I
Как только встал лед, так началась зимняя торговля, не такая бойкая, как осенняя, но тоже веселая. Когда Кутжа отпускал Касю или когда ей на смену приходила Мила, можно было гулять между рядами лавок на площади. Кася смотрела на пряники, на пучки сухих трав, на зимние наряды, на ленты и бусины, на глиняные чашки. Она пробовала соленья, покупала себе и сестре орехи, гладила мех, где разрешали, приценивалась — чтобы потом отцу рассказать, где и чем торгуют. И смотрела на людей, на пришлых, говорила с ними о том, о сем. Касе нравилось это, а теперь, как она узнала про Богдана, такие прогулки по морозу выстужали в голове все плохое, а разговоры — ниочемные, с чужаками — приглушали тревожные, злые мысли.
Несколько дней прошло с тех пор, как случилось все, и вот Кася встретила на торжище странника.
Он был немолод, но крепок и высок, одет не по-здешнему, и одежда его истрепалась вся и затерлась. Умелая рука латала ее, но заплаток и плешивых пятен было так много, что бросалось в глаза. А на плече у него сидел зверек — ну что ребенок маленький и вертлявый, только весь в шерсти и с хвостом. Зверек был одет получше хозяина, в теплый тулупчик, меховую шапочку, новые, без дыр, и нарядные такие, что смотреть приятно.
Он соскочил на землю, сбив с хозяина шапку, и бросился к Касе, схватился за ее юбку.
Кася удивилась, не поняла сначала, кто перед ней, но не испугалась.
Руки у зверька оказались почти как человеческие, с голой кожей на ладошках, пальчиками, коготками. Умные глаза умоляюще смотрели из-под низких бровок, того и гляди заговорит, пожалуется на бродячую жизнь.
— Ну-ка, Тишенька, не приставай, — строго велел хозяин. — Простите, госпожа. Она клянчит.
От него пахло костром и лошадьми. Кася видела стоптанные сапоги с оборванными ремешками на голенище: там когда-то были пряжки, а теперь уже нет. Может, чужие, доставшиеся за бесценок, может, свои — значит, был этот человек когда-то богат, носил хорошее платье, суконный кафтан, шапку теплую, а теперь весь выцветший, залатанный, пыльный, на голове — темная тряпица, повязанная, как платок, в руках — дырявую шапку держит. Плечи вон, как держит, не сутулится, еще и на носу очки крошечные сидят, Кася слышала, что такие ученые-книжники носят. И бороды нет и усов тоже, только отросшая щетина на щеках и подбородке.
Кася покосилась на Ясну, которая торговалась у прилавка с рыбой.
— А можно, ну… Погладить? — спросила Кася у странника.
Тот улыбнулся и кивнул.
Кася села на корточки, протянула руку — Тиша тут же схватила ее за палец своими почти человеческими лапками, начала рассматривать ладонь, корчить рожицы, что-то изучать.
Было щекотно.
— Это обезьяна, госпожа, — сказал странник. — Они любят подражать, почти как дети. Я выкупил ее у цыган, жалко было. Привычка гадать, как видите, осталась. И клянчить тоже.
Кася хихикнула. Она вспомнила, что парни говорили про странников, которые первыми пришли и за городом встали: что был у них зверек-обезьянка. Значит, этот оттуда.
— Ну, что ты нагадала мне, Тишенька? — спросила она ласково.
Рядом громко заржала лошадь, и Тиша, испугавшись, заверещала и отпрыгнула, забралась на плечо хозяина, ловко цепляясь за одежду, и спряталась, прикрыла ладошками глаза.
Кася поднялась.
— У меня и угощения нет…
— Полно вам, госпожа, — усмехнулся странник. — Не балуйте, она и так у меня капризная.
Он погладил длинный, гибкий хвост, который оплетал плечо.
Кася хотела еще что-то спросить, но Ясна устала торговаться, обернулась, окликнула ее — не строго, но недовольно. Еще бы, стоит девица и треплется с каким-то бродягой, как со старым знакомым. Странник приложил к груди руку, наклонил голову и плечи и пошел дальше, а Кася подошла к Ясне.
— Что там, госпожа Катаржина? — спросила та.
Кася пожала плечами.
— Обезьянка.
— Придумают тоже! — проворчала Ясна, расплачиваясь с торговцем. — Не укусила?
Кася помотала головой.
Ей было зябко, нехорошо. С тех пор, как она узнала про Богдана, Кася плохо спала: ворочалась долго, лежала в темноте с прикрытыми глазами, думала тяжелые думы, а как засыпала — не отдыхала совсем. Закрывала она глаза, проваливалась в темноту — сны ей снились, путаные, неприятные. Кася видела в них Богдана. Память о нем, об их встречах, сплеталась во сне со знанием, что нет больше Богдана, и выходили сны страшными.
Вроде того, где Богдан за столом сидел и с собой звал, только хуже.
Он теперь не только сидел напротив, он обнимал Касю на мосту — и Кася знала, что он мертв. Или гнал сани по зимнему полю, а Кася в санях сидела и знала, что возница ее — мертвец, сейчас обернется — и вместо лица увидит она оскаленный череп. Или стояла она во сне у ворот, держала в руках сапог Агнешиного братца, а за воротами ходил кто-то, скрипел снег, стучали друг о друга кости, страшно было так, что Кася проснулась в слезах и жалась к Миле до самого утра.
— Что-то ты бледная, — сказала Ясна. — Не заболела?
— Спала плохо.
Зимний торг шел бойко, на площади сновали туда-сюда люди. Кася куталась в платок, не красный — в старенький, неприметный. Ей не было ничего нужно, она за Ясной увязалась только потому, что дома сидеть не хотела. Дома матушка, а взгляд у Софьи острый, зоркий. А Кася не хочет матушке рассказывать, что во сне Богдана-мертвеца видит: вдруг опять скажет, что не о чем горевать? Легко ей, конечно, так говорить! Поди выкинь из мыслей мертвеца, который в них засел, обжился, даже травы перед сном не помогают его не видеть.
Он ей и днем мерещиться начал: вчера Кася от отцовской лавки шла и свернула на другую улицу, потому что парень впереди показался ей знакомым и сердце екнуло.
Вроде поговорила с отцом Павлом, полегчало немного — а все равно не на месте душа, мечется из стороны в сторону, болит. И Кася мечется, места себе не находит, не знает, что с этой болью ноющей делать, как о ней говорить.
Как будто бы скажешь, слетят с губ слова, ворвутся в мир, пролетит птица-смерть рядышком, мазнет по щеке крылом — и будет щека холодная, неживая.
Но сделать с этим было надо хоть что-то, ведь Касина-то жизнь не закончилась! Ни Мила не пропала, ни матушка с батюшкой, ни подруги любимые — то на посиделки зовут, то гулять, то в баню вместе сходить. Течет жизнь дальше, красивая, как полноводная река, и много в ней всего, и не потонуть бы.
Кася поежилась, вспомнив, что ей сегодня снилось.
Видела она, как будто за Милой приехал жених, сам красавец в красном и золотом, сани все в мехах дорогих, бубенцами обвешаны, в других санях сидят веселые его друзья. Радуются все, отец, мать, Мила счастьем светится, Ждана улыбается довольно — от нее же такой купец-красавец приехал. А как сели есть — Кася наклонилась, чтобы ложку поднять, а у жениха под столом не ноги — копыта.
И так это было похоже на то, о чем бабушка в детстве рассказывала, что Кася не выдержала.
— Ясна, слушай…
— Что, Кася?
— Может, к бабушке зайдем по пути? Тут же не далеко! А я давно ее не проведывала…
Кася посмотрела на служанку умоляюще.
Та вздохнула. То ли не хотела крюк делать, то ли, как и Софья, Богуславу опасалась. К тому же бабушка приболела: как пришли холода, так и заломили у нее старые кости. Кася прибегала к ней в тот день, когда… Хотела нажаловаться, рассказать и о Богдане, и о Сенечке, поделиться своим горем, но Желна не пустила ее. Сказала, что не сейчас, отдыхает Богуслава у себя, спит, завернувшись в три одеяла. И правильно, с больного какой спрос?
Но сейчас Кася подумала: может, лучше стало бабушке? И проведать стоило, и хотелось к плечу прижаться, спрятаться от бед. Про сны рассказать, может, совета спросить, если выйдет.
— Бог с тобой, дитя. Зайдем! Главное, чтобы она нам рада была…
— Будет! — уверила ее Кася и схватила за руку, заулыбалась так, что щеки заболели. — Обязательно будет!
Ясна покачала головой.
Богуслава и правда была им рада, особенно — внучке, но радость не показывала. Кася ее считала по-своему, так, как Ясне не понять: по наклону головы в свою сторону, по прищуру незрячих бабушкиных глаз, по тому, как Богуслава распорядилась, чтобы Желна поставила на стол угощение. Болезнь отступила, остался от нее только глухой, долгий кашель, но бабушка сказала, что и он скоро пройдет.
Кася ела горячие, масляные лепешки, макая их в мед. В бабушкином доме пахло теплом, хорошо так было, как в детстве, когда маленькая Кася оставалась у Богуславы, сидела и слушала взрослые разговоры, возилась с тряпичными куколками. Не хотелось это тепло спугнуть, завести речь о мертвецах и горе, поэтому Кася просто сидела рядом с бабушкой. Богуслава поглаживала ее, улыбалась, ворчала:
— И чего ты ластишься? Натворила чего?
— Нет! — ответила Кася.
— Мать хоть слушаешься? Отцу, говорят, помогаешь.
— Помогаю! — ответила Кася.
— Говорят, крысы у него опять завелись…
— Завелись…
— А я говорила, что надо кошку пеструю взять.
— Так есть две кошки!
— Серые! А надо — трехцветочку. Пеструшки — они крысоловки знатные. А он же умный, он ловушки какие-то привез. Ничего, — бабушка ехидно хмыкнула. — Крысы поумнее людей будут. Ловушки обойдут, яд не тронут.
Скрипнула дверь, зашелестел веник, кто-то заворочался в сенях.
— Дома хозяйка? — раздался веселый голос Жданы.
Желна встала с лавки, поправила платок на плечах. Лицо ее на миг исказилось недовольством, но оно стерлось, сменилось спокойной улыбкой.
— Дома, дома! — откликнулась Желна и пошла открывать дверь, встречать гостью. — Проходи, тебя ждем.
Ждана-сваха была румяной от мороза, радостной, как будто бы несла с собой ворох добрых вестей. Увидев Касю, она заулыбалась шире.
— Касенька! Как же славно тебя встретить!
Села Ждана напротив Каси, принесла с собой запах ладана и воска. В храме была, значит.
Кася притихла. Мысли ее успели унестись далеко, в прошлое, к тряпичным куколкам, к бабушкиным кошкам, к скрипу половиц, к тому, как однажды Кася чуть не опрокинула на себя чан с горячей водой — по своей же глупости помогать полезла. Бабушка тогда была еще зрячая, это потом, позднее ее глаза заволокла белесая, туманная пелена. У бабушки тогда жила пушистая дымчатая кошка, большая, с по-лисьему богатым хвостом.
Сейчас Касе снова показалось, что этот хвост мелькнул за углом печки.
Было боязно: вдруг Ждана, вездесущая, всезнающая, заведет опасный разговор — и разрушит это ласковое семейное затишье?
Но Ждана за другим пришла.
— Принесла я, что прошено, — деловито сказала она и поставила на стол узелочек.
Что-то в нем было твердое, может, горшочек или крынка, может, камень какой.
Кася вскинула голову, вопросительно посмотрела на Желну, а та смотрела на Ждану, щурясь и постукивая пальцами по бедру.
— Спасибо, Жданушка, — улыбнулась Богуслава.
Поблекшие ее глаза были обращены прямо туда, где сваха сидела.
— На здоровье, Богуслава Кирилловна, — с почтением ответила Ждана. — Эх, было б лето — были б травы сильнее, но у меня и зимнее снадобье нашлось.
— От кашля это, — сказала Желна Касе и забрала узелок.
— У моей невестки у матери в груди жаба сидела, — сказала вдруг Ясна, прихлебывая чай. — Тоже травой прогоняли, дымом сухим. На ночь жгли веничек, жаба на седьмой день выпрыгнула, дохлую под лавкой нашли.
Желна хмыкнула, бабушка покачала головой, а Ждана с любопытством спросила:
— Сухая жаба была?
— Как корешок, говорят, — кивнула Ясна. — Черная вся. Они ее сожгли сразу.
— Надо было ее тоже в порошок истереть, — со знанием дела заметила Ждана. — И пить от кашля, так надежнее. А если б жаба мокрая была, то положить в кадку с водой и подождать, пока вода в слизь превратится. Тоже помогает.
— Фу, — поморщилась Кася, представив себе тухлую, пованивающую дохлой жабой водицу.
И Ждана задорно рассмеялась.
— Правильно, Касенька, нечего жаб мучить, когда травки есть и мед, — сказала она. — А еще лучше — есть нормально и спать сладко, тогда никакая хворь не возьмет! Подай-ка мне тоже, из чего чай пить, Желна!
Ясна, когда поняла, что над ней подшутили, вся съежилась, как та жаба, и сердито замолчала.
Вышли они втроем. День уже разгорелся вовсю, аж глаза резало. Ясна поджимала губы, посматривая на Ждану, а та наоборот — улыбалась, держала голову гордо, от глаз расходились в стороны лучики морщинок, тех, которые от радости появляются, не от горя.
— Матушке мой поклон передавай, Катаржина, — сказала Ждана. — Батюшку твоего я сама увижу.
— Передам! — ответила Кася, глядя ей прямо в глаза.
Они были темные, как вишни, как блестящие агатовые бусины. Глаза Жданы смеялись. Рогатая кика на ее голове была такой же красной, как грудки снегирей, как рябина и боярышник, которые птицы подъедали с черных голых ветвей.
— Придешь ко мне в дом на посиделки? — спросила Ждана. — Перед самым постом собираемся. Приходи, и сестрицу свою бери, она, я знаю, до игр и басен охочая.
Ясна дернула Касю за рукав, но та отмахнулась.
— А вот и приду, спасибо, тетка Ждана! — сказала Кася. — Спасибо, что зовете!
Отказаться было невежливо, а там как сложится — то лишь богу одному ведомо. Может, и не пойдет Кася никуда. Вот-вот храмовые колокола зазвонят, зазывая народ на большую службу, за которой — неделя поста, а там и праздники. Многое надо успеть!
Ждана сощурилась, губы, все еще блестящие от масла, растянулись в улыбке:
— Буду ждать, Касенька.
И она ушла по своим делам.
Кася моргнула. Глаза привыкли к яркому свету, к небесной глубокой синеве. На ветках высоких берез, растущих на чьем-то дворе, сидели две сороки. Они сорвались с места, распахнули переливчатые крылья, и со стрекотом полетели вслед за Жданой, будто сторожили ее или следили.
У Агнешиной семьи баня была старая, большая, прямо на берегу. Идти от нее зимним вечером, ясным, с малиновой полосой заката на крае неба, завернувшись в платки и шубы, хихикая над шутками, было весело. Ходили всем девичьем сборищем, Кася с Милой тоже, сидели в красноватой тьме, в густом влажном воздухе, пахнущем травами, дегтем и смолистым деревом, говорили о всяком, прислушивались — не шебуршит ли под лавкой банник, не крадется ли кто в углу? Одна хватала другую за ногу, щекотала под коленом, все визжали, а потом смеялись над своими же страхами, обливались холодной водой, мыли волосы, сушили их, сидя у лучины в банных сенцах.
Морозный воздух после такого чуть горчил, обжигал горло свежестью. Луна всходила над лесом, желтая, как масло, большая, и звезды от холода были острыми, колючими.
Кася запрокинула голову, подставила лицо этим звездам, выдохнула пар.
Ночь такая большая и небо такое широкое! Вот бы раскинуть крылья и полететь, подняться в холодную вышину, сковырнуть звезды сорочьим клювом, как замерзшие ягодки, собрать горсточку, расшить себе венчик.
— Кася, ты чего встала?
Глупости это! Не достать звезд с неба — и не стать птицей! Только во сне летать можно, когда душа растет.
— Ничего! Иду уже! — Кася спохватилась, хлопнула себя по бокам. — Вот я растяпа!
— Что такое? — Мила обернулась к ней.
В ночном серебристом сумраке, под такой луной лица разглядеть было не сложно.
— Забыла узелочек свой! — вздохнула Кася. — Вы идите! Я догоню!
— Одна в пустую баню? — Агнеша усмехнулась.
Кто-то охнул:
— Не боишься?
— А чего бояться? — ответила Кася.
— Чертей и банника!
Кася фыркнула:
— Так нету их!
— А кто меня за пятку хватал?
— Я!
— Так то они попрятались, пока мы всей толпой сидели, а как одна девка пойдет — так сразу оп! — и схватят за что-нибудь!
Сказано это было легко, со смехом — не со страхом. Пролетел метко запущенный снежок, кто-то охнул, кто-то взвизгнул, захохотал, началась обычная девичья суета.
Кася тряхнула головой.
— Я быстро, — сказала она и глянула на Агнешу.
Та стояла чуть в сторонке, не смеялась и не баловалась.
— Там не заперто, — сказала Агнеша. — После нас еще дворня пойдет. Только ты осторожней, Касенька, — добавила она вкрадчиво, осторожно. — Банька у реки — место как есть дурное. Вдруг и правда вылез из-под лавки тот, кто там живет?
— Ой, да ну тебя! — отмахнулась Кася, развернулась и бросилась к бане.
Любит Агнеша пугать, придумывает разное! Ну ее, правда!
Баня не остыла, стояла темная, теплая, пахла мылом и мокрым деревом. Кася потянула тяжелую дверь — в груди екнуло от того, как кусачий холод сменился влажным тяжелым паром. Глаза защипало. Внутри было темно, только из открытой двери проникал какой-то свет, белое, холодное пятно. Надо было бы сразу закрыть ее, не выстуживать баню, но так Кася и руки бы своей не разглядела.
Узелок она оставила на лавке в сенцах, там он и лежал, белел в темноте. Кася схватила его, сунула за пазуху и замерла.
После девичьего веселья, смеха, дурачеств и шалостей, после шипения воды на камнях и перестука деревянных кадок и черпаков в бане вдруг стало так тихо, что нельзя было не вслушиваться в эту глухую, страшную тишину. Касе казалось, что она дышит громко — или что дышит кто-то еще, прячется в темноте. И сердце в груди забилось вдруг тяжело, гулко, сжалось от страха горло, задеревенел язык во рту.
Вспомнились слова Агнеши, и бабушкин рассказ про гадание с зеркалом и отметину на щеке гадальщицы.
И Богдан вспомнился, как он сидел напротив и советы давал, как в бане правильно спрашивать.
Вроде бы кольнуло сердце печалью, но Кася улыбнулась. Тишина перестала казаться страшной, стала просто густой, как банный пар, вязкой, как мыло, пахнущее дегтем, колодезно глубокой, баюкающей, как плеск волн. Жар и холод смешивались вокруг, Кася стояла посреди предбанника, а потом ей показалось, что за стеной, в самом сердце бани, кто-то есть.
Ходит тяжело, переливает из бочки воду, плещется.
Она даже обернулась, посмотрела на лавку — не было там ничьих вещей. И у входа в закуточке, где сбрасывали с себя шубы и тулупы, тяжелую зимнюю одежку, где хранились ведра и прочая утварь, тоже ничьих вещей не было.
Может, мерещится ей? Мало ли, жар спадает — вот и ходит дерево, потрескивает.
Нужно было идти назад, а не маяться дурью, но Кася стояла, как завороженная, слушала эти звуки, напряженно, как порой вслушивалась в ночную темноту, ловя дыхание сестер и шорох мышей под полом. Ей не было страшно, нет, она пыталась расслышать: правда ли это шаги и плеск или ей чудится, кажется, блазнится, как говорила иногда бабушка.
— Ты чего тут стоишь, баня стынет? А?
Спросили сзади, с порога, и Кася взвизгнула от страха.
Она обернулась тут же, выставила перед собой руки, готовясь ругаться, царапаться, драться.
В дверях стоял мужичок, невысокий, крепкий. Лицо его было в тени. Тулуп из овчины был распахнут, как будто бы его надели впопыхах.
— Я… Я вещи забыла, вот, — ответила Кася. — За ними вернулась.
— А дверь чего не закрыла? — ворчливо спросил мужичок.
На голове у него была шапка — тоже из овчины, надвинутая едва ли не на брови. Он хмурился, недовольно сжимал губы, отчего густые усы ходили туда-сюда.
— Так я быстро…
— Быстро она… Ишь, придумала, холод в баню впускать! Подружка что ли хозяюшкина? Давай, забрала если — проходи, нечего тут…
Он посторонился, пропуская Касю наружу.
Пахло от него дегтем, березовыми вениками, мокрой шерстью, густо так пахло, как будто бы парную открыли — и он вышел оттуда, как есть, в этом своем тулупе и шапке.
— И не делай так больше! Чего мнешься?
Кася застыла на крыльце. Холод кусал за щеки, щипал нос и пальцы, надо было надеть рукавицы и уйти уже догонять своих.
— Там есть кто-то? — спросила Кася, кивнув на баню.
— Там? В парной что ли?
— Да. Будто ходил кто… Я подумала, может…
Может — что? Нечисть своими делами занята? Или кто чужой пробрался? Кася не нашлась, что сказать.
— Да нет там никого! — раздраженно ответил мужичок и чуть не сплюнул со злости себе под ноги. И хмыкнул: — Банник, наверное. Проверяет, вдруг вы, девки дурные, набедокурили. Давай, иди уже! Мне для дворни баню готовить надо!
Кася попрощалась, пожелала хорошего пара, выслушала ворчливую благодарность и понеслась в ту сторону, где слышался девичий смех.
Закат успел потухнуть и над миром повисла сине-черная зимняя ночь. Кася догоняла подруг, торопилась, чтобы не упустить веселье. Вот дойдут до дома, усядутся по лавкам косы сушить и болтать, и расскажет Кася им, что видела в бане черта. Что мылся он, кряхтел, как старик, и горели угли в печке огнем страшным, пекельным, как в самом глубоком аду все горит. И что пел черт песни богохульные, похабные — нельзя такое повторять, во рту сразу гадко, как если клопа с ягодой случайно съесть. Сам страшный, черный, пахнет от него козлом и болотом.
Наврет Кася, как Агнеша любит приврать, напугает, посмеется со всеми. Не так ли оно делается, не так ли придумываются байки?
Ей вдруг показалось, что кто-то идет за ней. Кася обернулась — улица была пустой. Невысокие заборчики стояли со снежными шапками на жердях, из труб поднимался дымок.
Кася поежилась, пошла дальше, вслушиваясь в собственные шаги. Смех и голоса вдалеке стихли — может, девушкам надоело, может, завернули за угол и ветер приглушил болтовню. Тихо было, только снег под ногами скрипел.
И Касе казалось, что вторят ее шагам другие, отстают немного, держатся позади. И снег под ними поскрипывает, и шелестит чья-то одежда, и дыхание чужое, хриплое такое, тяжелое, все ближе и ближе. Кася встанет — и все прекратится, обернется — и нет никого, а как дальше пойдет — так и за ней идут.
Глупости все это, подумала Кася, еще глупее, чем мечты про венчик со звездами, или черт в парной, или гадание, когда с голым задом в баню лезешь. Глупее, чем байки про удавленницу у родника и про русалку. Я иду — снег скрипит, одежда тяжелая шелестит, платок на ушах трется, вот и кажется мне, что есть еще кто-то. Кто-то, кто идет след в след, останавливается, когда я остановлюсь…
Шел бы кто — давно догнал бы, окликнул бы…
— Кася!
Она остановилась, а сердце в груди понеслось вскачь, в висках отдался его стук — бом! бом! бом! Горячий, аж щекам жарко стало несмотря на мороз.
Кася обернулась.
Никого не было.
Белел снег, чернели заборы и избы, светились кое-где огни. Наползла на луну тучка — стало темнее. Ветер посвистывал в вышине и чудился Касе серебристый звон. Может, едет кто с колокольчиками. Может, висят у кого во дворе и звенят, а ночь ясная, тихая, вот и слышится всякое.
Кому ее звать здесь? Да некому!
Голос еще такой — и знакомый, и нет, тихий, не голос даже — вздох. Может, послышалось с перепугу?
Завыла собака. Ей ответила другая, с повизгиванием занялась третья. Из-под забора, у которого Кася стояла, раздался заливистый лай, заскрежетали собачьи когти о дерево, мелькнули пушистые уши.
Кася выдохнула, развернулась и пошла, куда шла. Только сердце все еще билось, как бешеное. Вот о таком рассказывать не надо — Агнеша вывернет по-своему, запугает, а потом еще и засмеет.
Прошло еще несколько дней, поутихло горе и сны Каси перестали дурными быть. Болела душа все еще, но заживала, и травяной взвар помогал, и дружеская ласка, и работа тоже. После того случая с баней, над которым Кася посмеяться успела, как отрезало — не снился больше Богдан, перестал. И мысли о нем вызывали грусть, но не тревогу. Кася плакала порой, но слезы те были легкие, легко лились — и сохли быстро, и становилось от них на душе светлее.
Близился пост, за ним — Святки, Кася ждала их с предвкушением веселья. Зима шла ясная, с крепким, но не злым морозцем, солнечными деньками и тихими ночами, звездными, светлыми. Выйдешь так во двор вечером — а над головой Птичий путь раскинулся, Молочная река, течет по небу из края в край, жмутся звезды друг к другу, а меж ними будто облачка серебряные клубятся.
Вот Кася так однажды вышла из храма вечером — и застыла, голову запрокинув. Смотрела, дышала тихонечко, думала о том, как красив божий мир, как много в нем такого, от чего в груди сердцу тесно становится.
Мила толкнула ее в спину, посмеялась, сказала:
— Что-то полюбила ты, сестрица, на небеса пялиться. Что, высматриваешь там кого?
Кася отмахнулась.
Мир пах воском, ладаном и морозом. Скрипели полозья саней, переступали с ноги на ногу лошади, похрапывали, трясли ушами. Ходили между ними возницы с фонарями, те чадили, тянуло от них жженым маслом. Богослужения незадолго до праздника были большими, ехали в город люди из соседних сел, набивались в храм — тесно там сегодня было, жарко, голова кружилась.
А тут, под небом звездным, в стороне от толпы — благодать.
Колодец дремал, с его деревянной крышки счистили снег, ведра висели рядом. Кася вспомнила Сенечку, их злой разговор, после которого она мальчишку больше не видела. То ли ушел из служек, то ли от нее прятался. Обидно!
И Оксаны не видно нигде. Но и Кася сама то в лавке, то дома сидит, не до гуляний ей стало.
— Ты чего это погрустнела? — спросила Мила, заглядывая сестре в лицо. — Обиделась что ли?
— Да нет. Я так, о своем, — Кася вздохнула. — Пойдем, что ли? Матушка вон, вышла, и батюшка с ней.
Томаш и Софья стояли на церковном крыльце, говорили с кем-то знакомым. В темноте белел мех, которым был украшен воротник Софьи, поблескивало шитье на ее уборе.
Мила бросила взгляд на родителей и взяла Касю за руку.
— А хочешь, — спросила она. — Со мной?
— Куда это?
— К гуляниям готовиться! Святки же на носу, — Мила хмыкнула, поводила бровями. — Пойдем добрых людей славить, а плохих пугать. И ты с нами!
Кася оторопела. Она — с ними? Это что же, Мила с собой зовет, как равную, не как младшенькую, которая только и умеет, что пряники из мешка таскать?
— А ты не шутишь?
— Что ты, нет! — засмеялась Мила по-доброму. — Сделаем тебе козью личину, с мешком пойдешь! Самая важная работа, между прочим, мехоношей быть!
— А батюшка разрешит? — спохватилась Кася.
В прошлом-то году не пустил, наказывал Милу за самоуправство.
— Так мы ж спросимся! На себя я его уговорила — и на тебя уговорю, не переживай! — Мила погладила сестру по голове, поправила платок, убрала под него выбившуюся прядку. — Увидишь, весело будет!
Кася улыбнулась в ответ на ласку, прижалась лбом к плечу сестры и легонько вздохнула.
А вот Мила замуж выйдет и уедет — каково будет одной-то? Лучше не думать даже!
Батюшка противиться не стал, сказал только, что от года к году у ряженых игры становятся похабнее, а шутки злее. Так и до сраму дошутиться недолго.
— Ты, Мила, смотри! Узнаю, что натворили бед — выпорю, не посмотрю, что взрослая коза вымахала, — покачал он головой. — И ты, Кася, спуску ей не давай, поглядывай по-сестрински. И чтоб никаких угольных рож и свекольных румян! Не отмоетесь потом!
Он посмотрел на Касю и подмигнул ей.
Кася вспомнила Аннику-Вельгемину и покраснела, никакой свеклы не надо.
И следующим днем, сразу после того, как прозвонили колокола обед, пошли они с Милой в избу к Есене, молодой вдове, у которой ряженые готовились: доучивали песенки, справляли платья, клеили и раскрашивали личины из тонкого дерева и плотной бумаги. Была здесь уже готовая звезда на длинной палке, стояла в углу, а рядом с ней на лавке лежал черный тулуп.
— Это Глеб чертом одеться хочет, — шепнула Мила Касе на ухо. — А Кутжа мертвяком будет, мы с Агнешой ему саван сшили, зубы сделаем из репы. Только не говори никому!
— А ты? — спросила Кася.
— А я бороду из лыка налеплю и буду мужиком. Поведу бычка.
Бычком шли двое парней. Невысокого, застенчивого Косму, который тут же в углу сидел, Кася знала с детства. Отец его плотничал, а братья в прошлом году перестилали Томашу крышу у склада. Косма раньше был тихий, при виде девушек краснел, потел, дышал часто. А тут сидит, улыбается, строгает что-то.
Второго звали Марьян и Кася прежде его не видела. Хорош он был и весел.
Людей в избу набилось много, тесно стало и громко. Был Глеб, и Кутжа тоже, пришли они вместе с Агнешей. Были здесь те девушки, с которыми в прошлом году ходили гадать, были незнакомые, постарше. Касю посадили на лавку, дали ей румяное яблоко, позднее, крепкое, спросили, что умеет. Мила вертелась вокруг, как мама-кошка, в гнездо которой влезли.
— Петь умею, — сказала Кася.
— А песни знаешь?
— Знаю! — кивнула Кася. — А что не знаю — то выучу, я быстро схватываю!
— Она мехоношей пойдет! — выкрикнула Мила, но на нее шикнули.
— Ты-то все уже решила, — усмехнулся Глеб. — Ишь, коза деловая!
Мила насупилась и отступила в сторону. Глеб улыбался, беззлобно, светло. Русые кудри отдавали рыжиной в огненных всполохах: сумерки сгустились, в избе зажгли лучины и светцы.
Они сидели по лавкам, учили песни, обсуждали, как пойдут и куда, а куда не пойдут — не одна толпа ряженых ходить будет по городу, у каждого — свои дворы. Кутжа сделал из репы клыки, вставил в рот — длинные, до подбородка. Говорить он с ними толком не мог, только мычал и сам над собой смеялся. Кася быстро подхватила песни, что-то она и правда знала — выучила за годы, наблюдая за ряжеными, что-то пришлось подучить. Голос у нее был хорошим, звучным, и пела она хорошо.
Когда песни наскучили, вспомнили, с кем что бывало на зимних праздниках. Поползли по избе разговоры о встречах с нечистью, с мертвяками, о страшных гаданиях и о нелепых случаях. Девки то жались к друг другу, испугавшись, то смеялись, а потом начали зевать. Пришло время расходиться.
Есеня, хозяйка избы, потянулась и сказала, что свои дела у нее есть и ей надо по хозяйству помочь в оплату за посиделки. Кася хотела было вызваться, но Мила подозвала ее и шепнула:
— Ты иди. А я потом, помогу здесь. Или вообще у Агнеши останусь опять.
— Саван дошивать? — вырвалось у Каси.
— Бороду себе делать! — ответила Мила. — Что, одна боишься? Вон, Марьян тебя проводит! Марьян, иди-ка сюда, радость моя, сделай, милый друг, одолжение…
Марьян подошел.
— Проводи-ка мою сестру до дома, тут недалеко, — сказала Мила так, как будто бы он был ей слугой, а она — госпожой над ним.
— Охотно провожу! — ответил Марьян.
Смотрел он на Касю, улыбался тихо, приосанился.
Кася сощурилась. Не просто так Мила попросила его, видимо, задумала что-то.
Вышли на улицу всей толпой, кроме тех, кто помогать хозяйке остался. Кася опять на небо засмотрелась, остановилась у ворот. Долгие сумерки густели вокруг, наливались синевой тени, крепчал мороз. Идти было недалеко: мост через ручей, холм, на котором никто не селился — он стоял голый, заснеженный, несколько улочек — и вот уже двор Томаша виден.
На холме детвора уже накатала гладкую горку с застывшем льдом посередке. Кто-то из парней предложил скатиться с нее разок-другой и началась возня. Кася тоже скатилась, прямо на заду, с визгом слетела вниз, врезалась в сугроб, а за ней в тот же сугроб прилетел Марьян.
Смеялся он заразительно, серебряным таким смехом.
— Пойдем еще разок? — сказал Марьян.
— А пойдем! — ответила Кася и протянула ему руку.
Запыхавшись и поддерживая друг друга они забрались наверх.
С холма было видно, как далеко-далеко стелется закатная полоса, тоненькая-тоненькая, и как она гаснет.
Когда колокола зазвонили о конце вечерней службы, Кася встала, отряхнула с подола налипший снег.
— Домой пора, — сказала она. — Проводи, как обещал!
Он проводил. Шел рядом, руки то за спиной прятал, то в бока упирал, то поправлял кривовато сидящую на голове серую шапку. Говорил про своего отца, тот рыбные снасти делал и рыбой же торговал, соль еще возил, чтобы ту рыбу солить, в общем, небедно они жили. Про сестру младшую рассказал, про собаку, которая у них во дворе жила, лис гоняла, а однажды отца на охоте зимней от волков отбила. Про матушку еще рассказал, но так, коротко, матушка у него умерла давно-давно, а отец новую жену все никак не брал.
— Уж я скорей женюсь, чем мачеха у меня появится, — посмеялся Марьян.
Кася ждала, что он на нее пристально посмотрит или шутку отпустит с намеком, но Марьян сказал это между делом. И хорошо. Не до женихов Касе пока, пусть об этом Мила думает.
Вокруг было темно-темно, луна еще не взошла. Только огоньки у домов кое-где горели. Деревянный настил под ногами поскрипывал, слышались голоса, собачий лай, блеянье коз и коровье мычание. Кто-то доставал ведро из колодца: скрипел ворот, бренчала цепь.
Город, погруженный в колкую зимнюю темноту, жил своей мирной жизнью.
— Ну спасибо, Марьян, что проводил, — сказала Кася, остановившись на углу. — Вон, дом мой, с птицами на воротах. Дальше сама дойду.
Он подбоченился, шапку на затылок сдвинул, нос задрал:
— Да мне ничего не стоило! Завтра придешь к нам еще?
— Приду, коли позовут, — ответила Кася.
Он хотел что-то ответить, даже воздуха глотнул, как будто бы смелости набирался, но за забором рядом залаяла громко и зло собака, прыгнула на ограждение, Марьян отпрянул, смутился и Кася не удержалась от смеха.
— Доброго вечера, Марьян! — крикнула она, скрываясь за углом.
И не стала дожидаться ответа.
II
С того раза, как окликнули Касю в зимней ночи, Богдан ей сниться перестал, зато стала она замечать всякое. То тень в углу прошмыгнет, будто кошка — а кошки-то в доме и не было. То увидит на улице знакомца, как идет он впереди, побежит догонять, а как моргнет — так тот исчез. Или вот приснилось ей, как опять кто-то у нее на груди сидит, темный такой, теплый.
— К добру или к худу? — прошептала Кася во сне.
Темный и теплый завертелся, закряхтел, коснулась Касиной щеки прохладная лапка — маленькая, почти человеческая, как у Тиши-обезьянки. Кася завизжала и проснулась в холодном поту.
Или вот послал ее Кутжа в кладовую, проверить крупы, а там кто-то сидел. Шебуршал, ворчал, будто бы старичок себе под нос ругался. Кася подумала, может, пробрался кто чужой, окликнула:
— Кто здесь?
И приподняла светец.
Мелькнула на стене тень, метнулось в сторону что-то большое, стало Касе страшно, очень страшно, чуть дух не выбило. Кутжа ее потом успокаивал, смешил, спрашивал, мол, что, снова крыса привиделась. Только то была не крыса совсем. Кася на другой день зашла — но никого уже не увидела.
Или вот разозлилась Кася на Ясну, пока обед готовили, за то, что Ясна сплетничать взялась. Подумала зло: хоть бы свой змеиный язык прикусила! Ясна попробовала щи, те горячи оказались, рот обожгла и со страху еще и сама себя за язык укусила так, что потом говорила с трудом.
Кася испугалась тогда, пошла к отцу Павлу каяться, а тот посмеялся над ней и успокоил. Сказал еще:
— Ты, Катаржина, на себя много не бери. Гордыня — грех. Не весь мир вокруг тебя вертится, не все по твоей воле происходит.
Кася ходила в избу Есении каждый день. Мехоношей ее не сделали, это поручили Агнеше, а Касе велели звезду на палке нести.
Так и текло время, зимнее, тягучее: с утра Кася в отцовской лавке помогала, потом — в избе у Есении сидела, а потом шли толпой по домам и Марьян провожал их с Милой почти до самых отцовских ворот. Были службы, с каждым днем все более людные, тяжелый воздух в храме пах воском, ладаном и потом, человеческим и лошадиным, шерстью, благовониями и навозом, розовым маслом и жженой паклей. Были звезды на черном небе и убывающая луна: каждый день словно кто-то откусывал от нее кусок, и когда накануне поста Кася с Милой выскользнули вечером на посиделки в доме Жданы, оставался от луны месяц с острыми рожками. Висел над лесом, блестел серебряно в густой темноте.
— А ты у Жданы прежде была? — спросила Кася.
— Нет, откуда бы мне у нее бывать? Маржанка была вон. Ждана хитрая, — Мила понизила голос до шепота, будто кто-то мог их услышать. — Девок на выданье у себя собирает, парней хороших зовет, присматривается. Но сваха хорошая.
Накануне была метель и улицы завалило снегом. Не везде его успели расчистить, так что до Жданы они дошли, набрав полные валенки, пришлось отряхиваться, суетиться в сенях с веником.
Дом свахи был большим, новым — Кася помнила, как его ставили вместо обветшалой тесной избы Игната. Ждана о доме заботилась, держала в порядке. В сенях не пахло плесенью и помоями, только свежим сеном и пылью. Половички были чистыми, вход в хозяйскую часть отделяла узорная занавеска. Печь недавно обновляли, она стояла белая, ни следа сажи, поленья лежали рядом, свежие, на подставке, рядом с ними — метла и совок. Висели и лежали подстилочки, рушники, баранья шкура закрывала сундук, на полках стояли пузатые горшки и кринки. В углу висела лампадка, у зеркальца в резной раме.
Дом любили, о нем заботились, как о живом существе.
В горницу уже набился народ, Кася узнала тех, с кем собиралась у Есени. И Агнеша тут была, и Глеб, и Марьян — Кася хотела к нему подойти, но не успела, Ждана поймала их с Милой, сердечно обняла.
— Вот, мои хорошие, пришли!
— И угощения принесли! — Мила протянула узелок с пряниками.
Стоял гомон и смех, пахло пирогами и дымом, мягкий, тусклый свет лучин разгонял по углам темноту. Ждана посадила Касю и Милу отогреваться в теплый уголок у печной стенки, завешенной еще одной шкурой. Мила любопытно тянула шею, высматривала своих, улыбалась, болтала, а Кася прижалась к печи. Овечья шерсть покалывала щеку.
После морозной прогулки здесь, в углу, было даже жарко. Кася сняла платок, обвязала его вокруг пояса, перекинула на грудь косу — лента в ней была алая, новая, накосник вышитый белым бисером Кася сама сделала, очень им гордилась. Матушка хвалила: игла, наконец, начала Касю слушаться, и нитки не рвались, и бусины Кася подобрала одну к одной, ровные.
Может, потому что Кася не вертелась, не ерзала за шитьем, не хихикала и не рвалась прочь от девичьей работы?
По лавкам передали кулек с сахарными орешками и крошечными крендельками. Кася сунула в него руку, взяла горсточку, чтобы сидеть с лакомством, но не успела ничего до рта донести, как кто-то дернул за подол, потянул на себя, будто пытался забраться.
— Тиша! — выдохнула Кася, опустив взгляд.
Обезьянка смотрела на нее умоляющим взглядом, ну правда же — ребеночек как будто! Одежка на ней была другая: белая рубашка и красное платьишко поверх, даже поясок сделали кожаный.
— Мила, смотри! Это Тиша!
Мила посмотрела — и чуть взвизгнула от испуга.
— Господи, — она закрыла рот рукой и тяжело вздохнула. — Я подумала — домовой или черт какой! Мне такая жуть сегодня снилась, Кася… А тут эта… Это…
Кася протянула Тише ладонь с крендельком. Звериная лапка, так похожая на человеческую, взяла угощение. Блеснули темные глаза, на мордочке проступила радость, а за ней — страх, и Тиша, прострекотав что-то, отбежала в сторону.
Кто-то еще взвизгнул, все загомонили, зашептались, повскакивали.
— Тихо! — громко, чтобы все слышали, сказала Ждана, встав посреди горницы. — Тихо! — и добавила мягко: — Гости у нас сегодня, с животинкой любопытной, не пугайтесь.
Улыбалась она широко, говорила — как зазывала на площади, глаза поблескивали, колючие, хитрые. Касе казалось, что от взгляда Жданы ничто в избе не скроется, ни мышь, ни жучок, ни пылинка.
— Вы знаете, что у нас в городе странники-сказители гостят, — говорила Ждана. — Бродили они по свету, тут послушают — там расскажут. И до нас дошли.
Она еще что-то сказала, широко улыбаясь.
Кася обернулась, увидела Игната — он выглянул из-за печи, высокий и худой. Ворот рубахи болтался на тонкой шее, кадык торчал, серые, как золой посыпанные волосы поредели и надо лбом блестели высокие залысины. Муж Жданы был похож на пугливого кота, осторожного к гостям: высунулся из-за угла, поводил усами и опять спрятался. Только на Касю пристально, долго смотрел, разглядывал. Кася засмущалась даже, хотела подойти, поздороваться, но Игнат ушел к себе — только занавеска колыхнулась.
— Здравствуйте, госпожа Катаржина!
Перед ней стоял странник в очках. Был он будто бы свежее, чем при их встрече на торжище, и борода отросла немного и одежда была другая, не такая перелатанная. Тиша, жующая кренделек, пряталась за его ногой, держалась лапкой за штанину — ну ребеночек!
Странник поклонился, приложив одну руку к груди:
— Казимир Кирьяновский, путешественник и философ, — представился он. — А вы, должно быть, Милослава?
— Должно быть! — звонко отозвалась Мила. — А чем же заняты путешественники и философы, господин Казимир? Я про таких людей не слышала раньше.
— Хожу по миру, смотрю, как люди живут, о чем говорят. Сказки слушаю, песни, — ответил он и наклонился, чтобы взять Тишу на руки. — Прибился вот к сказителям бродячим. Вернусь домой — напишу книгу.
— Книгу-у! — протянула Мила, дергая кончик косы. — А это как? Как Евангелие?
— Ну, почти, — добродушно ответил Казимир. — Только Евангелие это божья книга, а я человеческую напишу. Вот о том, где я был и что видел, что думаю об этом — про все в той книге будет.
— И про нас напишете?
— Ну, а как без вас, красавицы? И про вас, и про город этот, и про Тишу.
Казимир улыбнулся и погладил обезьянку, которая уселась у него на плече и принялась что-то искать в волосах. Кася с Милой засмеялись от смущения и отвернулись.
Кася еще подумала: а откуда он их имена знает? Расспрашивал кого?
Ждана не побоялась, не постеснялась — позвала странников к себе. Они пришли, все шестеро, если не считать Казимира Кирьяновского с Тишей: пятеро молодых и старик, седой, с хрупкими, как птичьи лапки, руками с узловатыми суставами. Голос у него был крепкий, как у молодого, громкий и сильный. И песни он знал всякие: и грустные, и веселые, и такие, от которых девки краснели, а парни переглядывались, усмехаясь.
Весело тем вечером было у Жданы. Кася со всеми вместе играла, бегала с завязанными глазами в жмурках, поймала в итоге Глеба — и тому пришла пора водить. Ходили веревочкой, пока лилась задорная песенка. Гости принесли с собой дудки и трещотки, у одного, чернявого, была скрипка — и ой, как же играл он хорошо! Самый младший, возраста Сенечки, умел свистеть и ворковать, как птицы летом на рассвете. Девки его обступили даже, просили разных птичек показать: и скворушку, и сороку, и синичку, и даже ястреба — все смог, а потом завыл по-волчьи и так похоже, что кто-то взвизгнул и заозирался.
— Умелый парень, — покачал головой Казимир.
— Что же ты так грустно его хвалишь, Казимирушка? — спросила Ждана таким голосом, будто бы гость был ей если не любимым племянником, то старым знакомцем — так точно.
Кася, которая после быстрой пляски села на лавку отдохнуть, навострила уши.
— А как иначе, госпожа Ждана? Хороша ли доля — с перехожими оборванцами по дорогам бродить, не зная, где спать будешь через месяц и найдешь ли еды? И есть ли у сироты другая доля?
— Ну так забери его, — хмыкнула Ждана. — Как вон, обезьянку свою у цыган сторговал, так и этого забери. Будет тебе ученик. Давно пора. Скоро твоя доля тяжела станет, одному не вытянуть.
Казимир Кирьяновский наклонил голову так, что было не видно — улыбается он или усмехается, или вообще губы грустно сжимает. В маленьких стеклах очков блеснули огоньки.
— Не хочу я учеников, — процедил он. — Ладно бы хорошее что…
— Ну тогда ко мне не прибегай, не жалуйся, — ответила Ждана тихо.
И что-то еще сказала — еще тише, за взрывом хохота после похабной песенки не расслышать было.
Кася отвернулась. Встала с лавки, набросила платок, решила сходить до ветру, заодно и голову остудить, а то в натопленной, людной горнице душно стало.
В сенях из темноты на Касю посмотрели светящиеся зеленым глаза — кот прятался, наверное, подумала Кася, и толкнула дверь. Морозный вечер обнял ее, дохнул в лицо жгучим холодом. На улице тихо было и очень темно. Кася осторожно спустилась вниз по лестнице.
Когда она возвращалась, то услышала, что за забором кто-то ходит. Не просто мимо идет, а будто бы топчется: снег под ногами скрипит, шелестит одежда, дыхание тяжелое, как будто устал или пьян.
— Эй, кто там? — крикнула Кася в темноту.
Доброму человеку, может, помощь нужна, а злого крик отвадит — поймет, что в доме хозяева.
Жданиного пса нигде не было видно, может, дрых в конуре или бегал где-то. Плохо.
Кася покачала головой.
— Может, хозяйку позвать? Туточки она!
За забором замерли. Кася почувствовала себя дурой: опять померещилось! Но тут что-то ударило о землю рядом, тяжелое, темное, и Кася подпрыгнула с визгом, потому что показалось, что прилетела в нее чья-то нога.
Но это был сапог — обычный, мужской, с тяжелой набойкой. Потрепанный немного, старый, но крепкий.
— Эй! — крикнула Кася и думала было броситься за ворота, но откуда-то из-за дома вылетел пес, небольшой, мохнатый, темный, и с громким лаем бросился на забор.
Кася отпрянула.
Пес лаял так, что захлебывался, как на зверя, а потом жалобно заскулил и отполз назад, прижимая хвост.
— Ах, чтоб тебя! — крикнула Кася, взяла сапог за голенище и бросила его за забор. — Прочь пшел!
Попала или нет — она так и не поняла, ни стука не было, ни крика, ни шагов. Только будто засмеялся кто-то глухо — и снова стихло все, кроме собачьего скулежа.
Кася дернула плечом, стряхивая испуг, и взбежала по лестнице вверх, боясь оглянуться, потому что казалось ей, что кто-то смотрит ей в спину и ждет.
Как тогда, после бани.
Страшно.
Обернешься — и пропадешь пропадом.
Казимир Кирьяновский сидел на лавке в окружении девиц и был этим как будто бы доволен. Он поглаживал бороду двумя пальцами и качал головой, внимательно слушая, как девушки наперебой рассказывают ему о гаданиях.
— Тихо, тихо! — он поднял руку, когда галдеж стал походить на птичью драку за брошенную на землю булку. — Давайте по одной!
Кася скользнула ближе, села сбоку от Милы, к печному углу. Ей было холодно, но не от мороза, с которого она пришла. Эти шаги за забором, еле слышный смех, сапог, похожий на сапог Глеба, тот, которым прошлой зимой Кася случайно попала в Богдана, все это пугало до дрожащих рук, до стука зубов, до сжатого страхом горла.
— Касенька, ты чего? — прошептала Мила и приобняла сестру за плечи. — Замерзла?
Кася только кивнула, не стала ничего говорить.
Никогда не была она трусихой! Боялась она многого — змею ядовитую встретить, например, или острой ракушкой рассечь ногу, когда купаешься. Ну или вот лиса больная из леса выйдет — вдруг бешеная? Или крыса прыгнет из-под мешка в кладовой. Или с родными что случится — вот тут-то настоящий страх, а баечки все эти про домовых и банника, Агнешины страшилки, бабушкины рассказы о мертвецах — оно Касю не пугало так, чтобы по-настоящему.
Было в этом щекотное такое, приятное чувство, Кася его любила. Будто бы происходят с кем-то страшные вещи, а ты сидишь в тепле и уюте и хорошо тебе от этого.
А тут иначе все: страх в самое нутро проник, заморозил. Как страшный сон увидела и поверила в него, и проснувшись думаешь, что все взаправду было. И мерещится всякое в темноте.
Только в людной горнице, в шуме голосов, рядом с другими людьми Кася отогрелась, пришла в себя, но все еще вжимала голову в плечи и озиралась, посматривала в темные углы — не сидит ли там кто злой?
Самой смешно и стыдно, не маленькая.
— Вот я и говорю: боязно гадать! Не божье это дело — о судьбе спрашивать!
Говорившая, незнакомая Касе девушка, осенила себя святым знамением и сложила ладони у рта, зашептала молитву.
Сидевшие рядом с ней засмеялись.
— Бог добрый, он простит, раз попросишь, — сказала одна с лукавой улыбкой. — Не во зло же гадать идут.
Кася узнала в ней Злату, Маржанкину подружку — вроде как сосватали ее еще осенью, но жених был из другого города и свадьбу пока не сыграли.
— Зато черт увидит и подшутит зло, — мрачно сказала Агнеша и насупилась.
Было по ней видно: хочет что-то рассказать, но хранит при себе, чтобы поуговаривали.
— Так-так, — Казимир наклонил голову, усмехнулся. — Неужто сам явится?
— А то, — Агнеша довольно сощурилась. — Вот была одна девка, уже сосватана, а жених не мил ей. Так она в полночь зимой у ворот встала, слушает, кто пойдет. А ее оттуда возьми и позови по имени, она вышла — стоит парень пригожий, одет хорошо. Смеется и говорит, мол, нравишься ты мне, зашлю сватов.
Голос Агнеши стал тихим, нарочито вкрадчивым, таким рассказывают секреты и страшные сны. Девушки притихли, парни тоже слушали, переглядываясь.
— И заслал! А родители ее ни в какую, сосватана же уже, плохо будет уговор нарушать. Тогда этот парень сказал, мол, приходи на окраину в полночь, тайно уедем, а там уж обвенчаемся.
Кто-то сплюнул, выругался. Ждана шикнула и пообещала за плевки в доме нахала свиньям скормить.
Агнеша и глазом не моргнула.
— Приходит она в полночь к заброшенной избе, а там богатые сани стоят, на козлах парень статный, кони белые копытами бьют. “Садись”, говорит, “В терем свой отвезу”. Так она и села…
— Вот дура!
Агнеша метнула гневный взгляд.
— Села и поехала. До терема богатого доехали, там стол готов, яства царские, блюда серебряные…
Она принялась перечислять, что на том столе стояло. Казимир слушал внимательно, с отеческой улыбкой, а по лавкам, там, где парни сидели и старшие девушки, пронеслись смешки и шушуканья.
Агнеша не заметила, увлеченная сама же своим рассказом.
— Огни везде горят, а слуг не видно. Поели, пошли спать, — она сделала глубокий вдох. — На пуховую перину.
Смех стал громче. Кто-то спросил, чем же они там занялись, на пуховой перине, но Агнеша только фыркнула:
— А на утро ее в сугробе за оградой нашли, замерзшую, вот ей и перина пуховая!
Кто-то ойкнул, а Злата, остро усмехнувшись, спросила:
— Так если она умерла, кто ж про терем рассказал?
По лавкам прокатились редкие смешки.
Прежде, чем покрасневшая Агнеша успела что-то ответить, Глеб подсел к ней и приобнял сестру за плечи.
— А я другую байку знаю, — сказал он примирительно. — Только она не про черта. Нужна вам такая, дядь Казимир?
Чужак кивнул. Тиша, которая вертелась вокруг него, спряталась под лавкой там, где сидела Кася, пригрелась и заснула, кажется.
Спят ли обезьяны, как детишки?
— В одно село ехал молодой дьячок, — начал Глеб. — Из города. Вот только-только рукоположенный, борода куцая. А село то дальнее, добирался долго, устал по зимней дороге и остановился в деревне по пути. Ему указали на дом старушки-вдовицы на окраине, она его впустила и говорит, мол, сходи в баньку, смой с себя дорожный пот. Сказала, что где взять и куда идти, не стала стращать ни банником, ни чертом, — Глеб усмехнулся. — Хорошая, в общем была старушка, очень набожная. Или побоялась с молодым попом о всяком говорить.
Кася слушала его и понимала, откуда у Агнеши эта привычка — баечки рассказывать и подруг пугать. Голос у Глеба, когда он тихо говорил, становился мягким, журчащим таким, хочешь-не хочешь, а заслушаешься, потянешься к нему. Говорит — и как будто бы даже внутри своих слов улыбается.
— Пошел дьяк в баню, протопил ее, как мог. Вымылся, согрелся, оделся в чистое и, видать, разморило его после баньки, вот он и заснул прям там на лавке. А проснулся, когда совсем уже темно было и баня остывать начала. И слышит — ходит кто-то снаружи, снег скрипит, одежда шелестит… Дверь в сенцах хлопнула, завозились там. Жутко ему стало, конечно, тут уж будь ты трижды дьяком, в чертей не верующим, а молитву читать начнешь.
В печи треснул уголек, резко и зло, и Мила рядом с Касей дернулась. Кто-то испуганно охнул.
Кася вздохнула. Когда в бане кто-то засыпал, то видел нечисть, так всегда было в рассказах. Приятный щекотный страх заворочался в животе.
А Глеб-то хорош! Волосы кудрями идут, глаза лукавые, борода растет ровная, и улыбка такая — ух! То-то Мила с него глаз не сводит, вьется вокруг Агнешиного дома, пользуется девичьей дружбой, чтобы к братцу подружкиному поближе быть. Кася улыбнулась. Она не осуждала сестру, наоборот — понимала, да и породниться с подругой сердечной всяко лучше, чем по разным городам разъехаться.
— Вот сидит, значит, дьяк, сам напуганный, крест в руке сжимает, молится про себя. Темнота стоит — хоть глаз выколи, все же давно прогорело. И тут открывается дверь — и заходит голая девка, дрожит вся, даже в темноте видно, что напугана. И говорит, значит, — Глеб откашлялся и тоненьким голоском, подражая девушкам, пропищал: — Дядька банник, не гневайся, расскажи про мужа! И задом разворачивается так…
Он изобразил.
Парни засмеялись. Девицы постарше заулыбались. Мила, сидевшая рядом с Касей, сжала кулачки.
— И тут дьяк понял, что это деревенские девки решили погадать в полночь, и разозлился. И на девок — гадание же дело колдовское, церкви неугодное. И на себя — за то, что сам чуть в чертей и банника не уверовал и перепугался. Потянулся дьяк, пошарил вокруг, веник нашел. И как хлестанет им девку по заду, она завизжала и выскочила из бани! И тут же раздалась возня, видать, много там было желающих банника о женихе спросить.
— Разбежались?
— Куда там! — махнул рукой Глеб. — Одна за другой повалили, сколько их было? Пятеро? Он их всех веником отхлестал, а последнюю просто голым прутом огрел. И затихарился под лавкой.
— Еще бы, — фыркнула Злата. — Если б он высунулся, они б ему лицо расцарапали…
— Девки злые…
— Злее девки зверя нет! Ой!
— Так злить не надо!
— Тихо вам! — прикрикнула Мила на них и спросила ласковым голосом: — И чем кончилось, Глебушка?
Глеб усмехнулся, почесал голову, будто вспоминал.
— Да чем, чем… Девки ушли. Дьяк посидел себе в бане, собрался и пошел к старухе. Она, конечно, уже спать легла, так что он в баню вернулся, а на утро его там мертвым нашли. Удар хватил, говорят. Может, замерз, может, испугался чего или сердце слабое было. Говорят, ноги у него были все иссеченные прутьями как кнутом.
— Так ежели он умер, кто про девок рассказал? — передразнил кто-то из парней Злату.
— Так девки и рассказали, они ж не дуры совсем! — отмахнулась та, перекинув косу с плеча на плечо — перед Глебом красовалась. — Сразу поняли, кто их пугал ночью.
— Да и какая разница, — пожал плечами Глеб. — Главное же, чтобы смешно или страшно. А ты, дядька Казимир, может, тоже что расскажешь? А то все нас слушаешь и слушаешь…
Казимир Кирьяновский поправил очки на носу. Касе показалось, что он очнулся от дремы — тоже, видать, пригрелся в тепле, заслушался. Ждана поднесла ему киселю, похлопотала вокруг гостя, кивнула одной из девушек помочь ей раздать еще угощения. Казимир выпил кисель, вытер усы тряпицей, осмотрелся. Его спутники сидели в уголке, тоже слушали. Самый старый дремал на плече молодого, того, который птицам подражал.
— Ну, одну могу рассказать, — решил Казимир. — А потом пойдем мы, поздно уже. Пока до окраины доберемся…
Он расставил ноги пошире, оперся локтем на колено, обвел всех пристальным взглядом из-за стеклышек, которые в полумраке поблескивали, отражая свет.
— В одном городе к западу отсюда жила девица Елица. Жила с матушкой, с батюшкой, с сестрами и братом, добрая была семья, любящая и работящая. Был у Елицы нареченный, с которым они друг в друге души не чаяли и с родительского дозволения хотели жениться. Но вот пришла беда: началась война, за войной пришел голод, а за голодом — мор. Возлюбленный Елицы сгинул на чужбине, сестры умерли от голода, а братец и родители сгорели в болезни. Осталась Елица одна. Благодарствую, любезная Ждана!
Он принял от хозяйки чарку, от которой тянуло рябиновой настойкой, но пить не стал — поставил рядом на лавку.
— Осталась, значит, Елица одна, — подхватил он свой рассказ. — Жизнь у нее началась безотрадная. Время шло к зиме, снег выпал, прикрыл неубранные поля. Волки осмелели так, что в деревни заходили, разъелись на смертях. Дома стоят вокруг заколоченные — полгорода вымерло. Сидит Елица в горнице своей, сама живая, а внутри в нее как повымерзло все, и думает черную думу. Она же была славной девушкой, скромной, труда не боялась, не было за ней большого греха — за что же отец небесный так жесток к ней? Родня в могиле, жених — неизвестно, вернется ли, нет от него вестей. В доме — холод волчий по углам сидит, топить нечем — пойдет Елица с утра сторговывать матушкину шаль и отцовские сапоги, чтобы дров купить и крупы. Из всего добра у нее только бусики стеклянные да рубашки свадебные и остались, те, которые она сама сшила себе и своему любимому. Да где ж теперь тот любимый? Жив ли вообще? Подал бы весточку хоть!
Речь его лилась плавно, гладко, не рассказ — песня, заслушаться можно! Кася вот заслушалась, даже не заметила, как Тиша проснулась, залезла к ней на колени ластиться и теперь игралась с накосником.
— На стене горницы висел образок божий. Упал он, погасла лампада будто сквозняком задуло, а потом раздался в стук в окно и в дверь. Елица очнулась от своих дум, вскинулась, и слышит, как зовет ее по имени голос милый. Подошла к двери, распахнула ее — и видит в ночи стоит ее возлюбленный. Бросилась ему на шею, говорит: “Помогли, значит, молитвы мои, услышал бог, вернул тебя!” А милый ее стоит, сам холодный, как ледышка, обнимает ее холодными руками. “Не молитвы помогли, — говорит, — Пойдем скорее, заберу тебя с собой! До утра моей женой станешь, готово все — и дом сколочен, и стол накрыт!” Елица от радости как дышать забыла, нырнула в дом, наскоро собрала узелок, положила с собой те рубашки, которые шила, и молитвенник, что от брата остался, набросила плащик свой залатанный — и ушла за женихом.
Маленькая звериная лапка тянула Касю за волосы, копошилась с бисерной бахромой. Потрескивали дрова в печи, из угла, где чужаки сидели, раздавалось похрапывание старика.
— Месяц встал, осветил путь, легла серебряная дорога коню под ноги. Сидит Елица позади жениха, держит его за пояс, а вокруг мир проплывает, реки, поля, облака клубятся, звезды переглядываются. “Где же, — говорит девица, — дом твой, милый? Большой ли он?” “Далеко, — отвечает он. — Пять досок, шестая сверху” “А соседи, — спрашивает Елица, — добрые ли?” “Тихие, — отвечает жених и оборачивается к ней: — Ты, — говорит, — лишнее что взяла? Конь еле ноги волочит. Что это у тебя на поясе?” “Так то четки матушкины”, — лепечет Елица, а у самой сердце в пятки ушло, так страшен лик милого в свете месяца оказался. Тени-то лунные резко легли, кажется, что не лицо родное, а череп скалится. Разозлился ее любимый, остановил коня, сорвал с пояса Елицы четки, сказал строго: “Конь мой от них шарахается, будто змею чует” — и поехали дальше.
— Так не человек то… — охнула одна из девушек. — Четки материны выкинул!
На нее зашипели, а Казимир усмехнулся и выпил до дна чарку.
— Будь ласкова, Жданушка, поднеси еще, — попросил он. — В горле сохнет. Да, четки матушкины выкинул, паскудец, но Елица с коня не слезла, дальше поехала с женихом. И снова начал конь уставать, сбился, копыта еле переставляет. “Что еще взяла лишнее? — спрашивает жених. — Ну-ка, что там у тебя за воротом блестит?” “То батюшкин крест, — выдохнула Елица. — Единственное, что от отца мне осталось! Пощади, милый, не выбрасывай!” Но поздно: остановился конь, сорвал жених крест с шеи Елицы и выбросил. Месяц все выше, звезды все ярче, минул волчий час — время к рассвету близится, а конь снова хромает. Остановился жених, сам спешился, Елицу на землю опустил — вокруг них поле, как мертвое, белым-бело и ни следа нет, ни коня, ни человека, ни волка. “Что в сумке у тебя?” — спрашивает жених. “Так рубашки наши, приданое, — отвечает Елица. — И молитвенник. От братца остался” “Выброси, — велел ей милый. — Если меня любишь — выброси. Ни к чему он нам, только коню мешает!” Страшно Елице стало: не узнает своего любимого, но делать нечего, не оставаться же в поле одной, — Казимир усмехнулся. — Бросила она божью книжицу, а та и разлетелась на страницы, ветер подхватил — понес во все стороны света, а девица с милым дальше поехали.
— А не так-то прост жених тот!
— Кабы сам черт за девкой не пришел! Зря на бога наговаривала — вот и подшутила над ней нечистая сила.
Казимир похлопал себя ладонью по колену, призывая к тишине.
— Месяц до края небес дошел, звезды гаснуть начали. Тогда-то и доехал конь женихов, остановился у кладбищенской ограды. Видит Елица: в земле могила свежая выкопана, а креста нет, и поняла все — и с кем ехала, и что за дом такой, о шести досках, и что за соседи тихие. Смотрит на милого своего — а тот бледен, сквозь кожу тонкую череп проступает, губы все сгнили — зубы торчат наружу, глаза ввалились. “Что, — говорит, — смотришь? Неужели не узнаешь любимого, за которого бога ругать вздумала?” “Узнаю, — говорит Елица, а сама думает, что же ей делать. Кому охота в могилу живым лезть? — Веди, хозяин, в дом! Только ты первый иди, показывай, как живешь” Он и повел, сам в могилу спустился, только рука торчит, зовет Елицу, а та рубашку из сумки достала и говорит: “Сейчас, сейчас, только подам тебе приданое, вот, рубашка твоя, держи!” Вторую достала — тоже жениху протянула. Башмачки свои — по одному отдала, плащ, поясок, безрукавочку свою, косыночку, платье — каждую вещицу протягивала, а сама на небо смотрела. Месяц исчез, звезды погасли, начало небо светлеть будто бы.
Тиша дернула нитку — посыпался с шелестом бисер, но Кася того не заметила — заслушалась.
— Злится жених, да из могилы так просто не выбраться, а Елица ему все подает и подает: чулки свои, рубашку тонкую, все сняла, даже исподнее, осталась посреди кладбища заснеженного одна. “Ну что ты там?” — ворчит мертвец. “Сейчас, сейчас!” — отвечает девица и в сумку свою смотрит, а там бусики лежат стеклянные. Она нитку зубами порвала и по одной бусинке отдала, но рассвет все никак не настает, только полоска румяная разгорается. Елица сумку свою в могилу кинула — и поняла, что вот тут-то смерть ее и пришла.
Казимир снова прервался на настойку — и выпил чарку в полной тишине.
— Тогда выпутала она из косы алую ленту — и бросила ее мертвецу. Ничего у нее не осталось больше, зовет жених, руки тянет, как схватил ее за ногу — и потянул за собой.
Охнула Мила, вздохнула Агнеша, обнял ее покрепче Глеб.
— И тогда заголосил где-то петух, — сказал Казимир с улыбкой. — И власть колдовская в землю утекла. Упал мертвец в черный могильный зев, отпустил Елицу. Когда нашли ее, была жива, замерзла только и поседела. И на ноге у нее с той поры осталось пятно, как кожу содрали. Ну что, — он посмотрел на Злату, на Глеба, а потом — на Касю, которая держала Тишу на коленях, как ребеночка. — Понравился мой рассказ?
По домам расходились неохотно, все ждали, вдруг дядька Казимир на еще один рассказ уговорится, но тот был непреклонен:
— Спать пора уже, вон, старик Аглай наш храпит во всю. Может, у тебя его оставить, Жданушка?
— Так оставляй! — усмехнулась Ждана. — И меньшого оставляй. Поспят на лавках, много у нас места.
Снаружи началась метель, густая, злая. Стала темнота плотной, только белые мухи кружатся, как бешеные. Снег набивался под платок, в рукава, врезался в лицо, залетал в нос, рот открыть было нельзя, чтобы не наглотаться снежинок.
Злая непогода, страшная. Про такую Богуслава говорила, что черт с неба месяц украл, а тучи ему помогали, закрыли собой небо. В такие ночи казалось, что мир с ног на голову перевернулся, что нет вокруг ничего, кроме темноты и снега. Любят черти с людьми зло шутить, потому и насылают метели.
Кася шла вслед за Милой, ежась от налетающих вихрей. Кутжа вызывался их провожать. Кася хотела попросить Марьяна, но тот отшатнулся от нее, как будто бы черта увидел, пробормотал что-то и исчез. Это задело, это было как пощечина, как Сенечкины злые слова у колодца. Кася шла и думала: за что с ней так?!
Дома сестры развесили сушиться одежду и сели у печи, распустили косы — тоже сушить. Ясна согрела им теплый взвар, а сама шмыгнула к себе на полати, заворочалась там и вскоре заснула.
Кася слышала, как за окном воет снежная буря, тоскливо и горько, как в доме потрескивает печка, как дышит Ясна и как с мягким шелестом проходит гребень по волосам.
И уже не так страшно, но замирает сердце от узнавания: во сне Богдан-то приходил мертвецом, и звал Касю с собой — понятно куда! Чужую сказку вспомнил дядька Казимир, но Кася в ней себя узнала, узнала — и стало страшнее, чем от того, что кто-то за забором стоял.
— А ты веришь… ну, — Кася наклонилась к сестре поближе. — В колдовство? Что правда духи есть и русалки по полям ходят?
Мила прикрыла рот рукой, пряча смешок в ладони.
— Тебе батюшка что говорит, Катаржина? — спросила она с лукавой строгостью и посмотрела на Касю сверху вниз. — Что глупости все это. Бог есть и слуги его есть, а чтобы прабабкиным россказням потакать и в колдовство верить — это не от большого ума идет.
— А зачем тогда батюшка домового кормит?
— Так то домовой, — пожала плечами Мила и снова растрясла мокрые еще прядки. — Обряды батюшка тоже чтит всякие. Но в глупости не верит, и в том, думаю, он прав. А то поверишь в чертей и русалок — и начнут тебе мерещиться, во снах приходить, страшно будет. Как придет утопленница и как защекочет! — тут она бросилась на сестру со скрюченными пальцами и начала щекотать по бокам.
Кася взвизгнула, они обе засмеялись. Ясна у себя заворочалась, проворчала что-то, но не проснулась.
— Марьян вон верит, — сказала Мила, успокоившись. — Вчерась подошел ко мне и сказал, что к нему твой суженый во сне пришел и велел от тебя отстать, а то придушит. Он и поверил, дурачок. То-то от тебя шарахнулся сегодня!
— Какой такой суженый? — удивилась Кася, а у самой сердце от догадки екнуло.
— Ну так Богдан, — Мила дернула плечом. — Все давно знают, что он на чужбине сгинул. И про гадание твое слухи ходили. Вот Марьяшке нашему и померещилось. Что? — она посмотрела на Касю и сощурилась. — Думаешь, как в Казимировой сказочке, жених заполночь приедет и с собой в могилу унесет? Не бывает такого, Кася, — Мила протянула к ней руки и обняла, без шуток, с нежностью сестринской. — Не поднимаются мертвецы, не ходят к любимым. И ведьм никаких нет, только знахари и ученые всякие.
— А сны?
— А сны дурные всем снятся. Мне вот снилось накануне, как церковь наша сгорела. Я стою и смотрю, а в огне мечется маленькое что-то, как ребенок, но не ребенок, а зверек.
— Вот почему ты Тиши испугалась!
Мила отстранилась, посмотрела на Касю пристально, смахнула у той со лба непослушную прядку.
— Казимир с ней по улицам ходит. Увидела их, наверное, вот она и приснилась. Чудная зверушка ведь, скажи?
— Чудная, — согласилась Кася.
От тепла ей хотелось спать.
— Но ты же сказала, что раньше не видела!
— Тс-с, разоралась! — шикнула Мила. — Может, видела, просто не запомнила. Дел полно. Давай спать, завтра с утра в лавку пойдем вместе. Хорошо бы, Кутжа до дома вообще дошел, слышишь, воет как?
А оно выло — страшно выло, тоскливо. И в ту ночь выло, и в следующие: все начало короткого поста непогода гуляла, небо тучами затянуло, снег шел, а к ночи поднимался ветер и начинал выть. Кто говорил, что черти это злятся, что люди святой пост блюдут, кто — что напротив, грешил кто-то в пост, а черти тому радуются.
Но к середине недели непогода улеглась, успокоилась. Настали ясные дни, морозные ночи. Месяц истерся весь, но даже без него звезды так светили, так снег сиял, что шить при это свете можно было. Только холодно стало настолько, что дворовых псов сердобольные хозяева в сени пускали, чтобы не околели.
Вот потому, скажут после, и случилась беда, что в церкви от морозов странники спрятались, а с ними был не то ребенок проклятый, не то зверь, которого в храм святой пускать не надо было.