врагу человеческому. Это тебе не маленькая домашняя нечисть, не помощник запечный, не один из тех, к чьим шорохам по углам Кася почти привыкла. Она понимала, что не знает, что делать.

Кася подняла взгляд — на месте мальчишки-Демьяна сидел кто-то другой, снова тот, страшный, черный, которого видишь — и не видишь, потому что от взгляда он ускользает. И темнота сгустилась, погасло пламя в печи, догорели лучины в светце.

— Час мой истек, — сказал черт.

Метнулась тень — псалтырь поднялся в воздух и ударил Касе в грудь.

Кася охнула, обняла книгу, как ребенка, прижала к себе и непонимающе посмотрела на черта.

— Делай то, зачем пришла, — сказал он. — Помолись за бабушку, ей там, — он махнул указал вниз, — легче будет от того, что ты за нее молишься. Быстрее душа ее пройдет через очищение и найдет покой.

Восковая свеча зависла в воздухе перед Касей и фитиль ее загорелся. Кася успела ее схватить, даже не ойкнула, когда горячий воск стек и ожег пальцы.

— А сама подумай, Ка-тар-жи-на, — прошептал над ухом голос — тот, первый, медово-сладкий, такой, от которого сердце начинало биться быстрее и сладко ныло внутри. — Тебе помощь нужна, а мне — ведьма, чтобы за мир людской зацепиться. Я верный слуга, преданный, Касенька, — он коснулся ее щеки, невидимый, страшный. — Лишнего не беру и врать не люблю, получше многих буду.

Кася зажмурилась.

— А если откажусь? — спросила она помертвевшими губами.

— Ну, откажись, — в темноте раздался смех. — Из книжечки этой жениху почитай — сам отвяжется. До следующей ночи.

Темнота дернула Касю за косу, за кончик алой ленты, легонько, будто дразнила.

— Надумаешь если, приходи в полночь к старому овину за городом, — прошептала темнота. — Я там буду в карты с друзьями играть, пока Святки идут. До воды, значит. Только знак божий с шеи сними, — черт хмыкнул. — А то друзья у меня дикие, не поймут и кинутся. Вмиг сожрут, костей не оставят!

* * *

Отец спустился, когда последняя матушкина свеча прогорела наполовину, а перед тем, как появился он, за печку прошмыгнула кикимора. Томаш зевнул, посмотрел на Касю и сказал:

— Хватит, дочка. Иди-ка спать. Дальше я сам.

Кася благодарно поклонилась и послушно поднялась наверх, в спальню. Легла на бабушкину кровать, накинула на себя покрывало, свернулась под ним, дрожа от холода и усталости. После бессонной ночи тело казалось раздувшимся, неуклюжим. Глаза болели. Закрыв их, Кася сразу увидела черные и красные буковки, ровные ряды, похожие на муравьишек. Они ползли, и мельтешили, и кружились, а Кася падала, падала в темноту и слышала в этой темноте собственный голос, читавший молитвы.

Свой ли?

Голос Богуславы их читает. Стоит бабушка рядом с Касей, не ослепшая еще — глаза ясные, в старом своем платье, которое привез ей Томаш в подарок из чужих земель, не седая еще — две темные косы вьются змеицами, лишь кое-где блестит в них серебро. Богуслава сняла уже вдовий убор, распустила волосы, готовится ложиться.

Маленькая Кася морщится, ерзает под одеялом, отодвигается к стене.

— Бабушка, — говорит она. — Расскажи сказку!

Богуслава берет гребень, ведет им по волосам, смотрит на внучку. Хмурится, но по-доброму, как бы понарошку.

— Страшную? — спрашивает она, усмехаясь, потому что знает ответ.

— Страшную! — говорит маленькая Кася.

— Чур не хныкать тогда! А то Софья опять скажет, что я тебя нарочно пугаю.

Богуслава садится рядом, гладит Касю по голове. От нее пахнет травами и мылом, от гребня — можжевельником. Она расчесывает волосы, прядь за прядью, чтобы заплести их потом в тугую косу на ночь, расчесывает и говорит тихо, другим, особым голосом, голосом для сказок:

— Ну, слушай тогда. Было это однажды под небом, жила в маленьком городке девушка, умная и трудолюбивая, хорошая девушка. И вот однажды решила сгубить ее ведьма…

Предыдущая главаГлава 9 из 18Следующая глава