К книге
Месяц светит, мёртвый едетГлава вторая: Сваты
11%
Глава вторая: Сваты
2

Жила на свете девка, и не было у нее сердца.

Ум-разум был, глаза были зоркие, руки крепкие, а сердца бог не дал.

Оттого не пела она — песня ведь в сердце рождается, оттого смеялась нечасто, и смех ее был — что земля в засуху, пустым, колючим. Оттого пища, ею сделанная, была пресной, почти безвкусной. Жила та девка и не знала, счастлива она или нет: счастье-то там, где сердцу тепло.

Родители у нее были добрыми людьми, погоревали — да видят, что дочка растет хорошая, ладная и складная, работящая. Старших почитает, младших не обижает, и пусть нет в ней сердечности, но и зла нет. Живет — и живет. Живут же люди кто без глаза, кто без руки, кто ногу подволакивает, а эта вот — без сердца.

Но шли годы, росла у девки коса, старели родители, и вот пришло время жениха ей выбирать. Свахи девку нахваливали, мол, и семья у нее хорошая, и приданым не обидят, и сама — здорова, крепка, умна, будет доброй женой кому-то. Да только не складывалось. Приезжали женихи кто к дому, кто на вечерние посиделки заходил, кто останавливал девку на улице, поговорить, проводить, да все как один потом говорили: странная она, будто не живая девка — а куколка деревянная.

Все в ней хорошо: лицо круглое, глаза ясные, сама высокая, крепкая, говорит складно — видно, что не слабоумная. Но женитьба — дело такое, хочется прожить бок о бок с той, от которой тепло на душе становится, а эта как улыбнется — так жуть берет.

Разбегались женихи, и ни приданое, ни что иное их не удерживало.

Родители грустили, а девка знай себе жила, племянников нянчила: качала колыбели, но не пела, а дети ее слушались, но не любили. Так все и стали думать, что проживет она одна до самой старости, не счастлива, но и не несчастна.

И вот один парень увидел ее случайно и влюбился, как дурак. Ходил за ней хвостом, на дудке играл, сказки рассказывал, смешил, а ей все равно было. Постоит, послушает — и дальше пойдет. Парню стало жалко девку без сердца. Что за жизнь такая — без радости? Пришел он к ее родителям и говорит:

— Отдайте дочь за меня замуж!

А был он беднее, чем полевая мышь, домик у него был старый, покосившийся, и клочка земли своего не было.

Родители девки и задумались: надо ли отдавать дочь тому, у кого добрый нрав, но из вещей только старая шапка и старая дудка, а в доме — холодные стены и земляной пол? Лучше пусть в отцовской избе век свой доживает.

Парень тогда сказал:

— А если я найду ей сердце?

Отец горько рассмеялся:

— Сердце найдешь, говоришь? Ну-ну.

— А вот и найду! Пойду по свету и через год вернусь, вот увидите: будет ваша дочь петь и радоваться!

Мать вздохнула, а отец покачал головой.

— Будет радоваться — и горевать тоже будет, как все люди. Но что поделать — попробуй, добрый человек, может, выйдет что толковое. Получится — отдам за тебя дочь и сам для вас дом построю.

Дал он парню крепкие сапоги, денег горсть и благословил на дорогу.

С тем парень и ушел.

Долго он бродил по свету, сердце для любимой искал. У мудрецов спрашивал, у святых отцов, у старых знахарок и у черных ведьм: как, мол, найти сердце для девки, что родилась без сердца? И никто не знал. Мудрецы говорили, что не бывает так, чтобы человек без сердца родился: сердце по телу кровь разгоняет, нет сердца — и человек умрет. Святые отцы говорили, что на все воля господа: раз такой девка родилась, значит, послано оно ей в испытание, родителям в наказание, другим в предостережение. Старые знахарки качали седыми головами и признавали свое бессилие, а черные ведьмы смеялись над парнем: полюбил бессердечную — вот и страдай теперь сам, нечего людей от дел отвлекать.

Прошел почти год, надо было возвращаться к отцу девки — ни с чем. Загрустил парень, посмотрел на стоптанные сапоги и развернулся к дому.

Шел он, шел, грустил и думал, как быть. Не себя было жалко — невесту несостоявшуюся. Добрым был тот парень — себе на беду.

Солнце за лес закатилось, звезды на небе зажглись, вышел месяц из-за облака, смотрит хитро, улыбается остро. Тень впереди парня бежит по земле, а тут сзади ее другая тень нагоняет. Парень обернулся — перед ним человек, не видно во тьме, молодой или старый, сам весь черный, невысокий, но крепкий, и шапка на брови надвинута. А на шапке — петушиное перо, длинное, на ночном ветру трепыхается.

— Здравствуй, — говорит тот человек. — Доброй тебе ночи, дружочек. Куда путь держишь?

Парень и сказал — куда, и пошли они дальше вместе.

А молча идти скучно, вот и разговорились, и парень все рассказал: ходил, мол, сердце искал для девки бессердечной, но не нашел.

— Девка без сердца — то не радость, но и не редкость, — рассмеялся человек. — Каждая вторая, считай, мается тем недугом, пока не встретит, кого надо. Любишь ее?

— Люблю! — ответил парень. — Очень люблю!

Помолчал человек, подумал, бороду почесал и говорит:

— Я много лет по миру хожу и всякое видел, всякое разумею. Легко горю твоему помочь, да плата высока будет. Но плата тебе по силам, дружочек.

— И что же то за плата?

Человек рассмеялся — звезды на небе ему ответили, раздался над миром серебристый звон.

— Ночь уже глубока, — сказал он и махнул рукой в сторону. — Вон, поляна хорошая. Наберем еловых веток, спать ляжем, а ты подумаешь, сильно ли ты свою девку любишь. В ночной тьме-то все другим кажется.

Огня они не жгли, легли спать прямо так. Парень долго лежал, ворочался на еловых ветках, они сквозь рубаху кололи бока. Казалось парню, что звезды над головой кружатся, да смеется кто-то глухо, по-недоброму, и говорит почти на ухо:

— Чтобы где-то прибыло, надо, чтобы где-то убыло. Чтобы у девицы в груди сердце живое забилось, значит, надо, чтобы кто-то без сердца остался. Чье сердце готов отдать? Или не так сильно девку свою любишь?

Понял парень, кого встретил — самого черта. И страшно было, и горько. От черта, раз попался ему, не сбежишь. Будет соблазнять, голову морочить, прицепится накрепко.

— А раз не любишь, — сказал черт. — Так зачем по свету таскался, сапоги изнашивал? Зачем к людям приставал?

— Люблю, — сказал парень твердо.

— Ну, так решай, — рассмеялся черт. — Времени до рассвета мало осталось.

И звезды, меркнущие уже, рассмеялись тоже.

Задумался парень крепко. Чье сердце любимой отдать? У отца ее забрать? У матери? У сестер, у брата, у ребенка чужого? Грех тогда на душу ляжет тяжелый, до конца жизни будет парень мучиться, да и после — тоже. А если не отдавать ничье? Тогда, понял парень, черт не отвяжется, будет ходить за ним, во снах вот так вот шептать, что зря он год потратил, зря пообещал старикам помочь, зря сапоги истоптал, да и сам зря на свете живет. Ворочался парень, ворочался, то засыпал, то просыпался, чувствовал — черт рядом сидит и ждет.

И тогда он понял и сказал:

— Вот свое и отдам!

Черт рассмеялся снова, громко, аж лес вокруг задрожал и зашелестел, с елок иглы попадали.

— Эх, парень, хорошо ты придумал! Хитро! — сказал он. — Называл бы кого другого — я бы тебя сразу и забрал. Но раз так, будь по-твоему: шесть лет еще по свету походишь, поживешь рядом с женой, душа к душе, сердце одно на двоих! — и снова от смеха все вокруг вздрогнуло. Совы в ночи ухнули испуганно и воронье разлетелось во все стороны. — А на седьмой я тебя заберу!

И исчез.

Проснулся парень — а вокруг него поле знакомое, и день уже ясный, роса высохла. Дошел он до дома своей невесты, а там она — живая, смеется и плачет, и родители ее от радости в слезы, и все вокруг чуду дивятся. Появилось у девки сердце — стала она краше, чем была! Песни поет, улыбается.

Отец ее выполнил обещание: отдал руку дочери парню, построил им дом. Справили свадьбу — веселую и громкую. Стали жить вместе, и правда — душа в душу, детей народили троих, ждали четвертого.

Но парень не забыл ничего: радовался и жене, и детям, но помнил, что шесть лет той радости ему отведено. Жене он ничего не сказал.

Годы шли, дети росли, и вот пришло время черту явиться. Ходит парень сам не свой, не улыбается. Чувствует — будто бы краски все поблекли, ни радости нет, ни печали. На дудке играть перестал, не выходит у него песня, да и прочее не получается. И в груди стало холодно — будто отморозилось все, занемело, как пальцы зимой. И вот раз ночью лежит он, рядом жена спит, а ему не спится — думы думаются, мысли вертятся, мерещится всякое в избе.

Раздался стук в дверь — жена не проснулась.

Понял парень, что за ним пришел ночной гость. Делать нечего — встал он, открыл дверь. За ней и правда черт стоит: черный-черный, шапка на лоб надвинута, за спиной у него звезды в небе мерцают, хохочут, месяц улыбается недобро. А парню не страшно, не грустно — все равно.

— Пришел я, дружочек, — сказал черт. — Час твой пробил.

— Ну так забирай, — сказал парень.

Черт его и забрал.

Проснулась жена утром — а рядом муж мертвый, и так горько ей стало, что сердце в ее груди разбилось и замерло.

I

Пролетели Святки, прошли самые трескучие морозы. Случилась оттепель — короткая и яркая. Нависли после нее на скатах крыш острые сосульки. Дни стали длиннее, вьюги — злее, на поле за городом, говорят, видели волков.

Кася любила зиму, любила морозное звездное небо, дым над крышами, идущий прямехонько вверх, чтобы тонкий серпик месяца над лесом серебрился, чтобы веселые игры и угощение. Чтобы гулять на холоде, таком сильном, что рот замерзает, а потом греться у печи и слушать матушкины рассказы или сплетни, которые, как сорока, таскала Мила.

Но сейчас самое лютое время года настало, самое тоскливое. От зимы уже устаешь, а до весны еще долго, дразнится она, но не приходит.

Все, казалось, замерло, замерзло, как вода в ручье. Гулять не выйдешь — зябко, неуютно. Ходят люди Старореченске друг к другу в гости, носят друг другу новости, только новости те — что вчерашний пирог, уже подсохли, да и не вкусно. Собираются девки у Агнеши дома, несут рукоделие, а Кася с ними — лентами вышивает, учится. Лают собаки — и тоже глухо, будто ленятся, ворчат больше на случайных прохожих.

Вязкое время, печальное время, усталое. И снег уже не снег, а колкая крошка. И ждешь уже, ждешь, когда же он растает.

Про Богдана Кася не забыла, но думала о нем не так уж много. Кто-то хотел разок ее поддеть, пошутить про суженого, но Мила подружку-нахалку на место поставила так, что никто больше и не заикался про жениха и невесту. Оксану Кася видела на торговой площади, та ходила с двумя дочерьми, покупала что-то, а вот Богдан не появлялся.

Не было его на вечерах, когда молодежь собиралась в избе одной из вдов.

Ни разу не встретила Кася его на улицах.

Не был он приятелем Агнешиного брата, или братьев Василинки, вроде и слышал кто о нем — а сказать толком ничего не мог. Неприметный такой парень, неуловимый почти, и правда — не Касиного круга. Может, работает где, мало ли работы в округе? Вот и нет времени на гуляния, посиделки и прочую ерунду.

Все это, и гадание, и разбитая бровь, и Касины извинения — стало забавной историей, о которой и домашние купца Томаша вспоминали редко.

Сам Томаш, когда ему рассказали, покачал головой, погладил бороду и сказал:

— Все правильно, дочка, сделала.

И больше ничего о Богдане не говорил.

Томаш ждал сватов к Маржане, и то были люди из большого города, важные люди, богатые. Раз уж не дал Томашу господь сына, задумал он отдать старшую дочь за сметливого, хваткого в делах и честного парня, вырастить себе наследника, передать дело в надежные руки.

Мила приставала к Маржане, расскажи да расскажи, что за жених, Кася тоже прислушивалась, приглядывалась к старшей сестре, но та хранила вид таинственный и почти надменный.

— Разве положено честной невесте жениха до сватовства видеть? — сказала она однажды с полуулыбкой.

Они сидели в матушкиной горнице за вышивкой, готовили пасхальное убранство в подарок храму.

— А то, полгорода такие! — Мила уперла руки в бока. — Сама же знаешь, парень и девушка сами сговорятся и потом уже парень сватов шлет.

Маржана хмыкнула и стала перебирать стеклянные бусины. Из россыпи на белоснежном блюдце она вытаскивала ярко-синие, округлые, следила за тем, чтобы не было среди них кривых, испорченных.

— Так мой суженый в другом городе живет, — сказала она. — Батюшка сам с ним договаривался еще до Святок, когда они ездили к матушкиной родне. Вот приедут сватать — и посмотрим, каков он!

Мила надулась. Она, да и Кася тоже, обе понимали, что Маржана что-то знает, только не хочет говорить. То ли сомневалась еще, то ли решение, принятое по уму, все же противоречило сердечной приязни, то ли просил отец ее до поры ничего не рассказывать.

— Неужели боишься сглазить? — хитро спросила Мила.

— Боюсь, — ответила Маржана, сосредоточенно нанизывая бусины на иглу. — Ужасно боюсь. А вдруг сговора не будет? Напридумываем тут статного красавчика, а он низкий и косой. И ходит, как дед, ногами шаркает, — она говорила намеренно спокойно, почти важно, Мила прыснула и прикрыла рот ладонью: Ясна сидела за дверью на лавке, чинила что-то и ворчала, когда хозяйские дочери вдруг начинали слишком громко смеяться или злословить. — Как старик Рыца.

— Или, может, матушка его избаловала, под крылышком кровиночку держала, пока усы расти не начали, — подхватила Мила ехидно. — И он такой пухлощекий, нежный, как шелковая подушка, пухом набитая, матушкин птенчик, батюшкин ягненок.

— Фу, — сказала Маржана.

— Или худой, как тростиночка, — сказала Кася задумчиво. — Плюнешь — и согнется. И ручки тонкие, и пальцы что веточки, и сам весь в шелках, и нос ото всех воротит.

— И пахнет от него розовым маслом, а не человеком.

— И смотрит поверх тебя, и перстни на пальцах сверкают, сами тяжелые, чтобы ветер молодца не унес!

— Тяжелее серебряной ложки в руках ничего не держал…

— Да и ту уронил, до рта не донес!

Маржана отложила шитье и посмотрела на сестер строго.

— Ну-ка, хватит! — твердо сказала она. — Я пошутила, а вы подхватили, раскудахтались.

Кася пристыженно замолчала. Мила напротив — лихо подняла бровь, проворчала что-то себе под нос и вышла из горницы — сказала, что замерзла и хочет погреться у печного бока.

Кася видела, как сестру задевало, что Маржанка молчала о сговоре, не сказала им сразу, а теперь еще держала в тайне подробности. А если бы рассказала — так Мила бы однажды разнесла по всему Старореченску и про сам сговор, и про жениха. Мила была хорошая, но болтливая без меры — и не со зла, а потому что нрав такой: птички поют, Мила нет-нет, да проболтается, ойкнет и покраснеет от стыда.

Маржана снова вздохнула и вернулась к шитью. Она затянула песню — грустную, зимнюю, и Кася, пусть не сразу, ее подхватила.

* * *

Сваты приехали скоро, из Торжка, остановились в избе у Жданки-свахи, переночевали с дороги и с утра уже чудили: бродили вокруг дома, заглядывали за забор, перехватили Ясну, пока та шла до торговых рядов, спрашивали про семью Томаша. Заходили соседи, Софья встречала их и выпроваживала побыстрее — дел было много, не до соседей. Маржана с утра ушла в матушкину горницу и сидела там, а Касю с Милой туда не пускали.

Агнеша забежала, как договаривались накануне, принесла с собой корзинку с шитьем, уличный холод и запах смолистого дыма. Глаза у нее горели любопытством.

— К нам дядька пришел, — сказала она громким шепотом. — Про Маржану расспрашивал. И родителей, и братьев, и меня.

— Что за дядька? — быстро спросила Мила.

Они рукодельничали в девичьей, сидели притихшие, как напуганные зайчата, и работа не ладилась. То нити запутаются, то бусина с иглы соскочит, то просто зацепятся слова друг за друга — и начнется болтовня ни о чем, такая, чтобы притушить беспокойство.

Агнеша еще больше этого беспокойства принесла. Мила аж шитье в сторону отбросила и больше не делала вид, что чем-то занята.

Кася продолжила вышивать: узор был простой, неровность ее стежков не бросалась в глаза, руки сами делали нужное. Лучше было бы пойти вниз, к печи, помогать Ясне с угощением. Вот уж что хорошо у Каси выходило, так это готовка: хлеб получался пышным, каша рассыпчатой, пряности в мясо она умела добавлять так, что батюшка глаза прикрывал, почуяв запах, и нахваливал дочкину стряпню. Говорил, мол, Кася из чего угодно обед состряпает, хоть из сухарей, хоть из сорняков с корешками.

А еще это успокаивало: вымешивать тесто, чувствовать под пальцами упругое сопротивление, счищать с овощей кожуру, выбирать пряности из матушкиных запасов. Касе нравились запахи готовки, нравилась эта возня, пусть приходилось потом мыть руки, вычищать из-под ногтей тесто и лоб весь был в муке, и фартук не спасал, поэтому готовила Кася в старом сарафане, чтобы не жалко.

Сегодня Ясна ее не пустила помогать — нельзя. Маржанка должна готовить будущей семье.

— Дядька такой, богатый, — Агнеша трещала, как сорока. — Ну, то есть, одет он по-простому, но держит себя иначе. И сапоги справные, и одежка новая, шапка на меху. Вроде добрый…

— Добрый — это хорошо, — сказала Мила. — Один был? Или с провожатыми?

— Один! Зашел как бы между прочим, а мои ему чарку вынесли.

Агнеша немного успокоилась, уже не тараторила, отвлекаясь то туда, то сюда.

— Я как все поняла, платок на голову, корзинку в руки — и за ворота, а там… А там чужаки гуляют. Выглядывают что-то. И с ними Ждана ходит, улыбается.

Кася знала Ждану и побаивалась: у главной городской свахи взгляд был недобрый, смотрит на тебя — а ты как товар на прилавке, за который сейчас торговаться будет. Вроде бы так и надо, она на то и сваха, чтобы знать цену каждой своей сделке, а все равно — неприятно, как в липкое наступил.

У Жданы были серьги из золота и цепкие пальцы, и улыбка, как у цыганки на ярмарке, широкая, открывала зубы — крепкие, белые. Ждана носила пестрые шали, яркие сарафаны, а еще, говорят, привечала пару молодцев у себя — но про то шептали за глаза, тихонько, а то услышит еще. Кому надо со свахой ссориться? Муж у нее был, конечно, худой, сутулый, похожий на ощипанного гуся. Игнат то ли болел, то ли просто был безвольным — иногда про него забывали, а одной зимой вообще решили, что умер Игнат тихонько, и удивились, когда по весне он сидел у ворот дома и щурился на яркое солнце.

— Я подсмотрела, — сказала Агнеша, разматывая клубок шелковых ниток. — У Жданиного забора сани богатые стоят. Тут уж с толку не собьешь простеньким тулупом, там кони такие — ух! И все резное! И бубенцы красивые, блестят!

Кася думала: а как там Маржана? Волнуется? Не падает ли у нее из рук все, за что ни возьмется? Да нет, быть такого не может! Кася пыталась представить Маржанку встревоженной, по-настоящему печальной — и не могла. Сестра всегда была — строгая, сдержанная, как река подо льдом.

— Маржану бы проведать, — Мила будто бы угадала Касины мысли.

Она сидела, вжав голову в плечи, как нахохлившийся воробушек, совсем на себя непохожая. Волновалась.

— Так нельзя, — сказала Агнеша. — Ей не до вас. И примета плохая.

Мила вздохнула и покачала головой. Старшие сестры Агнеши уже вышли замуж — она знала, о чем говорит.

— Я могу, — сказала Кася. — Проберусь в горницу к матушке, скажу, что оставила нужные бусины. Посмотрю одним глазком, там ли Маржана. Это же не запрещено?

Мила посмотрела на нее — с какой-то трепетной почти надеждой, прикусила губу, не зная, что сказать.

Агнеша запнулась на миг.

— А вдруг…

— Ой, ну вас! — сказала Кася, вставая с лавки. — Они когда придут еще… Разве не учил нас батюшка, что все это — чушь, которую придумывают, чтобы людей стращать?

Агнеша нахмурила брови и хотела что-то возразить, но не успела: Кася вынырнула за порог и прикрыла за собой дверь, чтобы тепло не выходило.

Им бы и правда сидеть потише, чтобы не мешаться, не подвернуться под руку невовремя. А то сватовство — такое дело, что не так пойдет — все сломается, слухи поползут, задуманное расстроится. Люди всякое говорили, и про сглаз, и про дурные слова, которые нельзя произносить в доме, куда едут сваты, и про то, как вот одна девица нарушила правила — и сговор-то состоялся, а свадьба — нет. Томаш действительно все это считал брехней и дозволял, кажется, как игру, не более, а Кася и рада бы думать, как батюшка, но все равно было боязно сделать что-то не то. Стать повинной в том, что Маржанкина судьба испортится.

Но увидеть сестрицу хотелось очень.

* * *

В горнице никого не оказалось и Кася спустилась вниз. Туда, где обычно принимали гостей.

У Томаша в доме была большая столовая, разделенная перегородкой надвое: так вся хозяйственная суета оказывалась скрыта от глаз тех, кто сидел за столом. Было это по-новому, но удобно.

Беленый печной бок отдавал тепло, на стенах висели расшитые девочками скатерки, за перегородкой Ясна с Маржаной переговаривались, едва не ссорились. Кася проскользнула мышью через столовую и остановилась.

Маржана с Ясной пекли угощение к чаю.

Ясна не скупилась на советы, стояла над душой.

— Ну кто так муку просеивает? Ее нужно бережно, с уважением! Да не тряси ты так сито, горюшко мое!

Она отчего-то вдруг забыла, что не со своей дочерью говорит и не с девкой-помощницей, которую нужно наставлять, чтобы был толк, а с хозяйской дочкой, да еще и со старшей.

Кася хорошо знала Маржану и понимала, что та терпит из последних сил. И то — потому лишь, что волнуется. Не будь этих сватов дурацких, Маржанка бы поставила Ясну на место, не посмотрела бы, что та годится ей в тетушки и что вытирала ей детские сопли. И ей, и Миле, и Касе.

Сказала бы, мол, ну, раз лучше знаешь — сама делай!

И гордо ушла бы, тряхнув косой.

Но сейчас Маржана стояла, закусив губу и сморщив нос, будто бы собиралась заплакать, молчала и делала, что велят.

— Давайте я помогу! — Кася подвязала волосы платочком, который тут же на стене висел, и набросила фартук.

— Катаржина! — Ясна схватилась за сердце. — Напугала!

Маржана поставила сито и стряхнула с рук муку. А потом поправила волосы: коса растрепаться успела и прядки лезли в глаза. На лбу осталась белая мучная полоса.

— Ты что тут делаешь? — спросила она.

— Скучно стало.

Ясна уперла руки в бока и посмотрела на них, щурясь.

— Ладно, — сказала она. — Понятно все с вами.

— Ты иди, Ясна, отдохни, — деловито велела Кася, схватила служанку за плечи и развернула к выходу. — Я прослежу.

— Ты-то проследишь, еще бы, — Ясна коротко рассмеялась. — Ой, девки, хитрые вы, конечно. Приду проверю! И спуску сестре не давай, Катаржина! Пусть сама все! Как положено!

— Сама! Как положено! — передразнила Кася, когда Ясна была уже за перегородкой, и закатила глаза.

Они с Маржаной рассмеялись, обнялись и вернулись к работе. О сватах не говорили, перешучивались, посмеивались над Ясной, без которой дело и правда лучше пошло, болтали о всяком, о погоде, о том, как устали уже от зимнего холода и скорее бы весна. Маржанка вздумала было петь, но закашлялась и замолчала.

— Волнуешься? — спросила Кася, заглядывая сестре в глаза.

— Очень! — та повела плечами, как если бы мерзла. — А не должна.

Кася фыркнула.

— С чего бы не должна? Правило такое?

— А чего мне волноваться? — Маржана разрезала ножом тесто на кусочки с ладонь и взяла один: размять и слепить из него лошадку. Или козочку. Или птичку. Как мысль пойдет. — Сговор давно был, все согласны, я тоже согласная, жених хороший, семья добрая, недалеко от вас буду…

— А все равно боязно?

— И еще как! — Маржана покосилась на дверной проем. — Ждану еще терпеть, — она покривилась. — Не люблю ее. Злая она тетка, хваткая и хитрая. Я просила отца, чтобы другую сваху пригласил, но со Жданой ссориться — себе дороже. Будет вечером ходить, языком трепать по делу и не по делу, неприятно.

Кася обняла сестру со спины и уткнулась носом ей в косу. От Маржаны пахло пряностями, маслом, потом и травяным мылом.

С мыла, которое варила бабка Богуслава, их отец однажды начал торговлю и долго возил его из города в город с другими товарами. Пока бабушка не ослепла. Придет ли она сегодня? Должна! И по правилам должна, и сватовство старшей внучки не пропустит. Ждана ее точно позовет, напомнит, а, может, сама же и приведет.

Кася потерлась носом о сестрицину рубаху.

— Брысь, — сказала Маржана строго. — Не лезь под руку! А то и тебя в муке извожу всю!

В ответ Кася шлепнула ладонью по доске, на которой была насыпана горка муки, а потом этой же ладонью дотронулась до своей щеки.

Угощение удалось, не подгорело.

Кася с Маржаной сели у печи прямо на пол, взявшись за руки, и сидели так, думая каждая о своем. Так их и нашла матушка — зашла, посмотрела сверху вниз, покачала головой и велела идти умыться и причесаться.

Ругать не стала.

* * *

Дни стали длиннее, и ожидание гостей затянулось — они должны были прийти вместе с темнотой. Таяла на западе алая лента заката, истончалась, зажигались звезды в темнеющем небе, крепчал мороз. Луна еще не взошла, да и не собиралась, видимо, и когда стало совсем темно — постучали в ворота.

Агнеша уже давно ушла, Маржанка, умытая и причесанная, в новом наряде, сидела у матушки, а Кася с Милой спрятались на лестнице, мерзли в холодном углу, кутались в платки, но слушали внимательно — кто там внизу ходит, и что говорят. От входа тянуло густым, дымным холодом, свежестью зимней ночи. Касе на миг показалось, что снова настали Святки с их жутковатым волшебством, а внизу — не сваты Маржанкины, а ряженые пришли.

Хотя эти тоже притворяются кем-то другим, и на голове у Жданки-свахи красная рогатая кичка с бубенцами, чем не ряженые!

Гостей было шестеро: четверо чужаков, Жданка и бабушка Богуслава. Она зашла в дом, опираясь на руку самого старшего из мужчин, сгорбленная, полуслепая, с деревянной клюкой, сделанной из бугристой дубовой палки. Клюку эту сделал ей Томаш много-много лет назад и Богуслава с ней не расставалась.

У Каси заныло сердце: бабушку она любила очень, тосковала по ней.

Богуслава верила и в бога, и в чертей: в домовых, кикимор и леших, она знала множество волшебных сказок и страшных историй, любила их рассказывать, а главное — умела рассказывать так, что сидишь с открытым ртом и не можешь оторваться. Кася в детстве лезла к бабушке, клянчила, расскажи да расскажи, но годы шли, Богуслава слепла все больше, а сказки ее становились страшнее. И будто бы проступала сквозь них злая, жестокая наука: что ни примета — то к беде, и от беды той нигде не спрятаться, ошибся — умрешь, будут тебя черти с двух сторон поджаривать. И вроде слушаешь, и нравится, а нет-нет, да проскользнет в сердце холодный страх, неприятный, странная глухая тоска.

Софью Богуслава не любила, не могла простить сыну, что в его жизни появилась женщина более важная, чем родная мать. Потому и жила отдельно, в крепком доме, под присмотром двух женщин, которым Томаш исправно платил. Кася, любимая внучка, бегала к ней, когда поменьше была, и горько ей было видеть, как Богуслава стареет.

Внизу, у входа, все шло, своим путем. Громкий голос Жданы звучал с хитринкой, как голоса торговцев, зазывающих к своим прилавкам на ярмарке.

— Слыхали мы, что прячете вы товар редкий в доме, а у нас на него есть покупатель!

— Товар и правда редкий, — отвечала Софья степенно и даже тихо, будто не желала растрачивать свой голос на эту игру. — Редкий, не для всех. Не каждому покажем, не всякому отдадим. Покажите вашего купца — и решим, достоин ли он такого товара.

Ждана деланно охнула:

— Вот это да! — возмутилась она. — Где же слыхано, люди добрые, чтобы продавец покупателей перебирал? Может, и нет у вас никакого товара? Дурите головы простачкам, а сами из себя строите невесть что!

— Так если ценный товар каждому посмотреть давать да повертеть, — ответила Софья. — Он однажды возьмет — и попортится. Или я не жена купеческая и не знаю, что не все на прилавок кладут, а кому надо — только тому и показывают?

Они еще какое-то время препирались, споря друг с другом, пока, наконец, Ждана не вытолкнула вперед себя жениха Маржаны.

Из убежища Каси и Милы разглядеть удалось немного: был он среднего роста, молод, хорошо одет. Снял шапку — стало видно русые волосы, короткие, стриженые. Голос звучал по-доброму, и шутки были добрые.

За Маржану стало не так страшно.

Богуслава стояла в стороне и помалкивала. Когда вывели Маржану и все пошли пить чай, клюка ее застучала по доскам. Получалось что-то вроде тук-шорх-шорх, тук-шорх-шорх. Богуслава ходила медленно и осторожно.

Касе показалось, что бабушка обернулась в их сторону и посмотрела, может, услышала дыхание внучек или шорохи их одежд. Но даже если заметила их, то ничего не сказала, прошорхала вслед за остальными.

— Как думаешь, — шепнула Мила. — Бабушка останется ночевать?

Кася пожала плечами.

Они спустились тихонько, постояли у дверей, подслушивая. Пахло вином, пирогами, выпечкой — Маржана прислуживала за столом, красивая и веселая, разносила птичек и коней, которых они с Касей лепили днем. У Каси была припрятана парочка, стащенных из печи, они получились кривенькими и чуть подгорели, гостям не дашь, а вот самим съесть, прячась в комнате — будет правильно.

Кто-то из чужаков, то ли брат, то ли друг жениха, заметил их, посмотрел пристально и подмигнул.

Мила приложила палец к губам, мол, не выдавай, добрый человек, а тот лихо усмехнулся и кивнул.

И отвернулся, притворяясь, что ничего и никого не видел.

А вот матушка, стоило попасться ей на глаза, строго нахмурилась и махнула рукой, мол, идите отсюда, не мешайтесь!

И они, хихикая, убежали сначала наверх, а потом, укутавшись в шубки, по узкой черной лестнице спустились во двор и подслушивали уже под окнами.

II

Завелись у святой Ольги Защитницы однажды чертенята. Казалось бы, откуда черти у святой, а вот взяли — и завелись. Мелкие, чернявые, не больше котят новорожденных. Бегают, суетятся, пищат, воют, днем еще можно терпеть, а как ночь наступят — совсем покоя не дают.

Лезут из-под подушки:

— Ольга, Ольга!

Смотрят из углов:

— Здесь мы, здесь мы!

Только заснет — а они на груди сидят:

— Что снится, что снится?

Намаялась с ними Ольга, сначала спать перестала, потом есть — не до еды было, раз такие дела. Ловила-ловила, да разве их всех переловишь, шустрых таких? Гнала от себя — а те с хохотом бегали и возвращались:

— Не прогонишь, не прогонишь!

Пошла Ольга к старцу-богомолу в далекий скит, а чертенята за ней ползут, по снегу прыгают, как грачики, радуются. Хорошо им, привольно.

Вокруг скита расселись по ветвям, ждут, пока Ольга со старцем наговорится.

Тот послушал ее, покачал головой, велел блюсти строгий пост и молитвы читать — тогда чертенята отстанут.

Шла Ольга назад, молитвы старцевы читала, а чертенята притихли, попрятались по кустам, будто и нет их.

Испугались, значит.

Обрадовалась Ольга. Пост строгий соблюдала, молитву читала, ночью спать ложится — тихо кругом. Только будто бы в стенах да под полом кто-то шуршит, елозит, сребется, не поймешь — чертенята то или мыши.

День прошел, второй, третий, семь дней, вот уже месяц заново народился и разросся, разбух до полнолуния, а Ольга все пост держит и молитву читает.

Под полом и в стенах шуршит — но будто и нет чертенят.

А потом раз Ольга забыла про молитву разок — и они явились, посреди ночи повылазили, волосы Ольги узлами повязали, забегали, засуетились:

— А вот мы, а вот мы!

Так Ольга расплакалась, так горько ей было! Шла по тропке к реке, уже топиться было вздумала, а навстречу ей старуха. Не богомолица нищая, не монахиня черная, не строгая праведница, а просто старуха, каких много где можно встретить. Лицо сморщенное, глаза острые под седыми бровями — смотрят на мир и все видят.

— Ты чего, — говорит, — дочка плачешь-печалишься?

— А вот, — сказала Ольга и рукой за собой махнула.

А там по весенним лужам за ней чертенята бегут, плещутся в грязи, как воробушки, пищат, радуются.

Старуха покачала головой:

— Эк тебя, бедную! И давно так?

— С зимы, матушка.

— И ночью достают?

— Ночью страшнее, матушка. Спать не дают, волосы путают, пристают, хуже детей малых! То скажи, то расскажи!

— Так ты им и расскажи, — сказала старуха. — А лучше песню спой. Колыбельную, которую знаешь, может, и не одну. А как начнут слушать… — и тут старуха сделала Ольге знак, чтобы та наклонилась, и сказала ей на ухо, что делать. — Запомнила?

— Запомнила, — сказала Ольга и вытерла слезы.

— Вот и делай. Только помни, надо за один раз сделать — во второй не получится уже.

Ольга поблагодарила старуху и не пошла топиться. Вернулась домой. Дождалась вечера — и спать легла, но сама не спит, только вид делает.

Собрались чертенята вокруг, ползут на постель, тормошат подушку, косу Ольгину дергают. Пищат, кричат, болтают о своем, просят:

— Расскажи, что снится, расскажи!

Ольга села на постели, вздохнула, потянулась и говорит:

— А что вам рассказывать? Пищите, спать мешаете — разве ж с вами сны какие увидишь?

Удивились чертенята, замолкли на миг — так тихо стало, что Ольга свое сердце услышала, как оно в груди гулко бухает: тук, тук, тук.

— Ладно, — сказала Ольга. — Будь по вашему. Снов не расскажу, но спою колыбельную. Только вы слушайте, не мешайте!

Чертенята в ладоши захлопали радостно, забегали, а Ольга запела. Одну песню спела — вторую завела. А пока пела — чертенята слушали, притихли даже, присели все. Поет Ольга, а сама шелковой лентой чертенятам хвосты вяжет: один взяла, второй поймала, по углам со свечой горящей прошлась, не переставая петь, и оттуда чертенят вытащила. Много их, тьма тьмущая, пальцев не хватит, чтобы пересчитать. Ни одного Ольга не пропустила, кого нашла — всем хвосты завязала, взяла связку в руку — и бросила в огонь.

И перестала петь.

— Отправляйтесь, — говорит, — откуда пришли, в царство огненное, а меня не трогайте!

Так и избавилась от чертенят.

Но, говорят, одного забыла — он под подушкой Ольгиной прятался, тихий, маленький. Увидел, что она с другими сделала, и еще больше затихарился. С тех пор, бывает, нет-нет, да нападет на Ольгу черная ночная дума, та, от которой ворочается она, мается, заснуть не может — все о чертенятах думает, да о доле своей тяжелой, да о том, как время течет, как жизнь летит — быстрее, чем ласточка по весне. И что в жизни той горя много, а радости мало, и чем дальше, тем страшнее становится.

То под подушкой у нее чертененок ворочается, плачет по братьям, к ним хочет — а не может попасть. Так они с Ольгой вместе мучаются, а потом засыпают.

* * *

Бабушка Богуслава осталась ночевать, а Кася вызвалась ей прислуживать. Не Маржанку же просить? Она и так устала и от волнения, и от хлопот. А Мила с бабушкой не сильно-то ладила в последние годы: царапало ее, что Богуслава с ней одной слишком строга, многого требует и всем недовольна. Вот Кася и решила, что от нее не убудет. И развлечет, и позаботится, и к ней Богуслава ласковей будет, чем к старшим сестрам.

Бабушка устраивалась долго, ворочалась на лавке, просила то воды, то подогретого молока, а до того — молилась иконе, которую принесла сама с собой. То был лик святой Серафины-мученицы, седой слепой старухи, высохшей, как мертвец. Касю он пугал, а история Серафины, блуждающей по темному лесу без глаз, пугала еще больше. Глаза-то ей за грехи божьи птицы выклевали, вот и ходила Серафина по миру, пока не смирила гордыню и не стала перед богом чиста.

Кася помогла бабушке снять верхнее платье, расплела и расчесала ей волосы, заплела новую косу — седые пряди были послушными, мягкими, все еще густыми. От бабушки пахло вином и ладаном, травами и сладковатым, неприятным старушечьим запахом.

Богуслава перед сном говорила мало. Было от того неловко, аж до холода в животе. Кася чувствовала себя рядом с молчаливой бабушкой, как маленькая неумеха, которая не знает, что делать. Хуже даже, чем в доме Оксаны: там-то с ней была Ясна, да и сама Оксана нашла, чем время занять, а тут лежишь в полутьме, слушаешь молитвы, смотришь, как горит в красной стеклянной лампадке душистое масло — и боишься пошевелиться.

Лампадку бабушка оставила гореть и дальше.

Кася принесла Богуславе теплое одеяло и села переплетать собственную косу.

В отблесках пламени лик Серафины был еще строже, глаза ее будто бы следили за Касей из угла.

Все-то эти слепые глаза видели, все-то Серафина знала — так рассказывали. Не вернул ей бог зрение человеческое, но дал другое, истинное, то, от которого ничему не укрыться. С тех пор святая Серафина видела суть всего живого и мертвого, потому Богуслава, сама слепая, ее и почитала.

Руки Каси стали вдруг непослушными, а воздух в спаленке тяжелым. Масляный дух повис в нем, казалось, к коже прилипало, и очень хотелось выбежать на улицу, вдохнуть морозного воздуха и снегом умыться.

— Говорят, Катаржина, ты тоже у нас сосватанная, — сказала вдруг бабушка.

Она лежала на боку, положив под щеку морщинистые ладони, и смотрела на Касю — в сторону Каси. Глаза поблескивали, будто слезились. Кася думала: а что там, перед бабушкиным взором? Темнота? Или размытые тени?

Кася однажды на спор просидела в подполе полдня, а потом вышла — и стояла, пытаясь заново привыкнуть к тому, что что-то видит.

Замерзла тогда страшно.

— Кто говорит? — спросила она.

— А всякие, — ответила бабушка.

— Много они знают.

Тихо было очень, слышно, как поскрипывает дом, как потрескивает масло в лампадке. Кася с ногами забралась на лавку и сжалась под одеялом. Спать не хотелось, хотелось к Маржане под бок и послушать, что расскажет. Узнать, что чувствует. Утешить, если потребуется.

Хотя Маржанке-то что утешение? Один раз Кася видела, чтобы старшая сестра плакала, и то было давно.

Бабушка заворочалась, вздохнула.

— Я была как ты — тоже гадала, — сказала вдруг она. — И на воске гадала, и в церкви слушала. Весело нам было.

Она закашлялась, и Кася подскочила, чтобы подать чашку с травяным отваром. Бабушка пила его зимой, говорила, что от него меньше ломит кости, меньше тяжести в груди становится, и сны легче, и спится слаще. Кася попробовала, любопытно же! Отвар оказался горьким, отдавал анисом, невкусно.

Все полезное, говорят, невкусно.

— Весело нам было, — продолжила бабушка. — Пока однажды не встретили женщину, которая гадала на зеркале. Знаешь, как гадают на зеркале, Катаржина? — она повернула лицо к внучке.

— Да, — ответила Кася. — Слышала. Агнеша рассказывала…

— Ой, Агнеша эта ваша сказочница, каких поискать, — бабушка рассмеялась, смех был — что шелест. — Балованная девка, бездельница! Вот и выдумывает, чем бы еще развлечься. И вас за собой тянет.

— Нужно суженого к ужину звать, — сказала Кася, пропустив сказанное про Агнешу мимо ушей.

Бабушка про каждого могла сказать плохое, даже гадкое, даже про собственного любимого сына. Каждый с грешком, поскреби доброго человека — найдешь гнильцу: долг ли забытый, обиду ли затаенную, подлость ли, любовную ли измену, сказанное не вовремя злое слово, которое было, что острый нож. Богуславе будто бы нравилось это искать, нравилось говорить то, от чего лицо горело, как от пощечины, мысли путались, дыхание сбивалось.

Случалось такое, когда она была не в духе. Или когда кого-то особенно не любила, вот как сейчас.

Про Софью, бывает, тоже говорила колкое, злое: раньше — меньше, теперь, когда старческий разум ослаб и язык вперед него поспевал, случалось такое часто. Кася знала, что бабушка ее по сути своей не зла, не склочница какая-нибудь, что может Богуслава быть великодушной и даже ласковой, если найти к ней подход. Миле же с бабушкой было куда тяжелее, особенно, когда та начинала ругать невестку или внучкиных подруг.

Вот, как сейчас.

— Много ли понимает ваша Агнеша, — проворчала Богуслава.

Милу бы это ранило, как будто бы не Агнешу, а ее саму ругают.

— Ну так расскажи, бабушка! — попросила Кася ласково. — Как верно?

Ласка подействовала — бабушка смягчилась и раздумала ругаться. Она допила свой отвар, устроилась поудобнее, глядя в потолок, положила одну руку себе под голову, а вторую на грудь.

— Гадают ночью, в одиночестве, — сказала Богуслава почти мечтательно, будто бы вспоминала то, что вспоминать приятно. — Ставят зеркальца друг напротив друга, а между ними ставят свечу. И зовут суженого в гости прийти, а уж как позвать — то сердце подскажет.

Агнеша рассказывала то же самое: свеча между двумя зеркалами горела и от того казалось, что там, за стеклянной гладью, открывается дверца.

— А из-за той дверцы пойдет к тебе человек, — сказала бабушка. — Будет он не стар, не молод, не красив, не страшен, пойдет не быстро и не медленно, а ровно так, чтобы ты разглядеть смогла, кто к тебе идет. И как только разглядишь, надо вот так: фу-у-ух! — она резко выдохнула воздух. — И погасить свечу!

Кася отчего-то вздрогнула и поежилась.

Показалось ей, что тени в углах стали гуще и огонек в лампадке затрепетал, будто и правда на него подул кто. Сквозняк разгулялся, видать, вон, по шее холодком потянуло.

— Но поди ты найди два зеркала. У вас с сестрами и то одно на троих. Откуда у простых девок два? У подруг брали, по очереди гадали, — бабушка вздохнула, потом зевнула. — И свечу вовремя погасить надо: чтобы не рано — не разглядишь ничего, и не поздно…

Богуслава замолчала.

Кася тоже притихла на лавке. Она ждала продолжение: что будет, если погасить свечу поздно? Об этом Агнеша не рассказывала. Да и гадала ли она сама, как говорила, или просто чужих сказок наслушалась и теперь правда выдумывает?

Дыхание бабушки стало размеренным, казалось, она заснула. Кася свернулась клубочком, чтобы было теплее и прикрыла глаза. Вспомнился Богдан и то, как она угодила каблуком сапога ему в лоб. А если бы Кася гадала на зеркале — что бы могло случиться тогда? Уронила бы свечу и спалила бы дом? Да нет же! Кася никогда не было неуклюжей. Сапог — это случайность, да и Богдан сам виноват!

В носу зачесалось и Кася чуть не чихнула.

Бабушка тоже завозилась.

— Так что будет, если свечу не погасить?

Богуслава затихла. Резко так, будто бы Кася ее напугала или смутила. Будто бы затаилась.

— Что будет, спрашиваешь? — прошептала она. — Я же к тому и вела, да что-то меня разморило.

— Ну расскажи, ну пожалуйста!

Голос бабушки не был сонным, звучала в нем хитрость — Богуслава хотела, чтобы ее расспросили, и Кася спрашивала, чтобы угодить. Чтобы утром Богуслава была в добром расположении духа, чтобы не случилось ссоры, жгучей, как крапива.

— Да что рассказывать!

— Ну, расскажи, бабушка! А я тебе про Богдана расскажу!

— Да я про твоего Богдана и так знаю! Ладно, — Богуслава сдалась. — Была у нас женщина, одна жила, ни мужа, ни семьи. Мы иногда в ее избе с подругами собирались. И так она гадания не любила, что строго-настрого запрещала в своем доме гадать. А тогда это дело было важное, не как у вас.

— А то у нас важно!

— У вас — неважно, — строго сказала Богуслава. — С вашей этой Агнешей-заводилой. Придумали себе игру, ишь! Мы-то верили в то, что делаем, а вы что? Забавы ради по дворам в личинах бродите.

— Мы не бродим!

— Это пока! Через год посмотрим… Ну, ладно, — она смягчилась и вернулась к рассказу. — И ходила та женщина всегда в платке, плотно его вокруг головы оборачивала, так, что со всех сторон лицо закрывал, будто у святой сестры. И вот однажды…

Богуслава замолчала, причмокнула губами, попросила попить — Кася покорно принесла.

— И вот однажды то ли кто-то из нас веселился и рассказал, что гадать ходил к старым баням, то ли еще как-то речь зашла, но та женщина нам рассказала… Как гадала она на суженого, смотрела в зеркало, до-о-олго смотрела. Думала, вот уж ей-то он явится во всей красе, вот она-то его запомнит, как следует, чтобы потом узнать в толпе.

— И что? Увидела?

— Увидела, — Богуслава недобро усмехнулась. — Черта она увидела. Высунул из зеркала лапу с когтями и приложил ее оплеухой как следует. За гордыню-то.

Кася охнула.

Бабушка словно того и ждала.

— И потом она развязала этот свой платочек, а там под ним на щеке пятно красное, как след от пятерни. Вот мы тогда испугались, конечно.

— И что же ты, с тех пор не гадала?

Бабушка ответила не сразу, выждала, а потом призналась:

— Гадала, конечно, куда деваться. Но помнила, и ты помни: гадать — с нечистой силой в игру играть, а она игры страсть как любит, никогда не обыграешь, хорошо, если живым выйдешь.

Богуслава обернулась к иконе святой Серафины и прошептала молитву.

Кася натянула одеяло на нос.

Заснула она нескоро. То ли запах масла мешал, то ли было жарко, то ли непривычно спать не в их девичьей спальне, да еще и одеяло кололось. И бабушка рядом сбивала с толку: Кася прислушивалась к ее дыханию, а Богуслава то и дело бормотала во сне что-то.

И сны вышли какие-то путаные. Снились Касе гадания, снились свечи, и зеркало снилось. И Агнешка зачем-то, смешная, в алом платке. Стояла она рядом, говорила что-то, касалась Касиной щеки, а ладонь у нее была — вроде человеческая, теплая, но мягкой шерстью будто бы покрытая, как кошачий бочок. Кася проснулась с колотящимся сердцем, во тьме — лампада почти потухла, еле горел в уголке у иконы красноватый огонек — и лежала так, пока сердце не унялось. Казалось ей, что рядом кто-то дышит, пыхтит, ворочается, кто-то небольшой и очень теплый.

Потом он исчез и лампада потухла. Масло выгорело, значит. Кася подвернула одеяло поудобнее, нашла прохладный угол, и заснула крепко.

Предыдущая главаГлава 2 из 18Следующая глава