Есю прокляла ведьма.
Дело было поздней осенью, когда ложится снег на пустые поля, как саван, и облака ходили низкие-низкие, темные-темные. Хмарь кругом, блеснет солнце — и скроется.
Взяла ведьма иглу, воткнула в сердце маленькой птичке — и кольнуло сердечко у Еси, стало ей так тоскливо, что жить расхотелось. Вчера еще хохотала с подружками, пока сидели в женской избе, вечеряли, а тут проснулась — и как темнотой все подернуто, будто на душу копоть налипла и стала душа нечиста и от того стало тошно.
Лежит Еся на лавке, положив под голову руку, и ничего ей не хочется: ни есть, ни пить, ни гулять, ни с подружками песни петь. Встанет, поможет матушке чего, но руки Есеньки стали слабые — ухват с горшком не держат, а пальцы, ловкие прежде, разучились иглу держать и веретено тоже. Была Еська не красавица, но и не дурна собой, смешлива, с по-лисьи хитрыми глазами и легким нравом, а стала — тень себя прежней, не человек — остов человека. Под глазами круги легли серые, нос заострился, как клюв, руки иссохли, коса, гордость девичья, клоками полезла.
Плачет матушка, хмурится батюшка, братья-сестры сидят притихшие, идут по улицам шепотки, мол, испортили девку.
И тянет Есю то к реке, в темные воды нырнуть, то в голую, серую осиновую рощицу — покрепче себе сучок выбрать.
Длиннее становились ночи — крепла в Есе тоска, сидела в ней, как червь в яблоке, изнутри ее поедом ела. И вот когда стало совсем невыносимо, когда не осталось у Еси слез, дождалась она, пока уснут все в доме, и вышла наружу.
Ночь была безлунная, холодная. Потрескивал под ногами хрупкий ледок, белело на земле тонкое снежное покрывало, все в черных прогалинах, колкие звезды в голых ветвях путались, звенели, хихикали, и выла где-то вдалеке собака.
Шла Еся к озерцу лесному, знала — до весны не пойдет никто туда, значит, там ее искать не будут. Не хотела она, чтобы нашли.
И тут чует — рядом идет кто-то, тихий, как зверь. Застыла Еся — и тот тоже застыл, пошла дальше — и тот пошел, побежала — и он побежал. Встала Еся, обернулась, вздернула подбородок гордо — у самой сердце трепещет, ноги подкашиваются — и говорит:
— Покажись!
Вышел из темноты кто-то черный и страшный, такой, от которого звезды отворачиваются, гаснут.
— Ты кто таков, раз за мной идешь? — спросила Еся, а он ответил:
— Я путник простой, но любопытный: вижу — идет в ночи девица, дай, думаю, за ней пойду.
Еся понимала, что он врет: от простых путников звезды на небе дрожать не начинают. Но Еся была смелая была, а еще ей все равно уже стало, кого встретит: лиходея ли, колдуна, доброго парня или самого черта.
— А я, путник, топиться иду, — сказала она. — К озеру лесному.
— Что-то ты, дева, далеко пошла, — усмехнулся путник. — Поближе лужи не нашлось?
Подошел он ближе и чует Еся — зверем от него тянет, жаром огненным. Не человек перед ней, а другой кто-то, может — добрый, а может и нет.
Вздохнула Еся, проглотила холодный воздух и выложила ему все, что было: про тоску свою, про нежизнь серую, про копоть, на душу налипшую. Черный и страшный послушал ее и рассмеялся:
— Ах, вот оно что! Тебя, дева, колдовка прокляла: радость из тебя вынула, сердце тоской черной наполнила.
— А ты, что ли, в колдовстве понимаешь?
— А я, что ли, понимаю!
— Так помоги мне! — взмолилась Еся, и жить ей вдруг так захотелось — страшно, сильно, сильнее, чем до того хотелось умереть.
Замерли они друг напротив друга, стоит Еся — высохшая, усталая, стоит перед ней черный и страшный, рога у него высокие, задевает ими небо — и звезды сыпятся. Поняла Еся, кто перед ней, да поздно уже было.
— А по рукам! — сказал черт — а это был именно черт, и шел он за Есей не просто так, а потому что грех она задумала, значит — душа ее чертям бы досталась. — Послужу тебе, пока не помрешь, похожу под небом синим, среди людей поживу. Только учти, дева: по службе и плата будет. За одно крошек со стола хватит, за другое — слез горьких не оберешься, а за жизнь, любовь и смерть от души твоей кусок отломлю и съем его. А коли всю душу съем — так ты наша станешь.
— Хорошо! — говорит Еся. — Только от ведьмы спаси меня.
— Это легко, — ответил черт, рассмеялся и исчез.
Еся моргнула — и вот лежит на печи в родительском доме, и тепло ей, и мягко, но болит что-то внутри, колет печалью. Поняла Еся, что то черт от ее души откусил немного, взял плату за жизнь, и так ей это не понравилось, что пообещала она ни о жизни, ни о смерти, ни о любви у черта не просить никогда.
Стал черт при Есе жить, то черным котом прикинется, то цыганенком, то псом кудлатым бежит за ней, рычит на чужаков, своим — хвостом машет. Еся ему задания дает, простенькие: поле помочь вспахать, кур накормить, нити распутать, за маленьким братом присмотреть, чтобы не обидел кто, пока тот на крыльце сидит. Кормит его, псу — репьи из хвоста вытаскивает, коту уши чешет, цыганенку сладости на рынке покупает, а тот и рад служить.
Но вот пришло время — и екнуло у Еси сердечко. Понравился ей парень один, купеческий сынок, статный, ладный, умный и добрый. Девки за ним толпой ходили, одна другой краше, а он их словно не видел — все о делах своих думал, отцу помогал.
А Есенька так влюбилась, что сил терпеть не было! В душу так ей Борис этот запал, что и во снах снился, и на улицах виделся в каждом похожем встречном парне. Сохла девка, как проклятая, но не в колдовстве дело было.
Черт тут как тут. Летит вслед за Есей птичкой-воробьем и чирикает, только одна Еся его и слышит:
— Что, чик-чирик, парень нравится?
— Нравится, чертушко.
— Пошла бы за него?
— Пошла бы, так он не звал.
— А хочешь — полюбит тебя и позовет?
Побледнела Еся, посмотрела на черта-воробья, вздохнула тяжело — и через два дня, как увидела, что Борис другой девице на гулянье улыбнулся, согласилась. Так и так сердце болит, решила она, пусть лучше болит с выгодой.
Дзынькнуло, кольнуло, потянуло хрустальной болью — и еще кусок души черт у Еси откусил, а через неделю Борис уже ей улыбался, не другим, а через три месяца, как пора урожайная закончилась, сыграли добрую свадьбу.
Стала Еся невесткой купеческой, а потом и женой купца, когда Борис дело отцовское в свои руки взял. Хорошо ей жилось, сытно, но торговля свое требовала: ум, хваткость, а где и хитрость проявить. Вертелась Еся, как могла, а черт служил ей верно: ходил то конюхом, то управляющим, то просто Борисовым помощником в разных делах, не всегда хороших, и за то нехорошее плату брал побольше, чем яблочко наливное или кусок рыбного пирога. Истончилась Есина душа по кусочку, по осколочку, очерствело сердце. Пролегла меж темных бровей хмурая морщинка, изогнулись губы злой усмешкой, стал взгляд ледяным. И муж любимый уже не люб, как прежде, и не милы ни весна, ни цветущие луга, ни щедрая осень. Без души-то человек становится пуст, как сухой пень, и на все ему, как пню, что есть оно — что нету — все равно.
Но одна радость все же осталась у Еси — сын ее, первенец, Петрунко. Нет, детей у них с купцом родилось много, кто до года не дожил, кто вырос, но только с первым так было, что улыбнется он — и у Еси будто душа на место возвращается. Заплачет, загрустит — и Есе самой плакать хочется, что угодно сделает, лишь бы Петрунко счастлив был. Как же любит она его, как лелеет!
Может, и правда в сыне первом, рожденном, пока Есю колдовство не подпортило, часть души ее и осталась, недоступная черту.
Вырос Петрунко, пришла пора — полюбил девицу, ему под стать — из хорошей семьи, красавицу, с добрым нравом. Купец долго не думал, сватов заслал, сговорились быстро, стали к свадьбе готовиться.
Все тому рады, лишь у Еси сердце не на месте. У Еси — перед глазами черная пелена. Пришла чужая, уволокла сына любимого, вцепилась в него когтями черными, жизнь из него тянет — вот что Есе кажется.
Что ни делала молодая невеста — все было не так. Улыбнется — значит, заискивает, помогать тянется — выслуживается, из дому выходит — не к полюбовнику ли пошла? Изводит ревность Есю, застит глаза ложью, и надумала Еся невестку свою тоже извести.
Вот отправился Петрунко с отцом на большой торг, а Еся черта к себе кликнула:
— Сделай, — говорит, — так, чтобы прибрала смерть эту девку!
Вот так она зла была, так сильно ревновала.
Черт не стал кланяться, не помчался исполнять волю своей господицы тот же час. Посмотрел он на Есю и говорит:
— Приберет ее смерть — Петрунко расстроится, сердце сыну любимому разобьешь. Хочешь такого?
Подумала Еся: а ведь правда! Может, и плоха девка, но сыночку по сердцу, любит он ее. Умрет — загрустит Петрунко.
— Тогда, — говорит Еся, — сделай так, чтобы разлюбил он ее. А потом — убей девку.
И снова черт не помчался приказ выполнять.
— Эту разлюбит, так другая придет. Ее тоже извести вздумаешь?
Грозно посмотрела на него Еся.
— Ты, — говорит, — учить меня вздумал, чертушко, перечить мне решил?
— Я, — отвечает черт, — за столько лет прикипел к тебе, души твоей отведал — вкусная душа, немного от нее осталось. Хочу кусочек этот сберечь подольше. Где я еще душу такую найду?
— Тогда, — говорит Еся, — научи меня, как любовь от человека самой отвадить, чтобы никому она не досталась!
Посмотрел на нее черт и показалось Есе, что смотрит он грустно-грустно. Вздохнул и принес ей птицу-зяблика и тонкую, длинную иглу.
Взяла Еся птицу, проткнула ей сердце иглой — и не стало с той поры в сердце Петрункином любви, вся вытекла, как кровь из птичьего сердечка. Сделался он жесток и зол, отца свел в могилу, женился — и жену до могилы довел. Только матушка с ним жила, любила его таким вот, злым — всем остатком души своей любила, а когда умерла она — съел черт тот остаток и плакал долго от горечи.
I
Земля промерзла так крепко, что копать могилу никто не брался. Тело Богуславы решено было отнести в божедомку, положить гроб на лавку и оставить до весны.
Проститься с ней пришло много людей. С самого утра и до позднего вечера текла толпа в дом Богуславы: старики и старухи охали и качали головами, женщины помладше плакали, бегали детишки, которых с собой взяли, мужчины снимали шапки. Большую жизнь прожила Богуслава, много кто ее помнил.
У Каси голова шла кругом. Вместе с Ясной и Желной она готовила поминальное угощение — впервые в жизни. Вместе с Милой помогала старушкам подняться по ступеням, встречала гостей, говорила с ними. Убирала со стола, мыла в едва теплой воде миски, вытирала слезы со щек, дышала запахом ладана, пропитавшим дом насквозь.
Кикиморка выглянула из-за печи, поманила Касю:
— Нам, нам оставь угощения!
Кася кивнула и когда никто не видел сунула за шторку у печки целое блюдо блинов.
Потом был священник, не отец Федор, а незнакомый совершенно старик Илия, приехавший в город из-за сгоревшего храма. Кася спряталась в чуланчике, одну стену которого жарко прогревала растопленная печь, поплакала тихонько и затаилась.
Сверху, с чердака, из-за стен, будто бы между ними, внутри брусьев, отовсюду Касе слышался тоненький, едва заметный плач. Это домашняя нечисть прощалась с бывшей хозяйкой.
Кикиморка, появившаяся из ниоткуда, дернула Касю за рукав.
— Пойдем, покажу что. Пойдем, пойдем! — поманила она и завлекла Касю в Богуславину спаленку.
— Окошечко приоткрой, посмотри! Только тихо, чтоб не заметила!
Кася отодвинула внутреннюю ставню, выглянула сквозь слюдяное окно наружу, в снежный, смазанный непогодой день.
— Видишь, видишь? — засуетилась кикиморка, подпрыгивая у Касиных ног.
— Что? — не поняла Кася.
— Та, другая пришла! Войти не может!
И правда: снаружи, по улице ходила женщина. Кася не сразу понял, кто это — слюда размывала мир снаружи, а потом присмотрелась, а, может, ее новая сила позволила разглядеть: Ждана там толклась, тыкалась, будто не пускало ее что за воротца.
— Пустить? Али не надо? — спросила кикимора.
— А что? — Кася закрыла ставню и развернулась, по-хозяйски расправив плечи. — Не нравится она тебе?
Кикиморка сжалась, заерзала, замельтешила, засучила маленькими ручками, похожими на куриные высохшие лапки, потерла друг о друга ладошки, отвела взгляд, будто провинилась в чем.
— Отвечай! — приказала Кася.
Кикимора запричитала. Это не походило на человеческую речь, скорее уж на животный вой, злой, обиженный, на птичий рассерженный клекот. Кася едва различала редкие знакомые слова:
— Сор-рочьи повадки! Вор-ровские! Хитра другая, хочет хозяюшку загубить! Не пущу!
— Так черта же пустила! — резко ответила Кася.
— Свой, свой Демьянушка! — кикимора перестала верещать, на личике ее расплылась улыбка — ух и страшная она была!
Ах, свой! Кася выдохнула и коротко рассмеялась.
— Впусти Ждану, — велела она. — Но пригляди за ней. Вреда не делай, но ей самой вредничать не давай.
Кикимора захихикала и нырнула куда-то в угол, спряталась, исчезла.
Над головой ухнуло, заходило что-то там, над потолком, будто бегал кто-то юркий, громкий, топотливый. Кася вышла и прикрыла дверь бабушкиной спальни.
Она не стала прятаться от Жданы, все равно дел столько, что не до болтовни. Просто следила краем глаза, что ведьма-сваха делает, с кем говорит, не смеется ли, сверкая белыми зубами, не высматривает ли что-то, не пытается ли к рукам прибрать.
— Каська! — ворчливо позвала ее Ясна. — Ты куда пропала? Чего тут вертишься?
Кася бросила на служанку обиженный взгляд, и та смягчилась тут же.
— Ох, деточка, — Ясна потянулась обнять Касю. — Ну, поплачь, если надо, грех не плакать.
Когда гроб с телом Богуславы выносили из дома, старушки затянули печальную песню и с этой песней пошли за ним. Кася осталась на крыльце, задержалась зачем-то, то ли Желна окликнула ее, то ли помогала кому из гостей спуститься со скользких от выпавшего снега ступеней — его успели притоптать, но ни у кого не нашлось времени сбить снег с досок. Тут-то Ждана ее и поймала.
— Здравствуй, Катаржина, — сказала она, не улыбаясь.
Бус на ее шее было мало, меньше, чем обычно, и вместо красной рогатой кички на голову был наброшен скромный платок. Потому-то Кася ее и не сразу признала тогда, из окна.
— Здравствуй, тетка Ждана, — ответила Кася.
— Что же не приходишь ко мне? Я все жду-жду, а ты хоть бы весточку прислала!
Упрек звучал беззлобно, будто не ведьмовством заниматься Ждана звала, а обещала Касе лишнюю корзину яблок или молока кувшин, за которым Кася заходила каждую неделю.
— Не до того мне, Жданушка, — печально ответила Кася и подумала, что ложь ее легко отличить от правды, голос не так звучит, как должен.
— Ну, да, — губы Жданы растянулись в змеиной улыбке. — Не до того тебе, раз в семье такое горе. Как женишок твой? Не приходил?
Кася покачала головой:
— Н-нет…
Улыбка Жданы стала шире, зубы блеснули жемчугом.
— Так жди, придет скоро, или весточку с кем передаст. Хороший он парень, Кася, настойчивый. Такой от своего не отступится.
Кася не знала, что ответить, а Ждана наклонилась к ее уху и прошептала:
— А за то, что проклятье мое с Казимирушки сняла, я у тебя тоже кое-что заберу, Кася. Захочешь вернуть — кликни сорок и приходи в тот день к зимовищу на закате, договоримся!
У Каси сердце похолодело.
— Я не… — хотела она ответить, но ее окликнули из дома.
А когда она развернулась, Жданы рядом уже не было, только на воротах сидели две сороки и переругивались, покачивая хвостами.
Той ночью Кася не смогла заснуть, все лежала да ворочалась в темноте, о Богдане думала. Боялась, что закроет глаза, позволит сну под веки проникнуть, и тут же явится несостоявшийся жених, спросит:
— Пойдешь со мной, Катаржина, душа моя?
И улыбнется жемчужно, а потом сквозь лицо его проступит череп, слезет кожа, как воск стечет, и останется только белая голая кость, чернота глазниц и зубы, страшные зубы мертвеца. Они почему-то представлялись Касе целыми, прочными и белыми, как жемчуг.
Касе было жарко, душно, тяжело. На правом боку лежит — и кажется ей, что из темноты комнаты кто-то на нее смотрит. На левый повернется — тут же сердце колотится бешено, на спину ляжет — и дышать тяжело, будто сел кто на грудь и давит, давит!
Что же Ждана забрала у нее? Чего лишила? Или не лишила, но лишит — завтра, через неделю? Отберет красоту и здоровье? Или кого из близких сгубит?
Кася перевернулась на левый бок, прислушалась к дыханию Милы: сестра спала глубоко и спокойно, свернувшись под одеялом, только макушка торчала.
В доме у Томаша домашней нечисти было меньше, чем у Богуславы, а сейчас и она затихла, то ли попряталась, то ли заснула. По чердаку никто не ходил, не ухал, не скреблась мелочь за стенами. Кася подумала о том, что теперь станет с бабушкиным домом, кто там будет жить — пока Желна присмотрит, а потом кто?
Ночь текла, вязкая, как деготь, черная, как деготь, тяжелая, как земля на груди того, кто спит в гробу. Кася слышала, как повернулась на бог, пробормотала что-то и снова затихла Мила, как залаяли на улице собаки, как выл ветер, ударял в стены и ставни. От ветра этого внутри поднималась дрожь, тревожное чувство неправильности.
Кася не выдержала. Она встала, оделась, спрятала волосы под теплым платком. Спустилась вниз и у сеней влезла в валенки — в те, которые надевала Ясна, когда торопилась выскочить во двор, набросила на плечи старый тулупчик из сеней и вышла в ночь.
Мело страшно, густо и была вокруг беспроглядная белесая темнота, как в тот вечер накануне пожара. Снег летел в лицо, забивался в ноздри, резал щеки острыми краями льдинок. Кася пошатнулась, такой ветер сильный был, вцепилась в дверную ручку, боясь отпустить ее — вдруг потеряется в снежной буре, отойдя на шаг от крыльца?
Отчего-то вспомнилась сказка о черте, укравшем с неба месяц, а за ней вспомнился Демьян. Не оттого ли, что он с друзьями в карты играть сел, метель началась? Может, проиграл им что и теперь злится, бесится, заставляет буйные ветра носиться по миру, заметать город колючим снегом?
Сквозь вой ветра, сквозь шепот и шелест снега доносился тоскливый собачий вой — и все. Кася вслушивалась в ночные звуки, всматривалась в мглу, пытаясь понять, не стоит ли там, за ней, за заборами и воротами, за снежной стеной мертвец, пришедший за ней, за Касей, за своей невестой. Но пусть перед глазами были только темнота и мельтешение снежинок, Кася чуяла новым для себя чувством, что нет здесь Богдана, не в нем дело.
Постояла она, пока не заледенела, а потом пошла в дом, оставляя в сенях и у порожка клочья снега, мутные пятна талой воды.
— Кася, ты не заболела?
Кася вздрогнула и подняла на матушку взгляд.
День после ночной бури был ясным, нежным, тихим, с прозрачными от мороза высокими небесами, голубыми, безоблачными. Солнце проникало в горницу сквозь слюдяные окошки, лежало пятнами на полу и стенах. Уже румянилось, предвещая скорый зимний закат, но было ярким, как новый, блестящий медный поднос или зеркало. Свет резал Касе глаза, после бессонной ночи казалось, что под веки насыпали песка.
Она так и не заснула — ни ночью, ни под утро. Когда дом заворочался, просыпаясь, когда с долгим зевком вылезла из-под одеяла Мила, Кася уже вплетала в косу алую ленточку. Голова была легкой-легкой, а тело — напротив, отяжелевшим, как после болезни. И все утро, пока готовили еду, пока помогала Ясне с домашними делами, пока шла на службу и стояла в тесном, чужом храме, пока здоровалась со знакомыми, пока то, и пока се — ох, ломало Касю. Казалось ей, что плывет она сквозь толщу воды, что воздух тяжел и вязок. То холодом колотить начинало, то становилось жарко, душно, на шее и загривке выступал пот, лицо казалось жирным, будто блином обтерлась.
И есть не хотелось. В обед что-то поклевала — аж тошно стало, тяжело в животе.
Когда Софья попросила помочь ей разобрать нити и бусины для рукоделия, посидеть рядом, поговорить, Кася не отказала. Но пальцы с трудом ее слушались, а перед глазами все плыло — и цвета, и предметы. Касе казалось, что сейчас она ляжет на стол, прямо на россыпь шелковых клубочков и мотков, и заснет.
— Ты не заболела? — повторила Софья с тревогой в голосе.
— Нет, матушка, — ответила Кася. — Просто спала плохо.
Вовсе не спала!
Софья покачала головой.
— Так иди, ложись! — сказала она ласково и подошла к дочери, наклонилась, поцеловала Касю в лоб. — Холодная такая…
— Но как же?.. — Кася хотела спросить, а как же ужин, как же ниточки, как же домашние дела, которых было немало, как же вечерняя служба? Нельзя ее пропустить — не сегодня, не когда бабушкина душа по миру бродит, прощается!
Но Софья строго посмотрела на Касю и покачала головой:
— Всем тяжело, Касенька, всем сейчас нелегко, — она обняла дочь, прижала ее голову к своему животу — Кася слышала, как под ухом бьется материнское сердце. — Бывает, что от горя не спится, лежишь и ворочаешься всю ночь, мысли темные думаешь. Иди, поспи немного. А к службе я тебя разбужу.
Касю отправили в спальню, Ясна принесла ей чашку горьковатого травяного отвара, но даже после него сон не пришел. Кася просто лежала, глядя, как ползет по половицам солнечный луч из-за ставен, как медленно наливается он кроваво-красным закатным огнем. Мысли в голове носились бешено, как галдящая стая птиц, как снежинки в ночной метели. Кася перескакивала с одной на другую, ворочалась — и не засыпала. Не могла. Тело — хотело, Кася — хотела, но даже закрыв глаза она не проваливалась в мягкую, уютную темноту, не начинала грезить, нет, просто лежала с закрытыми глазами и чувствовала тяжесть одеяла, запах дыма и пирогов, которые пекли Ясна с Милой сегодня, слышала голоса с улицы и шепотки домашних — и людей, и нечисти.
Вот шмыгнул сторожок вдоль стенки, вот выглянула из-за лоскутной занавеске кикиморка — тоже в рогатой кичке, как бабушкина, но поменьше. Посмотрела на Касю, потянулась к ней своим колдовским теплом, и бешеные мысли вдруг притихли. Стало в голове чисто-чисто, свежо-свежо.
Тогда-то она и поняла, что забрала у нее Ждана.
Сон.
Ждана забрала у Каси сон.
А если человек спать не будет — он умрет.
Кикиморка поймала Касин взгляд, по-кошачьи сощурилась и исчезла.
Кася подскочила с постели, оделась так быстро, как могла, вылетела из дома, на ходу засовывая руки в рукава и повязывая платочек — схватила тот самый, красный. Не потому что любимый и нарядный, а потому что под руку попался.
Вроде Мила заметила ее, вроде удивленно окликнула, но Кася только крикнула в ответ:
— Скоро приду! — и понеслась со двора по расчищенной от снега тропке.
Холод кусал за щеки.
Закат горел у самой кромки леса, над крышами едва-едва было видно алое и золотое, небо наливалось темнотой, зажигались звезды на востоке. Дым из труб шел строго вверх, морозный воздух остро пропах этим дымом, лошадьми и готовящейся в печах едой.
Кася задрала голову, осмотрелась, не сидит ли где на ветвях сорока? Не мелькнет ли черно-белое оперенье в сизых сумерках?
Мелькнуло — одно, другое. Две сороки сели на забор прямо над Касей, потом появилась третья, четвертая, пятая… Кася вздрогнула. Сороки смотрели на нее и молчали — ни стрекота, ни ругани, ничего, только острые клювы, только вытянутые, склоненные к Касе головы.
— Я… — сказала Кася, озираясь: не смотрит ли кто на нее. Но никого рядом не было, будто исчезли и люди, и собаки, и даже кошки. — Скажите Ждане, чтобы шла она…
И добавила пару словечек, которые услышала от злого Сенечки тогда, у храма, и от батюшки, когда тот уронил себе на ногу тяжелый сундучок.
Сороки переглянулись и тут же одна из них застрекотала — как засмеялась злым, яростным смехом, мол, вот так осмелела девица-синица! Вот так набралась дерзости! Смотри у нас, придет хозяйка — поставит на место, превратит в пичугу — посадит в клетку, а то и хуже что сделает. Другие сороки подхватили этот смех-стрекот, запрыгали на тонких когтистых лапах, закачали хвостами — как девицы в хороводе затанцевали.
Кася подняла с земли льдинку — и бросила в них.
Противные! Поганые птицы! Воровки!
Сороки слетели с забора, исчезли в ночи, только доносился откуда-то издалека их хриплый стрекочущий смех.
Темнота стала гуще, тишина — прозрачней. Заскрипел снег под чьими-то шагами, засмеялись звезды, зазвенели в темном небе. Зимняя ночь стала похожа на один из тех снов, которые Кася видела, на бабушкину сказку о девушке, ведьме и черте.
Что-то ухнуло, над головой Каси мелькнула большая мягкая тень — и вместо сорок на забор сел филин. Большой такой, мягкий, как пушистый кот, с когтистыми лапами и с одним только круглым желтым глазом. Филин смотрел на Касю, а Кася на него, а потом он раскинул крылья — такие огромные, что обнять тебя могут! — замахал ими яростно. В воздух поднялась серебристая снежная крошка. Филин зашипел, Кася обернулась — и увидела Ждану.
Стояла она, вся в холодном сиянии, как тогда, у бабушки на крыльце, и улыбалась жемчужно. Блестели бусы на шее — множество нитей, и знала Кася, что за цветным стеклом и каменьями прячутся косточки, птичьи и дитячьи. Улыбалась Ждана, но смотрела не на Касю, а за спину ее, на филина.
Кася тоже посмотрела.
— Ой…
Вместо филина стоял на снегу у забора Казимир. Был он сгорблен, будто согнуло его болезнью, повязка все еще закрывала половину головы.
— Катаржина, — тихо сказал Казимир — что поземка прошуршала. — Беги!
И Кася побежала.
Побежала со всех ног по темным узким улицам, таким безлюдным, тихим, вымершим будто. Побежала по снегу, чувствуя, как забивается он в голенища валенок, падая на скользких ледяных пятнах, окунаясь в снег ладонями и лицом. Побежала в темноте, прореженной колдовским серебристым сиянием, под смеющимися, как в том сне, звездами. Побежала туда, где было было спасение — к божьему храму, маленькому, тесному, чужому. К отцу Федору под защиту.
За ее спиной ухал филин, стрекотали сороки, а потом все стихло — и в этой тишине вдруг ожил город. Из колдовского мира Кася вывалилась в мир людской, а тот не заметил ни исчезновения ее, ни возвращения.
Лошадиное ржание, скрип дверных петель, шепот разговоров и собачий лай, теплые желтые огни — Кася чуть не расплакалась, когда увидела и услышала привычный, живой город. Она прижалась к храмовым воротцам, невысоким, едва по грудь ей, выдохнула судорожно и толкнула их.
Храмовый дворик был тих и бел. Здесь расчистили дорожки, прибрали снег, притоптали его как следует. Ступеньки, невысокие, на три шага, очистили, вымели, посыпали опилками, бросили у самой двери половичок, поставили веник, чтобы снег с обуви стряхивать.
Кася вымела валеночки, поправила на голове платок. Подняла взгляд — Божья матушка смотрела на нее с иконки над дверью грустно и строго. Лампадка освещала ее лик, тянуло жженым маслом и ладаном.
— Помоги мне, — попросила Кася и подняла руку, чтобы осенить себя святым знаком, но в этот миг дверь храма открылась и вышла Санна.
Высокая, в черном одеянии, закрывающем лицо, она похожа была на монахиню — или на мертвеца, завернутого в саван.
Санна перегородила Касе дорогу, встала перед ней — Касе пришлось отступить вниз, встать перед крыльцом.
— Прочь пошла, — почти выплюнула Санна. — Прочь пошла, колдовка.
Она подняла руку, вывела в воздухе святой знак. Кася отпрянула — не от знака, от страха, что ее сейчас ударят, но Санна считала это по-своему.
— Что, испугалась?! — торжествующе выкрикнула она и сделала шаг вперед. — То-то же!
— Я не колдовка! — крикнула Кася хриплым голосом. — Я за помощью пришла!
Санна плюнула ей под ноги.
— Ври больше! — прошипела она. — Я твою породу издалека чую! Не место ведьме в божьей обители! — в голосе ее, звучащем тихо, клокотала ярость.
— Так что ж ты раньше-то меня пускала тогда? — спросила Кася отчаянно. — Не разглядела сразу?
— Присматривалась, — ответила Санна и Касе показалось, что глаза ее сощурились до узких злых щелочек. — Вас же не сразу разглядишь, поганок. Поди отсюда! На службу прийти можешь со всеми, а одну — не пущу. Не дам зло в храме творить!
— Послушай, госпожа Санна! — Кася собралась и попыталась говорить спокойно. — Я не ведьма! — ох, как же она сама хотела, чтобы это было не так. — Не хочу быть ведьмой! — Санна хмыкнула на это, но с места не двинулась, слушала. — Но за мной самой ведьма гонится, хочет сгубить! Дай спрятаться в святом месте, богом молю! — и Кася сама осенила себя святым знаком.
Но Санна была непреклонна:
— Не пущу, — тихо сказала она. — Ведьмовские дела между собой решайте, бога не надо к ним приплетать.
В руках у нее откуда-то взялась вдруг палка с торчащим с одного конца гвоздем. Санна перехватила ее поудобнее и двинулась на Касю.
— Я отцу скажу, — пообещала Кася.
— Скажи, — усмехнулась Санна.
— Он в ведьм не верит. Дурой тебя назовет.
— Он не верит — другие верят, а не в ведьм — так в порченых девок, в родительский позор, — Санна сделала еще шаг вперед — она теперь стояла на нижней ступеньке, а Кася — на тропке, в нескольких шагах. Где-то рядом кто-то запел дурную, похабную песню. — Поди прочь, ведьма. А то пса спущу.
Кася поверила — спустит.
И ушла за ворота, чувствуя, как вскипают в глазах горячие слезы — и застывают тут же на холоде.
Закат почти дотлел, малиновые всполохи сияли на западе, на востоке всходила тонкая, еще не набравшая вес молодая луна. Кася выдохнула пар, поежилась, осмотрелась, нет ли рядом сорок. Не было. Мир вокруг был привычный: с запахами, звуками, с живым теплым светом, с дымом из труб и простыми, пусть и яркими звездами в небе. Но в этом мире Кася совершенно не понимала, что ей делать и куда идти.
Похабная песенка стала ближе. Ее вел молодой мужской голос, ему в нужных местах вторила гуделка, припев подхватывали другие, разные голоса. Из-за угла, из темного переулочка вынырнула толпа нечисти… Нет, не нечисти — ряженых! Касино сердце ухнуло вниз, не сразу она поняла, что страшные морды, рога и голые черепа — это личины, что клыки из репы, что шубы и тулупы вывернуты наизнанку и от того кажется, что встретил ты не людей, а тех, кто лишь хочет на людей походить.
Ряженые несли звезду о восемь лучей, выкрашенную тусклой золотистой краской. На концах лучей трепыхались кисточки, звенели бубенцы, и отзывались им бубенцы на поясах, на козьих рожках, в гриве конька, которым шли двое парней — Кася знала, они так же хотели сделать, но не смогли, не стали в печальный год разводить веселье.
А эти, дерзкие, были чужие ребята, полузнакомые, беднота с окраины. Но у этой бедноты нашлись и гусельки, и трещетки, и дудочка и даже волчья шкура, под которой прятался крупный, широкоплечий парень — только улыбку-оскал и показывал.
Девица, растрепанная, с выкрашеными свеклой круглыми щечками, с торчащими изо рта белыми клыками из репы, подхватила Касю и потянула за ними. Кася думала было воспротивиться, но ей подмигнули из-под платка:
— Пойдем с нами, красавица. Пойдем, — девица шепелявила слегка, шамкала, как старуха. — Сорочий глаз от тебя отведу, слово даю!
И Кася взяла протянутую личину, вывернула наизнанку тулупчик, пока ряженые тянули у чьего-то двора песню, славящую новорожденного бога.
Сорока, севшая на колодезную крышу, качала хвостом и оглядывалась. Вторая пронеслась над головой — и исчезла, будто не заметила Жданкину жертву под личиной, среди других личин и звериных шкур.
— А откуда… — потянулась Кася спросить.
— А я такая же, как ты, — засмеялась девица и на время клыки изо рта вынула, сплюнула в ладонь. — Знаю кое-что. Только тихо, не проболтайся. Не бойся, — упредила она Касин вопрос и схватила ее за руку. — Остальные здесь просто люди. Весе-е-елые! Не пожалеешь, что пошла!
У одного из ряженых на голове был настоящий коровий череп.
В этой пестрой, шумной толпе спряталась Кася от взора ведьмы и шла с ними от двора ко двору, пока не вышли к самой-самой окраине, к любимому Касиному полю, по которому бежала вдаль дорожка. Из-под снега торчал сухостой, полынь и камыши, бросали на снег острые лунные тени.
Тихо тут было и одиноко сейчас, будто лежала за оградой чужая, не принадлежащая живым земля.
Ряженые свалили в груду заготовленные загодя сухие ветки, старые доски, обломки и тряпье, подожгли все — вспыхнуло не сразу, но потихоньку занялось, повалил дым, запахло жжеными волосами. Шест со звездой воткнули в снег. Ряженые устроились вокруг, кто сел на поваленное полено, кто на заборчик, кто прямо на снег упал.
— А теперь — пляшем! — сказал парень-волк и задрал шкуру на голове — глаза у него были обведены черным и от того казались безумными.
Запели гусельки и дудочка, трещетки выстукивали задорный бой, ряженые встали хороводом вокруг костра, в котором пылало старое. Кася осталась в стороне, затаилась, но девица, та же, что утащила ее за ними, вынырнула из пляски.
— Чего не йдешь? — спросила она, улыбаясь.
Один клык выпал изо рта и девица подняла его со снега и вернула его на место.
— Н-не хочу, — ответила Кася робко.
— А надо! — девица подбоченилась. — Пойдем, надо плясать, а то тебя черти украдут.
Кася хотела сказать, что в чертей не верит, но так смешной ей от этого стало, что она не удержалась — и захохотала, бросилась в хоровод, закружилась со всеми. Неудобная личина слетела с нее, платок растрепался. От дыма и от мороза слезились глаза. Кто-то притащил бражку в глиняной бутыли, Кася глотнула — горло обожгло и стало теплее.
Она покружилась с румяной девицей-ведьмой, потом — с парнем, у которого был череп, потом — еще с одним, даже с волком успела рукой об руку ударить, прошлась в ручейке под задранными руками, даже через костер прыгнула. Выдохлась. Села поближе к музыкантам, сжалась вся и замерла. Усталость, отступившая перед холодом и страхами, навалилась вновь. Голова стала тяжелая, мысли — медленными, как ленивые, полудохлые рыбы в садке.
А потом музыка как-то внезапно закончилась и кто-то из девушек сказал:
— А давайте в мертвеца играть?
У Каси сердце екнуло, а вокруг раздался девичий смех и ворчание парней.
— Как же ты надоела с этой игрой, Руська! — сказал Череп.
— А кто за мертвяка будет? Опять Леший?
— Ну тогда я не согласная!
— А я согласная!
— Пускай Старко будет! — крикнула та девица, которая Касю с собой утащила. — Клыки дам, а морду углем вымазать — много сил не надо!
— Да ну вас, девки! — сплюнул Старко, парень-волк. — Не хочу я зад в снегу морозить!
— А кто хочет?
— Зато девиц честных за всякое хватать так ты первый!
— Так кто хочет-то играть?! — деловито вытянулась девушка-коза.
Все загалдели, не то ругаясь, не то решая между собой, хотя играть или нет, а Кася думала, как бы ей улизнуть: и от ряженых, и от Жданы с ее сороками. Игру в мертвеца она знала, пусть сама и не играла: ложится парень в избе на лавку, а девушки вокруг него ходят, пока тот не вскочет и не бросится ловить. Которую поймает — целует. Такая игра, шумная и неприятная, Кася в нее играть так и так не хотела бы, тем более — теперь, когда за ней настоящий мертвец приходил. И колокола вон бьют — мать искать будет, а нет нигде Каси, не вернулась, хоть обещала.
Ох, что же она наделала! Что ей вообще делать теперь?!
Мертвеца нашли, положили на снег, клыки из репы торчали у него во рту, а коровий череп лежал на груди. Дудочка снова запела, вплетаясь в девичью песню о милом друге, променявшем любимую на смерть, и когда мнимый мертвец вскочил, скорчил страшную рожу и бросился на девиц, а те врассыпную, Кася оказалась прямо у него на пути.
Крепкие руки обхватили ее плечи, приподняли чуток. Чужие губы оказались близко-близко, от дыхания было тепло, оно пахло бражкой и луком, оно было живым, обычным дыханием живого парня. Он поцеловал Касю — коротко и крепко, мазнул холодными от мороза губами по ее губам, сплюнул клыки — и поцеловал уже иначе, как будто бы Кася была его подругой.
Кася уперлась ему в грудь руками, вывернулась под хохот остальных.
— Ну куда же ты, красавица! — крикнул обиженно мнимый мертвец. — Или не мил совсем?
“Не мил!” — хотела ответить Кася, но не успела, не смогла.
В один миг стало холодно вокруг и огонь погас, зачах в этом лютом, неживом холоде. Потянуло могильной гнилью, вымерзшей черной землей. И звуки исчезли, и снег засеребрился мертвенно, и звезды зазвенели в вышине. По снегу расползлись черные резкие тени: от ограды, от шеста со звездой, от каждого, кто был здесь и теперь замер, не в силах пошевелиться. Мнимый мертвец с клыками из репы вдруг дернулся, схватился за грудь, посмотрел на Касю в ужасе и страшно захрипел. Рот его открывался и закрывался, как будто бы силился он что-то сказать, но уже не мог.
Богдан был здесь, его длинная черная тень лежала на белом снегу, и выл ветер в вышине, и шелестела поземка:
— Не уйдеш-ш-шь… Не уйдеш-ш-шь…
Молодой месяц смеялся на черном небе, потешался над мнимым мертвецом, который стал просто мертвецом и упал на снег безвольным комом неживой, но еще теплой плоти:
— Был-был — а нету больше!
— Что же ты, невестушка, с другим милуешься? — спросил Богдан тихо, как ветер прошуршал в сухой полыни.
Кася застыла столбом, задрожала, как та полынь под ветром.
— Беги! — крикнула девица-ведьма и тут же закашлялась, запнулась на полшаге, упала на землю и схватилась за горло. — Беги от него, милая!
И во второй раз сегодня Кася послушалась — и побежала.
Она не помнила, как перепрыгнула через забор, как скатилась вниз по насыпи, как увязла в глубоком, рыхлом снегу, покрывающем поле. Кася думала только о том, что ей нужно — куда?! — к черту, в заброшенный овин на той стороне поля, и бежала туда, задыхаясь от холода и от бега.
Над ее головой смеялись, звенели звезды, ухмылялся месяц. Поземка бросалась под ноги, ледяной порывистый ветер ударял по лицу, мешал идти вперед. Весь этот зимний мир, искаженный колдовством, противился Касиной воле — но помогал мертвецу, который гнался за ней.
Кася остановилась на тропе, рассекающей поле, оглянулась. Богдан стоял в трех шагах от нее, не двигался, только смотрел.
— Чего тебе надо?! — зло выкрикнула Кася.
Она боялась, но злость была сильнее страха во много-много раз.
Рассыпались звездные искры вокруг, замерцал снег.
— Ты мне нужна, Касенька…
Завыл одиноко ветер над полем.
— Холодно мне, Касенька, горько одному в чужой земле…
Взвилась поземка, до колен Касе достала.
— Пойдем со мной, родная моя… Пойдем…
— Да я лучше к черту пойду, чем с тобой! — вырвалось у Каси — и все вдруг изменилось.
Стало тихо, серебристый звон и шелест исчезли, звезды на небе затаились и месяц стал будто бы просто месяцем, перестал смеяться над Касей. И ветер стих, и поземка улеглась, но темнота над головой и тени под ногами будто бы гуще стали. Не исчез колдовской мир вокруг Каси, но изменился, пострашнел.
В спину Касе уперся чей-то колючий взгляд, голова закружилась и через миг стоял рядом перед ней Демьянка, ухмылялся, подбородок задирал, сам маленький — а страшный такой, что Кася пожалела о своих словах.
Неслышная тень пронеслась над головой, махнули мягкие крылья. Филин упал на Богдана сверху, вцепился когтями в плечо, заколотил крыльями. Они оба повалились в снег, Богдан исчез, будто под землю ушел или поземкой рассыпался, а Казимир заворочался. Было ему хуже после стычки с Жданой, повязка слетела, обнажив пустую черную глазницу и страшный ожог на половину лица.
— К Тонде, к Тонде ее отнеси! За Полесские земли! — хрипло крикнул Казимир, пытаясь подняться. — К мельнице на берегу Варты!
Был он сейчас, как большой неуклюжий жук, упавший в миску с медом и увязший в нем лапами.
— Скажи, что Казимир Кирьяновский просит его оплатить долг помощью госпоже Катаржине! Кася, запомнила? Я прошу его рассчитаться помощью тебе!
Демьян подошел к ней, встал рядышком, дернул за руку — рукавица давно слетела и прикосновение к ладони чертовых горяченных пальцев обожгло. Кася поняла, что замерзла страшно, что колени у нее дрожат, что пальцев на ногах она не чувствует совсем, а на руках — еле шевелятся. Что губы потрескались, что глаза слезятся, что в голове будто кузнечный молот ухает, а платок спозл и в уши мороз дышит страшным холодом.
— Ну, госпожа Катаржина, — маленький Демьян поднял на нее колючий взгляд — в темноте сверкнули будто алые огоньки. — Куда тебя отнести? Выбирай! Могу к батюшке доставить. Могу — к стенам монастыря святой Серафимы, грехи замаливать. Могу попробовать жениха твоего найти, посмотришь, как он без тебя поживает, — черт коротко рассмеялся. — Но это если мы его найдем. А могу, как господин Кирьяновский просит, к одному колдуну. У него управа на твою напасть найдется, не бойся.
— Откуда знаешь? — просипела Кася.
— А я все знаю, — усмехнулся Демьян. — И про тебя, и про Богдана теперь знаю. И про Ждану. И про господина Кирьяновского, — он перевел взгляд на Казимира, который корчился от кашля на снегу. — И про колдуна Тонду, что на мельнице живет, тоже слышал.
Белый снег, черные тени. Алый отблеск в глазах черта. Касин платок в ночи — тоже алый, что кровь, на снег пролитая.
— А что ты возьмешь за помощь? — спросила Кася.
— Душу твою. Кусочек ма-а-аленький, — черт показал щепотку мальчишескими пальцами. — Не бойся, еще останется.
На снег села сорока, потом другая.
— Думай, Кася, решай, — прошелестел голос Демьяна, не мальчишеский, а тот, другой.
Жаркий, страшный, от которого в груди сердце екает и язык во рту немеет.
Она увидела Ждану в рогатой кичке, в бусах и платках, раскинувшую руки, как сорочьи крылья. Блестели глаза ведьмы, зубы-жемчуга белели в широкой улыбке, и было в ней человеческого сейчас меньше, чем в Богдане-мертвеце.
— Помоги мне, Демьян! — выдохнула Кася. — Наилучшим способом помоги!
— Будет сделано, госпожа Катаржина, — с мальчишеским весельем ответил черт и мир вокруг закружился.
II
Мир перевернулся с ног на голову, закружились звезды, засвистел в ушах ветер. Стало холодно, звонко и ярко. Под ногами распростерлась бездонная темнота, а над головою — о, над головою танцевали созвездия и месяц молодой, двурогий, подмигивали Касе из-за кружевных облаков.
— Как красиво… — выдохнула она, и тот, кто нес ее по этому пути, большой, черный и страшный, усмехнулся.
Проносились мимо леса, заснеженные поля и болота, блеснуло зеркалом полузамерзшее озеро, белокаменный город на его берегу стоял, мигал огнями на стенах. Спали деревни под снегом, чернели в реках полыньи. Бежали волки по белому полю, крошечные точки на серебряном снегу. Сияли далеко на севере зеленые всполохи: красивые, неведомые, страшные, переливались огнями, как драгоценные камни.
— Что это? — не спросила — подумала Кася.
— Северная корона, — ответил большой, черный и страшный глухо. — Небеса сияют.
— А почему?
— А потому что чудо божье!
Они поднялись высоко-высоко, так высоко, что Касе показалось — видит она весь мир, и чернеющую громаду моря на западе, и высокие скалы на востоке. Выше она оказалась, чем птицы летают, выше, чем облака ходят, и месяц стал близок — руку протяни и коснешься его.
— Ша, дурная! — снова усмехнулся большой, черный и страшный. — Не дотянешься!
И рассмеялся, а месяц ему ответил таким же звонким, переливчатым смехом.
Кася посмотрела вниз: проплывали там незнакомые совсем места. Голова кружилась, перед взглядом все плыло. Он потянулась к вороту, чтобы найти цепочку, на которой носила иконку, сжать ту в ладони — а не было ничего на шее.
Демьян то ли почуял, то ли заметил — расхохотался:
— А все, Кася, а все! — сказал он певуче. — Слетела!
Кася не успела ни испугаться, ни расстроиться, потому что мир еще раз перевернулся — с головы на ноги встал, и очнулась Кася в лесу. Густой темный ельник окружил ее, встал вокруг, как молчаливые стражи. Переплелись ветви и тени их, брошенные на снег.
— Вот мы и на месте, госпожа Катаржина, — сказал Демьянка.
Он снова был мальчишкой и стоял рядом с ней, потирал ладони друг о дружку.
Кася мерзла, до костей ее холод пробирал.
— Сейчас с тебя плату взять или опосля, как к колдуну выйдешь?
— Сейчас, — выдохнула Кася.
Чем бы ни оказалась для нее эта плата, она хотела побыстрее с этим разделаться.
— Как знаешь, — ответил Демьян и глаза его огненно блеснули.
И Касе стало… нет, не больно. Печально до одури, до брызнувших из глаз слез, до сжавшегося болезненно сердца. Будто порвалась внутри у нее натянутая жила, грустно трунькнула, зазвенела последним вздохом — и не осталось ничего, ни хорошего, ни плохого, только безутешная печаль.
Огромная, черная, как ночное небо печаль о том, что неизбежно в конце будет тьма и холод, колючее одиночество и ничего больше.
— Что, госпожа Катаржина? — спросил Демьянка участливо. — Грустно тебе или страшно? Или, может, злом сердце наполнилось?
Кася подумала на миг, что он издевался, но нет. Черт просто спрашивал.
— Бабка твоя вот злилась, — сказал он и помог Касе подняться со снега. — А тебе печаль досталась. Всем по-разному, каждому по пути его воздается. Пойдем, нельзя в лесу торчать ночью, замерзнем… Да и мало ли, что здесь еще живет… Или не живет.
Кася пошла за ним, шмыгая носом. Печаль все еще сидела в ней, но стало полегче немного, а вскоре и вовсе прошло. Только голове было легко-легко и во рту пересохло.
— А почему мы в лесу? — спросила она.
— А к колдуну так просто не подберешься, — ответил Демьян. — Засел в своем логове — хуже барсука, огородился со всех сторон колдуньими заборами. К нему на своих двоих дойти надо, по земле.
Черт ловко огибал пеньки, перескакивал через сухие поваленные стволы. Там, где он шел легко, Кася запиналась, ойкала. Еловые лапы цеплялись за плечи, норовили сорвать с головы платок, будто не хотели, чтобы Кася шла куда-то.
Будто хотели, чтобы она осталась в лесу.
— А если б я тебя попросила мне с Богданом помочь? — снова спросила Кася.
— А я что, не помогаю? — зло бросил Демьян. — Я по-твоему что, от нечего делать тебя на себе по небесам прокатил?
— Но разве… — начала было Кася, но замолчала — дыхание перехватило. Она остановилась, села на снег, чтобы отдышаться. — Прогнал бы ты его просто!
Здесь была крошечная полянка, кружочек-пятачок, не занятый елями. Сверху прямо на них смотрел месяц и было почти светло.
— Кася-Кася, — Демьян покачал головой и, казалось, грустно улыбнулся. — Колдовство же не так устроено, что захотел, дунул, плюнул — и стало по-твоему. У кого так, может, и выходит, но я бы к тем и близко не подошел, сила великая, они меня растопчут и не заметят. Твой жених — тебе с ним и разбираться, а я только путь могу указать да подсобить где. Надо будет его закопать — лопату тебе добуду, но закапывать — это ты сама.
— Я думала, — сказала Кася, все еще тяжело дыша, — Черти с пути соблазняют и пакости делают.
— Ну, кто делает, а кто как я, — Демьян скрестил на груди руки. — Я, может, человеколюбием страдаю. Богуслава просила за внучкой присмотреть — вот я и присматриваю.
— И душу мою жрешь.
— Жру. Такова моя, Кася, природа, — он поправил на голове шапочку. — Насиделась? Пойдем!
Кася не без труда встала. У нее болело все: ноги, плечи, бедра, в голове каждый шаг начал отдаваться, и холодно еще было, ужас! Платок растрепался, Кася перевязала его, чтобы закрывал уши, но взору не мешал.
— А за твою помощь я после смерти гореть буду? — спросила она.
— Нет, — спокойно ответил Демьян. — Душа очистится — и прощение получит. Если, конечно, ты намеренно не станешь зло творить. Чем больше зла — тем сложнее очиститься.
Она посмотрела на него, он — на нее.
— Жизнь, смерть и любовь… — вспомнила она бабушкину сказку.
— Как правильный черт, — перебил ее Демьян, — я бы должен тебе предлагать убить кого или парня-красавца приворожить, но не буду. Из уважения к бабушке. Но если попросишь — сделаю с радостью, уж поверь.
Он развернулся и так же быстро, как прежде, пошел вперед, а Кася — за ним, так же неуклюже.
Месяц подсматривал за ними, выглядывая из-за ветвей. Кася посматривала на месяц и запиналась, попадала ногой то в яму, то под вылезший из-под снега корень. Демьян ворчал на нее, но стоило Касе начать оглядываться, а не на небо посматривать, как чудилось ей: из темной глубины леса на нее тоже смотрит кто-то, недобро смотрит, пристально.
Один раз прошли они мимо прогалины, большой, светлой. Тропинка вела сквозь нее, но черт, подумав, свернул и обошел по кругу. Кася удивилась, а Демьян, будто прочитав ее мысли, остановился и подвел ее к самому краю, заставив спрятаться под кустами.
Пахло там… плохо, страшно. Кровью, как во дворе, когда скотину бьют, и гнилью даже сквозь мороз тянуло. На поляне лежал остов лося, обглоданный до костей, только ребра торчали и рога.
Кася пожала плечами: лось и лось, подумаешь — волки сожрали.
— А тебе на его месте хочется оказаться, сказал голос Демьяна у нее в голове, перепутался с ее собственными мыслями. — И вообще, с чего ты взяла, что волки? Может — не волки, а кто другой, пострашнее волков? Пошли уже, глупая девица, умрешь тут — будешь как твой любимый Богданчик по миру шататься, добрых людей пугать.
— Он не мой! — крикнула Кася.
И поняла, что зря: крик ее разбил лесную тишину на осколки, отлетел от еловых стволов, рассыпался отголосками где-то вдалеке. Острый взгляд из темноты снова вперся в спину. Демьян зацокал языком, покачал головой, назвал Касю дурой и, схватив за руку, потащил за собой, как непослушного ребенка на торговой площади родители таскают.
— Довольна, девка дурная? — прошипел он, когда они вывалились из леса. — Что, никто не учил, что в лесу свои хозяева живут?!
Кася покачала головой, всхлипнула:
— П-п-прости, пожалуйста, чертушко… — взмолилась она.
— Головой думай, прежде, чем в ночи орать. Пойдем, пришли почти. Кто бы там ни был, сюда уже не сунется.
Касе показалось, что он обернулся через плечо, поморщился, но она не стала об этом думать. Не надо об этом думать, не надо. О другом думай. О том, что там за колдун, куда ее черт завел. Чтобы не так страшно было, не пронизывало страхом до самых кишок, не подпрыгивало сердце к горлу, не казалась Кася сама себе загнанным зверьком, почуявшим хищника.
Лес скатывался с холма и замирал у самого берега небольшой реки, такой быстрой, что сейчас, в Святочные морозы, она подо льдом тихо-тихо журчала. Кое-где у берега виднелись черные, плохо замерзшие места, на которые, понимала Кася, лучше не ступать. Черт вел ее по бережку, по нетронутому следами снегу, мимо оградки, наметившей чье-то поле, прямо к чернеющей в ночи мельнице и домику мельника, из трубы которого поднималась тоненькая струйка дыма.
Мельница была небольшой, деревянной, колесо ее не шевелилось, погруженное в незастывшую воду. Журчание реки здесь слышалось сильнее, большая черная полынья полумесяцем огибала берег. В нее уходили мостки, а к ним прямо от крыльца вела расчищенная тропка.
— Давай, — сказал черт. — Иди. Доставил я тебя к колдуну Тонде, как попросил господин Кирьяновский. Лучшей помощи не было, госпожа Катаржина, это я тебе как черт могу сказать. Постучи в дверь и попроси ночлег и укрытие…
— А ты? — Кася посмотрела на него.
— А я попытаюсь спасти господина Кирьяновского от сорочьей ведьмы, — ответил Демьян.
— Из человеколюбия? — спросила Кася едко.
— Из него самого, — ответил он. — Бывай, Кася, вернусь за тобой так скоро, как смогу.
Он превратился в черного, страшного и исчез, нырнул в какую-то тень, а Кася, поежившись от холода и накатившего снова страха, побрела к домику мельника.
Крыльцо было чисто выметенным, не скрипело даже. И дорожка к нему шла притоптанная, убранная. Кася поднялась по ступенькам, заколотила в дверь, окликнула хозяина:
— Есть ли кто дома?
Ответа не было — и она попыталась войти, но дверь была заперта и не поддавалась, а, может, у Каси уже не было сил, чтобы ее сдвинуть.
Кася заколотила еще, спустилась — ударила в ставни, снова крикнула — домик молчал, только дымом пахло, едой. Кто-то был там, прятался и то ли не желал, то ли не мог открыть ей.
Кася села на крыльцо, обхватив руками колени, и поняла, что никуда больше не сдвинется. Усталость, тяжелая, как мельничный жернов, навалилась на нее, сжала в медвежьих объятиях. Кася могла бы заснуть прямо здесь, на крыльце, если бы могла спать, но проклятие мешало ей, выдергивало из сна, стоило ей хоть чуть-чуть в него погрузиться.
А еще было холодно. Месяц скрылся, ночь сделалась беспросветно черной, рядом с водой мороз стал промозглым, еще более злым, чем в лесу или — Кася вздохнула — в небе, когда они с Демьяном летели сюда. Кася дрожала, плакать уже не могла — только стучала зубами от холода и обнимала себя, пытаясь как-то согреться.
Когда она подумала, что проще было бы умереть — от сорочьих ли когтей, в объятиях Богдана или там, в лесу, рядом с останками лося — раздались шаги, глухо ударилось дерево о дерево и дверь, наконец, открылась.