I
Ярмарка была громкой, Старореченск таких давно не видел. Съехались со всех сторон купцы, на рыночной площади разбили новые торговые ряды, выставили кругом прилавки. Казалось, половина города вдруг превратилась в торжище, а вторая половина — веселилась, плясала, пела, каталась на санях по заснеженным еще полям, собиралась у костров и всячески еще развлекалась. Дурака валяла, как сказала Ясна.
Снежную крепость строили с тем же усердием, что и ярмарку. Городской голова самолично начал, своим примером показал, что шутовство — это дело важное, подходить к нему нужно ответственно. Скинув теплый кафтан, в одной только рубахе он укладывал снежные кирпичики один на другой, прилаживал их, чтобы крепко сидели.
Снег был уже рыхловатый, подтаявший, легко из него лепились и снежные бабы, и дворцы невиданные, и снежки. Детвора играла, Касе не раз прилетало в спину случайным чужим броском. Она в долгу не оставалась и метко била в ответ.
Время такое — зима на исходе, пахнет уже будто бы талой водой из-подо льда, мокрой корой, весенним дымом. Можно дурачиться и радоваться, потому что потом — строгий пост.
Ни песен тебе, ни игр.
Томаш на ярмарке тоже торговал: пестрыми платками, бусами, отрезами ткани, привезенным из большого города чаем, пряностями и всякой снедью, которую растаскивали гуляющие. Кроме его обычной лавки, появилось еще две, временные, за них встали нанятые работницы — дочерям Томаш нашел другие дела, не менее важные.
Маржана помогала матушке считать и отслеживать товар. Мила встречала отцовких друзей и поила их чаем, развлекала беседой. А Касе досталась гостья.
Гостья была чужая. Любой гость — чужак, но эта казалась какой-то по-особенному чуждой. Была она дочерью пана Витольда, гостившего в Торжке, то ли дальнего родственника Софьи, то ли доброго ее друга: он намеревался сам погостить, но задержался, а дочь вон приехала. Важная, с няньками и охраной, не в санях — в каретке, такой изящной, такой тонкой, что та чудом по дороге на сломалась! И сама гостья была такая же, как ее каретка: тоненькая, бледненькая, светленькая, будто бы не девица живая, а зимний дух, вышедший к людям.
Бабушка Богуслава и про таких рассказывала, и ничего хорошего от тех духов ждать не следовало.
И имя у гостьи было странное, чужое, двойное — Аника-Вельгемина, все девицы вокруг удивлялись: да где это видано, чтобы у человека больше одного имени было? Кася же знала, что такое бывает.
Она посмотрела, поводила носом и решила, что у соседей свои причуды. Раз матушка попросила быть ласковой с гостьей, значит, она будет водить эту Анику-Вельгемину за руку по ярмарке, и на вечерние посиделки позовет, и до речки сводит, покажет старую мельницу и мост, и холм, с которого красивый вид на Старореченск открывается, и даже будет терпеть двух нянек, закутанных в темно-серые широкие платки из тонкой шерсти. Няньки ходили за Аникой-Вельгеминой, как тени, и были вечно напуганными: не простынет ли дитятко, не упадет ли, поскользнувшись на льду, не пойдет ли ей во вред горячая пышка, посыпанная ореховой крошкой, политая медом? Не замерзла ли она? Не вспотела ли под своей кроличьей шубкой? Не слишком ли громко смеется?
Касе, привыкшей к тому, что при всей заботе и строгости Софья не тряслась над ними, не пыталась в рот заглянуть и за каждым шагом следить, было не по себе.
Няньки Аники-Вельгемины посматривали на Касю по-волчьи, зло и с подозрением. Не заведет ли эта дикая девка их кровиночку куда не следует? Не научит ли непотребным песням, не втянет ли в неприятности?
Сама же Аника-Вельгемина, казалось, с большой радостью бы в неприятности втянулась, лишь бы досадить суетливым своим стражницам.
— Нет, — говорила она, задирая острый носик. — Нет, пани Сандра, я не замерзла. И есть не хочу, мы с панной Катаржиной пирожки взяли.
К Касе она обращалась только так: полным именем, да еще и с этой “панной”. Касе хотелось на это корчить дурные рожи и громко смеяться. Может, пани Сандру и пани Виту от возмущения бы перекосило! Смех они не терпели, будто тоже были духами из сказок Богуславы: нечистыми, злыми, которым любое веселье противно.
Пани Вита разок сказала, одернув свою госпожу, когда та глазела на то, как парни на скользкий столб за мешком с деньгами лазили:
— Негоже благородной девице над глупостями смеяться, панна. Да еще и так громко!
И губы поджала.
Аника-Вельгемина на то вздохнула тяжело, закатила глаза и дернула плечом. И сказала, что хочет орехов в меду и пряников, вот пусть няньки ей принесут — она же посмотрит, кому мешок достанется. Сказала холодно, и от того, что ее няньки, сгорбившись и сникнув, пошли приказ выполнять, Касе стало противнее даже, чем от всех этих колючих запретов и правил, в которых Аника-Вельгемина жила.
В первый день Кася это перетерпела, на второй — осторожничала, боясь сделать что-то не то, на третий, уже предпраздничный, взяла гостью за руку — ох и богатая же у нее была вышивка на рукавице! — отвела в сторону, пока няньки вертели головами в толпе, как две старые вороны, и сказала:
— Послезавтра будут за крепость драться, надо сходить посмотреть, а потом мы с девушками в избе будем сидеть, пойдешь… пойдемте с нами? Только, — она мотнула головой в сторону нянек. — Без провожатых можно? Девки засмеют.
Девки, может, не засмеяли бы, на таких посиделках всегда бывал кто-то постарше, вроде Ясны, но Кася соврала намеренно.
Панна сморщила носик, моргнула — глазищи у нее были что стеклянные бусины, большие, блестящие, прозрачно-голубые. Батюшка такие бусины завозил, но в Старореченске приняли их холодно, то ли дело — красные и ярко-синие! Кому нужно прозрачное стекло, похожее на битый озерный лед?
— Хорошо, — сказала она звонко и посмотрела из-под ресниц. — Я и сама не рада…
Кася тоже была бы не рада. Она помнила, как ходила с Ясной к Оксане, как неловко ей было, но Ясна и рядом с этими двумя сторожевыми псицами не стояла!
— Благородной панне врать не следует, но я совру, — добавила Аника-Вельгемина с таким видом, будто бы Кася ее на воровство пряников подбивала, а она одолжение делала тем, что соглашалась. — Скажу, что по вашим обычаям должна идти одна. Пусть проводят, а там и оставят. Я, признаться, утомилась…
— Так пойдем в дом к нам!
Кася подумала, что Аника-Вельгемина утомилась от прогулки: гуляли они и правда долго, там музыкантов послушали, тут украшения поразглядывали, панна даже купила себе что-то, потом от нянек побегали, чтобы не докучали. Ужасно утомительно, если подумать, а день только начался. Кася бы еще гуляла и гуляла, раз других забот на праздничной неделе бог не послал, с горки бы покаталась, но кто знает, как там у благородных панн все устроено? Вон, подморозило сегодня, аж снег скрипит! Вдруг устала гостья по такому морозу ходить и надо ей полежать на пуховой перине, пока тетушки-нянюшки вокруг бегают с медовой коврижкой и ягодным взваром?
— Нет, я не… Ах, — Аника-Вельгемина вздохнула и приложила руку ко лбу. — Панна Катаржина, я утомилась от другого! Не от нашей прогулки. Пойдемте дальше! Быстрее, хочу к реке! Вы вчера говорили мне, что там очень красивый вид!
Теперь она схватила Касю за руку и потащила за собой. И вот они шли, петляли по улицам, уходя все ближе и ближе к реке, потому что благородной панне вздумалось вдруг посмотреть на замерзшую воду.
Они замерли у деревянных мостков, и Аника-Вельгемина поставила на них локти и подперла голову ладонью. Она смотрела вдаль, туда, где посреди льда виднелась черная полоса воды, длинная полынья, и лицо Аники-Вельгемины было такое несчастное, что Кася даже передумала ехидничать.
— Простор такой…
— Мы вон там вчера на мельнице были, — Кася махнула рукой влево. — А вон там дальше — дорога на Торжок. Летом тут лодки ходят, лес раньше сплавляли, но река неудобная. Дальше за рекой у нас тоже люди живут, но считается, что это уже не город. А вон за тем холмом приток с омутами, там два года назад рыбак один утонул, говорят, пьяный был, так его вынесло к городской пристани ближе к осени…
— Ужас какой, — Аника-Вельгемина всплеснула руками.
Кася подумала, что стоит, наверное, рассказать что-то повеселее.
— А у вас в прорубях зимой купаются? — спросила она.
— Нет, что вы, зачем так делать? — Аника-Вельгемина удивленно вскинула брови, но тут же улыбнулась, мягко, будто бы ребенку: — Ах, да, мне говорили, что есть тут такой обычай. Нет, мы так не делаем. Еще и прилюдно одежды снимать…
— И летом в речке не купаетесь?
На лице Аники-Вельгемины такое возмущение отразилось, что Касе стыдно стало: как она могла подумать, что благородная панна голышом в реку полезет, ножкой своей белой в самый ил?!
— Нет, панна Катаржина, не купаемся. Моя матушка считает, что купание в водоемах вредно, а тело лучше протирать губкой с уксусной водой.
Матушка у нее была чужестранка, из дальних западных земель, в нее Аника-Вельгемина и пошла: тонюсенькая, белокожая, беловласая, глаза эти прозрачные, здоровье хрупкое, как наст, от того над ней так трясутся. Кася это слышала от родителей, пока под дверью стояла.
— И в баню не ходите?
Возмущение сменилось ужасом. Аника-Вельгемина глазищи свои широко раскрыла, моргнула медленно. Бледные губы дрогнули.
— В бане страшно! Темно, жарко, душно!
Кася в этом страшного ничего не видела, но вспомнила вдруг рассказы про тех, кто по дурости заглянул в баню заполночь. И про пожары вспомнила, один она даже видела давно-давно в детстве: сгорела баня за три улицы от их дома, и хорошо, что осенью то случилось, а не летом, потушили, прежде, чем на соседей огонь перекинулся. Вот то было куда страшнее и банника, и обдерихи.
— Так надо уметь топить, — сказала она, думая о том, что глупость и нерасторопность людская всему виной, а не выдуманная нечисть. — Матушка наша, Софья, не умеет, а тетка Ясна…
И пошла рассказывать и про огонь, и про веники, и про людей, задушенных банником, тоже. И про пожар.
Аника-Вельгемина слушала ее с очень вежливым лицом. Глаза были полуприкрыты, губы сжаты, брови приподняты, и еще она кивала или качала головой, то и дело бросая взгляд на реку ли, на дорогу, куда-то за Касину спину. Было от этого неприятно, так и хотелось выкинуть что-нибудь этакое, злое.
Вместо этого Кася просто замолчала.
Здесь, вдали от площади, было почти безлюдно. Кто-то ходил в отдалении, тащил за собой санки, груженые хворостом или дровами, нес курицу подмышкой, ведра с водой. Кто-то бесцельно гулял, заглядывая за заборы. Если смотреть на реку и за реку — глаза резало от снежной белизны. И небо было такое синее-синее, уже совсем весеннее, безоблачное, ясное. И слышно было, как ветер свистит.
— Там, откуда я, таких просторов нет, — сказала вдруг Аника-Вельгемина.
Смотрела она вдаль и не было на ее лице всей это приторной, раздражающей вежливости. Только та вон печаль, мелькнувшая в начале.
— У батюшки большой дом, сам город каменный, улицы узкие, а за стеной поля, а за полями — лес да болота. Речки у нас темные, узкие, пахнут тиной. И есть гора, но на ту гору нельзя подниматься.
— Почему?
— Если не звери сожрут, так разбойники поймают, — Аника-Вельгемина посмотрела в ее сторону лениво. Сказала — что отмахнулась. — Там старая башня сгорела, и в ней лихие люди жить любят. А батюшка охотится, и на них, и на волков.
А ее, значит, не выпускают из дома, поняла Кася, и сидит себе благородная панна у себя в светелке, умные книжки читает, а вокруг — каменные стены и большой город. Больше, чем Старореченск. Больше, чем Торжок. И весь из камня. Кася каменные дома видела, но представить себе целый такой город не могла.
— Холодно в каменном доме жить, наверное.
— У вас холоднее. И страшно. По ночам лежу и слышу, как под крышей кто-то ходит.
— Мыши по чердаку бегают.
— Топают, как человек, — Аника-Вельгемина вздрогнула. — И ухает что-то.
— Сова, наверное. Они, бывает, селятся в домах.
— И ветер вчера был страшный. А утром я слышала, как собаки на кого-то лаяли.
— Так они всегда…
— И что-то подвывало так, коротко, как человек кричит.
Кася хотела сказать, что то, должно быть, лиса лаяла. Но Аника-Вельгемина отвела взгляд:
— Крикнет — и собаки сразу заходятся. Жутко так.
— Может, упырь? — спросила Кася буднично. — Рано они, обычно лезут, как снег сойдет.
Глаза у Аники-Вельгемины стали совсем круглыми.
— К-к-кто?
— Мертвецы-беспокойники, — Касе много стоило не улыбаться. — Проклятые в посмертии. Спят они зимой, под снегом им тепло, а как весна приходит, так просыпаются и маются. Тяжело им на этом свете, мертвым-то, холодно и тоскливо, вот и тянутся к живым.
Бабушка Богуслава говорила, что мертвый может встать, если жизнь до конца не прожил или если совершил что-то, за что маяться ему, пока сам себя не простит. Кася ни в упырей, ни в ходячих покойников особо не верила — никто, кого она знала, их не видел сам, только слышал, как кто-то встречал. А такому, учил Касю батюшка, верить не следует. Вот если встретит разок, тогда и будет бояться.
Аника-Вельгемина же становилась все бледнее и бледнее.
— Что? — спросила Кася, подняв бровь. — Не водятся у вас такие? Может, их волки зимой растаскивают по кусочкам и прячут в разбойничьем логове?
Аника-Вельгемина, наверное, представила себе что-то такое, например, волка, тянущего чью-то ногу через лесную тропу. Потому она, наверное, и вздрогнула, когда рядом с ними вдруг оказался Богдан.
Кася тоже вздрогнула.
— Здравствуйте, госпожа Катаржина, — сказал Богдан с лихой усмешкой и поклонился ей — низко, даже шапку с головы стянул и вырвались из-под нее непослушные русые вихры. — И вы здравствуйте, панна Аника-Вельгемина. Надеюсь, гостится вам у нас радостно и сытно.
Анике-Вельгемина посмотрела как бы сквозь него и задрала нос. Негоже было, видимо, благородным паннам с простыми парнями здороваться, вот и молчала, будто воды в рот набрала.
Он же поклонился ей, но не так низко, как перед Касей, и смотрел на панну с любопытством, щурился от яркого солнышка.
Богдан был в отцовском кафтане, том самом, в котором Оксана выходила встречать Касю. На щеках его пробилась щетина. Шрам, рассекающий бровь, был темным еще рубцом. Заживал, пусть и медленно, скоро начнет выцветать до белесой ниточки. Навсегда Касина метка останется у Богдана на лице.
Сейчас, при свете дня, Кася разглядела, что глаза у ее суженого зеленые, как болотная тина почти. И ресницы угольные почти, густые. И усы с бородой темнее рыжевато-русых густых волос. И когда он ухмыляется, поднимается верхняя губа, а под ней — белые ровные зубы.
— И ты здравствуй, Богдан, — сказала Кася, стараясь, чтобы голос звучал строго, как у матушки, когда там общалась с отцовскими приказчиками и посыльными.
Кася распрямила плечи, вытянула шею, заставила себя не скрещивать руки на груди.
— Иду мимо, — Богдан наклонил голову к плечу — на том плече он держал полупустой, латаный мешок, завязанный грубой веревкой. — А тут — голосок знакомый. Дай, послушаю, думаю…
— Послушал?
— А то! Опять себе на беду! Кто же знал, что девки нынче не женихов обсуждают, а разбойников и страшилищ из дедовских баек? — он подмигнул Касе. — Я-то могу еще рассказать, если надобно, только попросите!
И снова посмотрел на Анику-Вельгемину, а та смотрела на реку, стояла себе вполоборота, из-под меховой шапки блекло-золотая прядь виднелась, на бледных щеках румянец — что отблеск солнца закатного на снегу.
— Вы на гуляния идете, госпожа Катаржина? — спросил Богдан вдруг.
— Идем, — сказала Кася. — Завтра и идем.
— Ну, значит, увидимся! — он вернул свою шапку на место, приладил, чтобы сидела ровно, и снова поклонился. — До завтрашнего, значит, панна Аника-Вельгемина.
Та его даже взглядом не удостоила, а Богдан подмигнул Касе ушел дальше по каким-то своим делам, и вот Кася как стояла, сжимая кулачки, так и осталась стоять.
И дыхание перехватило, будто морозного воздуха вдохнула.
— Кто это был, панна Катаржина, и почему он смел так себя с вами вести? — голосок Аники-Вельгемины звучал возмущенно, как стрекот пойманной в ладонь маленькой птички.
Кася откашлялась, а потом только ответила, вспоминая все, чему учила ее матушка:
— Мы в Старореченске люди простые, панна Аника-Вельгемина, вытанцовывать друг перед другом не привыкли. А был это Богдан, знакомый наш, его родителей моя матушка хорошо знает.
Аника-Вельгемина выглядела удивленной, будто бы ей в лицо мокрой тряпкой прилетело, но не сказала ничего. Только пожаловалась, что замерзла — еще бы, в своем-то тоненьком шерстяном платье с одним только подъюбником, и они с Касей развернулись и пошли искать нянек.
II
На следующий день Кася посмотрела на Анику-Вельгемину и, взяв ее за руку, утянула за собой в девичью спальню.
— Пойдем, — сказала она. — Оденем тебя по-нашему.
Няньки думали повозмущаться, но Ясна ласково и твердо увела их пить чай с пирогами.
Аника-Вельгемина была тоньше Каси, а без платья так вообще тощая, как в голодный год родилась. В ход пошли старые юбки, одна на другую, чтобы теплее и чтобы не болталось Касино платье на гостье, как мешок. Жалко не было — Томаш дочерям на одежду не скупился, а дочери рукодельничали умело, в основном Мила, так что нашлось для Аники-Вельгемины все, и поясок на талию, и теплая накидка под ее кроличью шубку. И бус три нитки — даже под цвет глаз ее нашлись, полупрозрачные, блестящие. И платок. Новый свой, алый, Кася пожалела, сама его носила и любила очень, так что достался Анике-Вельгемине старый Маржанкин белый платочек с голубыми узорами — что ледяные цветы на окне.
Она посмотрела на себя в зеркальце, потрогала тонкую ленточку, которую Кася вплела ей в косу — жиденькая вышла, волосы тонкие у благородной панны, мягкие, будто детские.
— Матушка бы не одобрила этот маскерад…
— А у нас, — сказала Кася, заломив бровь. — Так принято. Чтобы на праздники наряжаться. Скажете вашей матушке, что нам правила гостеприимства запрещают гостей без веселья оставлять.
Аника-Вельгемина захихикала, прикрыв рот ладошкой, а потом и засмеялась, громко, искристо, будто вдруг жизнь в ней проклюнулась сквозь воспитание, и Кася рассмеялась вместе с ней.
Няньки, конечно, поохали, поворчали, но Софья на них шикнула и ласково сказала то же, что и Кася. И добавила:
— И так теплее будет, а то весь день на воздухе гулять. Вон, морозец с утра ударил!
Она погладила Касю по голове, и стало от этого на душе легко и светло.
Все правильно, дочка, делаешь.
Мороз и правда ночью был, на деревянном настиле нарос тонкий ледовый слой, его не везде успели сбить, так что идти пришлось осторожно. Пахло в воздухе дымом и выпечкой, хорошо так, от ярмарочных рядов еще жареным тестом тянуло и теплым маслом.
Аника-Вельгемина была почти похожа на обычную девицу из Старореченска, разве что не носили здесь меховых высоких шапок поверх платков. Но это пока — глядишь, пошушукаются местные красавицы и следующей зимой Томаш такие шапки из Торжка повезет для каждой. Без своих нянюшек на хвосте гостья ожила, совсем повеселела, охотнее спрашивала у Каси, что к чему, улыбалась торговцам, прохожим, собакам даже. Они встречали Касиных знакомых, и Аника-Вельгемина им тоже улыбалась, а не задирала нос, как тогда, при встрече с Богданом. Будто бы эта шутка с переодеванием, с маскерадом, превратила благородную панну, унылую, как сухоцвет, в обычную живую девушку с искристым смехом и задорной улыбкой. И глаза ее полупрозрачные сияли, как сияют на солнце капли росы.
Агнешу они встретили у лавки Томаша, они с Василинкой караулили Милу и поддразнивали. Мила сегодня помогала торговать, бегала туда-сюда, звонко смеялась, улыбалась всем. Томаш ее отпустил бы к вечеру, но подруженьки не могли не подначить: хихикали, переглядывались, громко разговаривали, рассказывали проходящим мимо парням о том, что завидная невеста здесь рядом ходит, а они караулят, чтобы не украли.
Мила только глаза закатывала. И не прогонишь ведь, не шикнешь — обидятся еще, расфыркаются, будут припоминать до самого лета.
— Вот вредные! Я куплю тебе хвороста, — пообещала Кася, обнимая сестру. — У тетки Мартинки самый вкусный.
Мила кивнула, улыбнулась и исчезла за дверью.
Агнеша и Василинка смотрели на Анику-Вельгемину, как на чудесного зверя, которого привезли на ярмарку показывать. Они, конечно, знали, что у городского главы важная гостья, а Кася с ней гуляет — но вот так, вблизи поразглядывать благородную панну смогли впервые.
Лица у них были ехидные-преехидные, что у одной, что у второй.
— Ну и как вам Старореченск наш, панна Аника?
— А с горки уже катались?
— А на реку ходили?
— А пойдете с нами на крепость снежную смотреть?
— А на санях кататься?
— Спасибо, — отвечала Аника-Вельгемина. — Понравился. Не каталась. Ходили. Да, я бы очень хотела, и на крепость, и на санях! А можно?
— Можно, можно, — Агнеша взяла ее под локоть и пошла рядом. — Дорогой гостье все самое лучшее покажем и устроим. Что же ты, Касенька, не развлекала ее толком?
Она посмотрела на Касю с прищуром и острой улыбкой.
— Панна Катаржина меня развлекала, как любимую подругу, — возмутилась Аника-Вельгемина, с присущим ей благородством, конечно. То есть — стала вдруг говорить холодным своим звонким голосом. — Даже платье для меня нашла, чтобы я не мерзла в своем. И платок.
— Щедра ты, Касенька!
— Ой, щедра! Я с тобой тоже теперь дружить буду!
На снежную крепость они сходили, посмотрели, пока бой за нее не начался. Лазили по ней ребятишки, закутанные в серые пуховые платки, чтобы не замерзли совсем. Крепость была небольшой, но стояла на горке, а горка была скользкая, не заберешься, будешь скатываться все время. Только с одной стороны в снегу были вырублены ступени, по ним народ пока и поднимался.
— Хочешь с горы скатиться? — спросила Кася Анику-Вельгемину, стоя наверху.
Отсюда было видно, что ярмарочные ряды стояли ровным кругом, и шест было видно, на котором снова висел мешок, и то, как готовили чучела царя и царицы из соломы — с ними и пойдут драться и кидаться друг в друга снежками.
— А как? — сказала Аника-Вельгемина и застыла, осторожно глядя вниз.
То ли не решалась, то ли пыталась понять, как поудобнее сесть на юбки, чтобы те не задрались.
В стороне стояли сани с лошадьми, возле них — извозчики, один курил трубку. А рядом с ним — Кася почувствовала, как сердце екнуло — Богдан.
— А я тебе покажу! — Агнеша подошла подобрала собственные юбки, села на снег и, оттолкнувшись руками, с визгом полетела вниз.
Анику-Вельгемину это, кажется, напугало. Она вжала голову в плечи и лицо снова стало не веселым, а таким, как вчера, когда она спрашивала про Богдана. Недовольным почти. Ноздри тонкие так и раздувались.
Благородные панны, наверное, не визжали, и в снегу не возились.
— Вон, как Агнеша сейчас, — сказала Кася. — Не бойтесь, панна Аника-Вельгемина. Давайте, садитесь, вот так. Юбки под себя. Держитесь за них по бокам. Готовы?
— А точно надо? — спросила Аника-Вельгемина.
Кася чувствовала, что она замерла, даже дышала реже, будто одеревенела. Испугалась.
— Ну а как же? Спросит вас матушка ваша, все ли вы в Старореченске попробовали, а вы с горы не катались, — Кася приобняла ее за плечи. — Давайте, не бойтесь. Долго сидеть нельзя, простынете. Как внизу окажетесь — сразу в сторону, я за вами полечу. Готовы? — снова спросила она.
Аника-Вельгельмина, зажмурившись, кивнула. Кася осторожно толкнула ее в спину — и благородная панна полетела по ледяной полосе вниз.
Визжала она громко и радостно, Касю аж от городости распирало. И внизу, когда они встретились, Аника-Вельгемина смеялась и смеялась, не прекращая.
— Еще хотите? — поняла Кася. — Пойдемте! Можно еще разок!
Они скатились еще, а потом еще, пока снег не налип на юбки и не повис крошечными ледяными шариками. В последний раз катились вместе, взявшись за руки, и вместе же громко взвизгнули, вместе — сбили с ног кого-то, кто по дурости своей и неосмотрительности встал прямо у них на дороге.
Кася ударилась коленом, больно, конечно, но испугалась она не за себя и не за дурака этого, которого разглядеть не успела, а за Анику-Вельгемину. Хотя нет, наверное, все же за себя: вот поломается благородная панна, а кто по ушам получит? Касенька, кто же еще!
От боли в голове все затуманилось, в висках кровь застучала горячо, а когда туман этот схлынул, когда стала Кася снова слышать звуки и понимать человеческую речь, Аника-Вельгемина стояла уже на своих ногах, смеялась, наклонив голову и ладонью рот прикрыв, а рядом с ней Богдан стоял и помогал с юбок и шубки снег стряхивать.
Агнеша подала Касе руку:
— Больно? — спросила она сочувственно.
— Бо-ольно, — Кася медленно выдохнула — так боль отступала быстрее — и пощупала колено сквозь юбки. — Ничего, я сейчас!
Она встала, держась за Агнешину руку.
— Панна Катаржина, вы как? — Аника-Вельгемина подошла ближе.
Богдан — за ней, еще руки так сложил, будто панна благородная сейчас опять упадет, а он ее под локоток поймает!
— Все хорошо, панна Аника-Вельгемина! — Кася подняла взгляд и широко улыбнулась.
Колено все еще ныло. Кася отряхнулась, переступила с ноги на ногу. Агнеша стояла рядом, прежнее ехидство слетело с нее, как снег с ветки.
— Идти можешь?
— Да.
Они отошли подальше, чтобы другим не мешать.
Богдан тоже был весь в снегу. Стоял, ухмылялся, смотрел на Касю с прищуром. Опять мимо шел, девок услышал? Касе захотелось нахмуриться и отвернуться, чтобы этого прищура лихого не видеть, и шапку красную, и ухмылку косую.
— Убьешь меня однажды, госпожа Катаржина, — рассмеялся Богдан. — В могилу вгонишь.
— Сам дурак, — ответила Кася. — Видишь же, горка? Так чего сунулся?
— Так тебя шел ловить! — он развел руками. — На санях кататься с подружками.
Кася вспыхнула.
— А ты что, извозчиком заделался?
— А вот да! Подзаработать решил. Но с вас денег не возьму, — Богдан улыбнулся шире.
— С чего бы это?
Богдан как бы случайно дотронулся до своей брови.
Сейчас как пошутит про невесту… Кася сощурилась.
— За глаза красивые, — сказал он с ленивой наглостью. — И за смех звонкий. Вот хочу — и все!
— Ты чего, Кася? — шепнула Агнеша на ухо. — Кататься зовут, а не идешь.
— Я в открытых санях никогда не ездила, — призналась Аника-Вельгемина, ставшая вдруг какой-то робкой.
Конечно, у нее же каретка эта, крытая, трясущаяся, как хлипкий мосток. В таких только в грязи вязнуть.
— Вот и покатаетесь, панна Аника! Повезу быстро, но осторожно!
— А по мосту проедем?
— А до поля? Может, ну его — и кружочек там, вокруг леса?
— Панна Аника, наверное, наш лес только из окна своей каретки и видела!
— Да видела я леса! И разные!
— Такого — нет!
Они переговаривались, почти переругивались, как воробушки у лужи или цыплята, лезущие друг другу на голову, беззлобно, просто потому что могли. А Кася стояла посреди этой суеты, голова кружилась от звуков, от холода звенело в ушах — платок сбился, хорошо, что вообще не слетел. И мысли сбились тоже.
Прихрамывая, опираясь на руку Агнеши, Кася все же пошла кататься.
Богдан не стал врать, что сани делал его отец или что все это принадлежит ему. Сани были чужие — скупого, вредного Генрика Щена. Щен этот овдовел, когда Кася еще не родилась, детей прижить не успел: жена его, Злата, умерла через год после свадьбы. Провалилась под лед, вытащить вытащили, но воды она наглоталась, вот холод ее изнутри и выел всю. Жил с тех пор Генрик Щен один, нрав его испортился, а в доме завелись вещи: много-много вещей, поломанных и целых, нужных и ненужных. Поломанные Генрик чинил, но не продавал, а оставлял у себя. Стояли у него во дворе и сани, и плуг, и бочки, и качеля детская, лежали хомуты с облупившейся краской, даже старая лодка перевернутая была. Кто был у него в доме, говорил, что от вещей там нет продыху: стоят вдоль стен, одна на другой, и старые прялки, и сундуки, и ведра какие-то, а между ними — узкие тропки, чтобы ходить можно было, от печи до стола, от стола до лестницы на полати.
По весне Генрик сидел, щурился на солнце и чинил сети рыбакам за гроши или еще что делал, но как бы ни был он беден — ни одну из своих вещей не продавал.
— Я Щену крышу чинил осенью, — сказал Богдан, помогая панне Анике-Вельгемине залезть в сани. — Он ногу подвернул, сам не залез бы. Вот тогда и договорились, что он мне — сани, а я лошадь найду и подзаработаю на гуляниях.
Агнеше он тоже помог, и Василинке. Касе — улыбнулся и только руку протянул, но Кася сама залезла — нечего тут.
— А лошадь чья? — спросила Агнеша.
— Петры, — бросил Богдан, садясь на козлы. — С миру по нитке — девкам развлеченье. Пошла!
Сани дернулись, Василинка засмеялась, запрокинув голову. Когда они выехали из города в поле, Аника-Вельгемина широко распахнула глаза и приоткрыла рот. Бледные щеки ее зарумянились от мороза и от восторга. И когда Богдан обернулся и спросил, нравится ли панне Анике кататься, благородная панна совершенно неблагородно выпалила:
— Да! Да! Очень нравится!
Няньки ее на это зашикали бы, подумала Кася, заворчали, как потревоженные шумом старые собаки, дремлющие у порога. Но няньки остались в гостях у Софьи, пьют, небось, чай с хворостом или печатными пряниками, разговаривают.
Богдан рассмеялся и сани понеслись еще быстрее. Весело звенели бубенцы, Агнеша затянула песню о дороге, а Василинка похватила на припеве.
Кася молчала.
Старореченск остался справа, река тоже. Вокруг были белые-белые поля, невысокие холмики, неглубокие овражки, лес вдалеке — темный, в синеватой будто бы дымке, и небо — ясное, с пушистыми облачками. Солнце уползло за зенит, свет был уже весенний. Кася, запрокинув голову, смотрела, как в вышине движутся черные точки — птицы, но какие — отсюда не разглядеть.
Снова потянуло тоской, той, которая накатывала на Касю, когда перед ней открывался этот вид на поля и дорогу к лесу. Пройдет месяц, второй — сойдет снег, будет все черно от грязи, а потом зазеленеет, и лес приоденется, зашелестит листьями. Уедет Аника-Вельгемина к себе, в каменный большой город, будет сидеть за высокими стенами, слушать про разбойников и волков байки, дразнить своих нянек. Но до того — о, до того Аника-Вельгемина посмотрит и Торжок и Белоград, и, может быть, попадет с отцом еще куда, дальше, к Альдоге или южнее, в Залесские земли, в соседнюю страну, где правит строгая, мудрая царица, у которой полны сундуки платьев, расшитых самоцветами… Отец везде был, рассказывал иногда, как люди живут, а Кася слушала и слушала, слушала и слушала, и грезила, что вот однажды… Когда-нибудь… Сядет она в сани рядом с отцом и уедет далеко-далеко, посмотрит свет.
Но нет, это Аника-Вельгемина уедет, а Кася так и останется в Старореченске. До Торжка доедет к осени, как Маржану замуж отдадут, а в Белоград если и попадет — то когда сама станет чьей-то женой, если муж тот будет откуда-то из Белограда.
Кася бросила взгляд на спину Богдана — и вздохнула.
Они проехали через лесок, осинки да рябинки, березы и ольха, все голое стоит, ни снега на ветвях уже, ни листьев — еще. Заехали на старую мельницу — Аника-Вельгемина радостно захлопала в ладоши, а потом слушала с неподдельным ужасом страшную историю про чертей, которую рассказала ей Агнеша. И отправились дальше, к реке, вдоль нее — уже к городу, а там ждали их на площади и напуганные няньки, и строгая Софья, и городской смотрящий.
Богдан широко улыбался, как ни в чем не бывало, и помогал Анике-Вельгемине выбраться из саней. Панна сияла от радости, от быстрого катания блестели ее глаза. Агнеша и Василинка резво куда-то сбежали, хихикая. Няньки смотрели на Касю по-змеиному.
Уволокла деточку, украла!
— Катаржина, — строго сказала Софья. — Ну хоть бы сказала кому… Здравствуй, Богдан.
Голос ее будто бы смягчился.
— И вам добра, госпожа Софья, — Богдан поклонился. — Вы простите, это я не додумался, хотел панне показать, как у нас красиво. Понравилось ли вам, панна Аника?
И он посмотрел на гостью так ласково, что у Каси вдруг щеки от гнева вспыхнули и сердце заколотилось.
Матушка не ругалась и не ворчала, куда страшнее было то, что она и вправду за Касю волновалась, и за Анику-Вельгемину тоже. Кася весь вечер вилась вокруг Софьи ласковой кошкой, сама принесла в горницу медовый взвар, сама вызвалась расплетать нитки.
— Ох, горе ты мое, — вздохнула Софья и обняла дочь.
Другая бы мать злилась и губы поджимала, была бы холодна, а Софья нет, не так делала. Но она иначе поступала — и от того стыдом прошибало с головы до ног.
— Катаржина, — сказала Софья строго. — Я понимаю, что все, что ты сделала, ты сделала из самых добрых побуждений.
Кася закивала.
Матушка села рядом и тоже стала расплетать нитки.
Шелка цветного у нее было много, Софья вышивала лики святых — для храмов, а для себя и дочерей расшивала платки и ленты. Сейчас, перед весной, нужно было нитки перебрать, понять, что докупить, когда батюшка поедет в Торжок или если вдруг придут в Старореченск другие купцы, торгующие женскими вещицами.
Алого шелка было много, белый почти закончился — ушел на венчик для Маржанки, и синих осталось совсем чуть-чуть.
— Но вот представь, Касенька, а если бы сани перевернулись? — вкрадчиво сказала матушка.
— Так Богдан осторожно…
— А лихие люди бы вам встретились?
— А откуда лихие люди рядом с городом?
— Бражка, горе мое, из самого доброго человека лиходея сделает, если кровь разгорячит.
— Так мы же не одни…
— А если их много? А если бы лошадь понесла?
— Так она же спокойная совсем!
— Кася!
— Что? — Кася подняла на матушку взгляд.
Щеки горели, конечно, и стыдно было — и за то, что не подумала, не сказала, куда они поехали и с кем, и за эти пререкания — тоже.
— Касенька, — голос Софьи смягчился. — Богдан хороший парень, и лихих людей в округе нет. Но…
Она замолчала, подбирая слова.
— Ты же меня легко отпускаешь и на мельницу, и в лес, — сказала Кася. — И с девочками за реку пускала, когда я маленькая была.
— Да, — кивнула Софья. — Ты у меня умница.
— Значит, это потому что Аника-Вельгемина? — поняла Кася.
— Потому что Аника-Вельгемина, Кася. Потому что случится с нею что-то — и всем будет плохо.
Кася, может, и понимала это, но хотелось надуться и бурчать что-то обидное. Мол, носятся с этой панной, как с пасхальным яйцом, как с золотым образком: все ей покажи, все ей расскажи, туда ее своди, жалобы ее выслушай, руку протяни, а потом оказывается, что не так развлекала.
— Кася, — матушка подсела ближе. — Надо было просто сказать Миле, с кем и куда вы пошли. Ну, сбегала бы ты до лавки, подождали бы тебя сани.
— Конечно, — пробурчала Кася. — Подождали бы.
Клубочек нитей попался с узелками. Нужно было взять иглу и узелки эти распутать, но у Каси и пальцы дрожали, и губы, и в носу хлюпало от обиды.
Подождали бы, конечно! Аника-Вельгемина первая побежала за Богданом, вся сияла и смеялась! Небось, задрала бы свой нос, зыркнула бы прозрачными глазищами, а потом бы еще с Василинкой шепталась… Или с Богданом. Вон, как смотрела на него, как руку подавала — и не скажешь, что вчера еще сквозь него смотрела.
Кася шмыгнула носом.
— Кася, — матушка снова строго посмотрела на нее. — Чего это ты сырость развела?
— Н-ничего.
Кася отложила в сторону работу — их всех учили, что нельзя ничего делать, если на душе тяжело или мысли мечутся, злые, как шершни. Ничего хорошего не выйдет, раз думаешь не о том, надо отдохнуть, дать мыслям успокоиться, а душе — утешиться. Иначе и нитки порвешь, и работу испортишь, и бусины рассыпешь по полу.
— Устала, — сказала Кася.
— Так иди, отдыхай, — Софья склонилась над нитками.
Заметила она, что у дочери злые слезы по щекам потекли? Или не заметила? Или просто сделала вид?
— Только умойся! — чуть громче сказала Софья, когда Кася уже на пороге стояла.
Значит, заметила.
Уснуть Кася долго не могла, ворочалась со злости, в голове мысли метались, царапались, как загнанные в угол крысы. Мила подняла голову от подушки и сонно спросила:
— Ты чего пыхтишь?
— Ничего! — огрызнулась Кася и отвернулась от сестры.
Темнота вокруг была теплой, знакомой. В ней как под одеялом — сразу спокойно становилось. Становилось, а сейчас не стало. Кася откинулась на подушках и открыла глаза в густую-густую темноту.
Вот уедет Маржана, и станет в их спаленке на одно дыхание меньше.
А потом и Мила переедет в другую совсем темноту.
И останется Кася одна, не надолго, конечно, но будет лежать вот так, слушать, как ветер за ставнями воет, как скрипит и шуршит старый их дом.
— Мила?
Сестра не отозвалась.
Может, спала уже, а, может, притворялась, что спит.
Обиделась за то, что никто не принес ей ни хвороста, ни кусок сладкого пирога, и кататься поехали без нее, и Кася еще ворочается рядом, мешает. Мила вообще становилась вредной, когда ей что-то не нравилось, но отходила от обиды тоже быстро.
Кася вспомнила, как в прошлом году на Святках Мила ходила с ряжеными, пугала народ и пела похабные песни. Сестра тогда переоделась в старую шубу, вывернув ее наизнанку, чтобы были видны облысевшие лисьи шкурки. Другие ряженые ходили в деревянных личинах, а Мила такую не нашла и вместо того размалевалась углем и свекольным соком так, что страшно было на нее смотреть, пока не умылась — родной отец едва признал. Томаш ругался, конечно, но не на само ряженье — на то, что Мила не сказалась, сбежала из дома тайком под вечер, и в этом году никуда не пустил.
— Мила, ты спишь? — Кася повернулась к сестре и тронула ее за плечо.
Мила зашевелилась, дернулась, отодвинулась подальше.
— Сплю, отстань.
— Мила, а ты как прошлой зимой щеки красила, чтобы красные были?
— Свеклой. И у матушки стащила притирания.
— А лицо как выбелила?
— Мукой, — Мила снова зашевелилась — повернулась к Касе, схватила ее за руку. — Только она осыпается быстро, вся в ней будешь. А тебе-то что? Чего вспомнила среди ночи?
Она ворчала.
— Да так… — пробормотала Кася.
— Еще клюквенным соком можно, — ответила Мила сонно. — А брови углем рисовала. Спи давай.
Кася немного еще поворочалась и заснула.
Днем Аника-Вельгемина пришла, как ни в чем не бывало, и няньки пришли с ней. Заявились втроем после обеда, у панны лицо было такое блаженное, такое довольное, что тошно становилось. Кася помогала Ясне и домовым прислужницам собирать со стола посуду. Смотреть, как за крепость бьются, она не пошла, хотя никто не запрещал. Виноватилась, значит, как Ясна сказала. Сама себя наказывала.
Аника-Вельгемина была одета, как вчера, в Касино платье. Только волосы причесала не так.
— Панна Катаржина, я иду с вами сегодня… вечерять, — слово это она произнесла осторожно, будто пробовала, как звучит — Кася так же ночью про себя повторяла этот “маскерад”, примерялась к нему.
— Как здорово, — сказала Кася так, что любой бы понял: ей не кажется, что это здорово.
Но Аника-Вельгемина не поняла. Она улыбнулась лучисто и попросила:
— А вы меня заплетете, как надо? Как тут принято у девушек? И расскажете все? — и добавила, подойдя ближе, на ухо Касе: — Я без нянек буду. Уговорила их с трудом. Ну пожалуйста, панна Катаржина! Возьмите меня с собой!
— А если меня не отпустят, панна Аника-Вельгемина? — спросила Кася строго. — Может, меня наказали за то, что вчера с вами на санях каталась, не сказавшись?
— Ах, — панна махнула ручкой. — Я велю вашей матушке вас отпустить!
Кася бросила взгляд на нянек, которые мялись у порога столовой, две старые курицы.
— Ясна! — крикнула она. — Надо бы чаю гостям сообразить! Садитесь, пани, садитесь! Что вы встали?
Из Аники-Вельгемины вышла красавица, каких поискать! Кася собой была довольна, постаралась она хорошо. И косу заплела ровную, гладкую, и брови паннины, белесые, сурьмой зачернила, и муки на белила не пожалела — и даже свеклу нашла, чтобы румянец на бледных щеках нарисовать.
— Что вы делаете, панна Катаржина? — спросила Аника-Вельгемина, пока Кася, сосредоточенно поджав губы, прикладывала свеклу к ее щекам.
— Красоту навожу.
— А разве так принято?
— У нас принято, чтобы девица была черноброва и румяна. Вон, как я, — соврала Кася.
— Но панна Василинка же светленькая…
— Василинка не панна, — поправила ее Кася. — И вы ее видели, когда мы гуляли. А сейчас вы вечерять идете.
Солнечный свет за окном стал уже закатным, красноватым, огненным. В полутьме они с Аникой-Вельгеминой спустятся вниз, в полутьме дойдут до дома, где сегодня собирались молодые, завернутся в платки — главное, всю красоту не смазать! — никто, кому не надо, не заметит. Главное, чтобы матушка не зашла сейчас и не увидела, или няньки благородной панны нос не сунули.
— У моей матушки тоже есть краски и притирания, — сказала Аника-Вельгемина. — Порошки всякие и толченые драгоценные камни. Но мне нельзя ими пользоваться, пока замуж не выйду. Даже трогать нельзя!
И правильно, подумала Кася.
У Софьи тоже были баночки всякие и коробочки с румянами, но та, пусть и не запрещала дочерям совать в них носы, красоту наводила редко.
— У нас люди простые, панна Аника-Вельгемина, — ответила Кася. — Уголь да свекла, если сурьма есть — считайте, повезло.
Когда Аника-Вельгемина окажется в избе, среди других девушек и парней, она, конечно, поймет, что Кася ее обманула. А Кася что? Кася скажет, что благородная панна сама ее попросила сделать из нее раскрасавицу — вот она и сделала. Не Кася же виновата, что в Старореченске и правда ценят девиц румяных, дородных, чтобы кровь с молоком и брови густые?
Выглядела Аника-Вельгемина смешно, а Кася взяла — и повязала ей на голову свой алый платок, он яркий — не жалко для такого дела!
Они тихонько выскользнули из дома, не попавшись ни Софье, ни Ясне, ни Миле, ни нянюшкам, ни кому-то еще из взрослых. Кася только крикнула в столовую, что они уходят, и, схватив Анику-Вельгемину за руку, утащила ее на улицу. Сумерки сгустились, снег под ногами поскрипывал, небо было ясным, месяц остророгий на нем висел и было видно, как дым из печных труб вверх поднимается.
Весна вроде близко, а морозец кусается. Так и так Аника-Вельгемина дошла бы до посиделок румяная-прерумяная.
А идти было долго, за старую стену, почти до Богданова дома.
Кася несла с собой ягодные пироги, сама готовила, другие тоже что-то принесут. Про это она Анике-Вельгемине тоже рассказала: мол, приходят девушки и хвастаются, из кого хозяйка лучшая. Кто прядет, кто вышивает искусно, Кася вот — готовит хорошо.
— А вы что умеете, благородная панна?
Благородная панна не ответила сразу, Касе показалось, что ее молчаливое сопение рядом было расстроенным.
Может, она ничего толком и не умела, кроме как книжки читать и няньками командовать?
— Вышиваю я бестолково, — призналась Аника-Вельгемина. — Матушка мною недовольна. Прясть меня не учили. И пироги не пекла никогда.
— Так чем же вы мужа порадуете?
— Я знаю три языка, обучена счету и… И еще… — слышалась в голосе благородной панны девичья обида, уязвленная гордость. — И пою красиво, вот!
Она остановилась посередине улицы, откашлялась и вдруг запела.
Язык Касе был незнаком, резкий, отрывистый, он звучал грубовато, но голос Аники-Вельгемины, звонкий такой, с переливами, тоненький, ломающийся там, где панну, видимо, захватывали чувства, эту грубость сглаживал.
Пела она негромко, выразительно, и Касе, любившей песни, стало вдруг стыдно за свою злую шутку.
— Вы что же, девки, посреди улицы орете? — грубоватый голос из темноты заставил Касю вздрогнуть.
Аника-Вельгемина резко замолчала и закрыла рот ладонями.
Два стражника подошли ближе, молодые — чуть старше Богдана, один держал в руках светильник. Лица у них были веселые.
— Да оставь их, Саший, — сказал тот, который был со светильником. — Перепутали Масленицу с Колядками, наверное.
— Это я похвастаться решила, — сказала Аника-Вельгемина, вернув себе и гордо задранный нос, и голос этот, не то капризный, не то начальственный. — Прошу нас простить.
— Да что вас прощать, — отмахнулся Саший. — Хорошо поешь, девица, хоть и не по-нашему.
— Даже собаки не воют, — добавил второй.
Они рассмеялись, и Аника-Вельгемина хмыкнула.
Кася почувствовал, как щеки жаром обдало.
— Пойдемте, благородная панна Аника-Вельгемина, — сказала она так же, как сама панна говорила. — Нас ждут.
— Ах, так это панна Аника и есть? — приглушенно сказал Саший. — Не узнали…
— Это вы нас извините, панна… А что это у вас с лицом?
Панна пискнула что-то про то, что извиняет, а Кася уже тянула ее дальше, к избе, где их ждали. Не хватало еще, чтобы ее шутка раньше времени обнаружилась.
В избе давно уже все собрались, вкусно пахло и шли веселые разговоры. Пока были только девушки: расселись по лавкам, кто с прялками, кто с шитьем, кто просто так, смеялись, перешептывались. Хозяйка, вдова Мартинка, та самая, с вкусным хворостом, ходила довольная. Ей, небось, говорливое девичье общество, сплетни и песни, угощение и деньги, которые заплатят за этот вечер, душу грели.
Горели лампадки и лучины, от печи шло тепло, полумрак поедал краски, не разберешь черты лица, пока не окажешься рядом. Агнеши не было, но Василинка вскочила, стоило Касе с Аникой-Вельгеминой зайти.
— Шубу сюда вот кладите, панна Аника, — защебетала она, помогая той раздеться. — И платок снимайте, тут жарко, вспреете.
Кася раздевалась сама. И правда, жарко в избе. После мороза-то хорошо, быстрее согреются, но потом можно и вспотеть.
Василинке, видать, не до того было, чтобы лицо гостьи рассматривать. Она схватила Анику-Вельгельмину под руку, оттерла от нее Касю, и потащила туда, где девушки сидели у стола и что-то рассматривали. Нашла себе подружку, конечно! В этом вся Василинка — дружит с теми, с кем выгодно. Потому Кася ее и не любила, а Мила так вообще — глаза однажды чуть не выцарапала. Терпела, только потому что Агнеша Василинку жалела.
— Там Еленка книжицу принесла. С картинками. Смешная очень! — тараторила Василинка.
Кася поставила корзину на стол.
— Я еды принесла, — шепнула она хозяйке.
Та кивнула:
— Ставь сюда.
— Ох, панна Аника, а что у вас с бровями? — голос Василинки задрожал от удивления.
Аника-Вельгемина что-то ответила, Кася еле услышала. Сказала вроде, что так красивее.
— Ах, красивее? — спросила другая девушка с ехидством. — Это у вас так принято, панна Аника?
— Да хорошо ей, вы чего! — встряла третья — и тоже ехидно так, с подковыркой. — Сразу видно, что брови есть!
Кася скромно потупила взгляд и, когда пришла Агнеша, села к ней поближе.
Ждала ли она Богдана? Кася не знала. Наверное, хотелось, чтобы он пришел — и увидел Анику-Вельгемину с черными бровями, растерянную и от того опять высокомерную, а рядом — красивую веселую Касеньку. Но Богдан не пришел — и хорошо, потому что Аника-Вельгемина пела, а потом пела еще, на разных языках, и рассказывала девушкам, о чем эти песни, а девушки слушали — и забыли уже про дурацкие брови. Когда черная краска, размокнув от пота, потекла вниз по лицу благородной панны, уродуя его грязными разводами, одна из тех, кто ехидничал, протянула Анике-Вельгемине влажную тряпицу.
— Вот, Миночка, возьми, соловушка. Или, может, пойдем, помогу умыться?
И Кася, сама того не ожидая, расплакалась.
Веселая неделя Масленицы пролетела быстро, глазом не успели моргнуть. Спалили чучела Царя и Царицы, снежная крепость, битву за которую Кася так и не посмотрела, осталась стоять, полуразрушенная. Скоро начнет припекать солнышко — и растают башенки, заледенелые стены, стекут грязной водицей вниз с холма.
Начинался Великий пост, а с ним начиналась весна.
Это было строгое время, время созерцания и тишины. Кася по-своему любила его. Не так, конечно, как любила веселые морозные святки, или жаркие дни середины лета, или раннюю осень, когда еще тепло, но мир вокруг ярок и щедр. Великий пост начинался с последних морозов, с обманчиво-теплого солнца, с простора и пустоты.
Он начинался с ночной службы, на которую Кася пошла, кутаясь в алый платок, и в которую простояла в уголке, пытаясь найти в своем сердце покаяние.
Она слушала пение хора, а думала только о том, как пела Аника-Вельгемина. Она стояла со свечой, а думала только о том, как Анике-Вельгемине помогли умыться и свели все в шутку. И Аника-Вельгемина не сказала ничего, не нажаловалась ни девушкам, ни нянькам своим, ни Касиной матушке.
Внутри Каси совестливость, подпитанная словами священника о прощении и покаянии, грызлась со злостью и обидой.
Вот она, битва тьмы и света за человеческую душу, подумала Кася, и когда отец Павел призвал покаяться тех, кто обманывал и лгал, кто желал зла ближнему своему, она осенила себя святым знамением, поклонилась и подхватила слова молитвы.
Легче не стало, Кася снова беспокойно спала, даже проснулась вся в слезах от видения, которое не помнила. Мила тормошила ее, обнимала, спрашивала:
— Касенька, ну ты чего? Ты чего плачешь, родная?
И Кася рассказала сестрам все.
От этого будто тяжелый камень с души слетел. Ни Мила, ни Маржана слова плохого ей не сказали, только посмеялись над неудавшейся шуткой.
Мила сказала, что тоже так сделала бы, если бы ей навязали вредную, высокомерную подругу.
Маржана покачала головой.
— Я бы отцу рассказала, Кася, — сказала она тихо. — Он сильно ругать не будет, но пусть лучше знает. И тебе легче станет. Раз плачешь в ночи, значит, совесть заела…
— Да я не потому плачу! — возмутилась Кася.
— А почему?
Кася открыла рот, чтобы сказать, почему, но слов не нашла. Со всех сторон получалось, что она Анике-Вельгемине позавидовала и от того решила выставить ее дурнушкой глупенькой. Не делала же гостья Касе ничего плохого? Ну, понукала немного, ну, как избалованный ребенок себя вела, это да, Богдану улыбалась — но Кася и сама бы парню улыбнулась, если бы тот по-доброму ей помог или сделал что-хорошее.
Утром она долго не решалась пойти к отцу, собиралась, платок трижды перевязывала. Ясна даже ворчать начала и встала, чтобы помочь хозяйской дочке одеться, раз у та вдруг впала в младенческую беспомощность.
— Панна твоя вчера уехали, — сказала она, отряхивая на Касе платье. — Даже попрощаться не зашли.
— Может, случилось что?
— Может, и случилось! Да разве то повод на гостеприимство грубостью отвечать? Ты всю неделю с ней за ручку ходила, как с малой деткой, а мы тут этих сторожевых сук старых привечали и чаем поили. Ох, да бог им судья, Касенька, иди, куда собиралась.
— Я к батюшке! — крикнула Кася уже от порога.
В лавку то есть.
Раньше Томаш над лавкой жил, до женитьбы еще, как прочие торговцы. В Торжке многие так живут: внизу лавка ли, мастерская, а наверху — квартера, жилое, то есть. Но в Старореченске тесноту не любят, теснота для бедноты, потому Томаш, прежде, чем жениться, построил себе большой деревянный терем-дом. Как положено: со двором, амбарами, загоном для скота, теплый, просторный, на большую семью. В это дом ходили гости, друзья Томаша заглядывали и товарищи его по делам, просители, городской голова — тоже. А над лавкой Томаш хранил товары и бумаги, там иногда принимал тех, кого в дом, к семье, вести не хотел. И там же встречал работников.
Когда ссорился с Софьей, а такое случалось, пусть и редко — туда уходил спать.
Кася знала, что отец может быть и не один, готовилась ждать — поднялась по лестнице и села на лавку перед дверью. За дверью переговаривались, слов не различишь, но отцовский голос Кася узнала.
Внизу, в лавке, смеялись, хлопала то и дело входная дверь, впуская с улицы прохладу и запахи погожего дня. Сегодня потеплело, Кася пока шла — под ногами хлюпало даже, с крыш капель звонкая полилась.
Кася поправила платок и ослабила ворот — жарко сидеть.
У отца за дверью завозились, послышались шаги, стук, смех, дверь отворилась — и Кася увидела Богдана, веселого очень, сияющего почти.
— Ох, панна Катаржина! — радостно, с лукавой улыбкой сказал он и поклонился. — К батюшке пришли?
— Да, — выдохнула Кася, чувствуя, как ноги слабеют. — К батюшке.
— А я вот тоже к вашему батюшке, — Богдан рассмеялся. — Работничком устроился.
Они стояли, глядя друг на друга, пока Томаш сам не крикнул, мол, Кася, заходи. Стояли и молчали почему-то, и Касе казалось, что она сейчас снова расплачется от чего-то, что в груди вспыхнуло вдруг и разлилось по телу странной, тянущей тоской.
— Проходи, Кася, — Богдан подвинулся в сторону, пропуская ее.
Недостаточно далеко — Кася едва протиснулась, прошла близко-близко, плечом по его груди мазнула. А Богдан взял — и шепнул на ухо:
— Увидимся еще!