I
Тонда отвел Касю в лес. Не из праздности — следы Волчка искать.
Если найдутся, конечно, вьюга-то ночная все замела.
Сам Мстиша спал в бане. Тонда проверил его, вернулся хмурый, попросил Демьяна следить, а в случае чего — не держать и не связываться.
— Захочет уйти — пусть уйдет подальше, — сказал колдун.
— А если к людям? — спросил Демьян.
— Один не сунется, — ответил Тонда. — Он же князь все еще. К себе в усадьбу убежит, в волчьем логове отлеживаться и силы копить.
Утро было хмурым, холодным, но вскоре распогодилось. Расползлись облака, открылось синее небо, засиял на солнце снег — мягкий, пушистый, будто не царапал вчера колючими иглами в лицо.
Шли они с колдуном в снегоступах, по каким-то одному Тонде понятным тропкам, может, заговоренным даже, а то провалились бы по колено в снег. Кася один раз упала с непривычки — и утонула в рассыпчатом, холодном сугробе.
Зимний лес искрился и сиял. Пахло в нем хвоей, смолой и снегом. Блеклые лишайники, наросшие на еловых стволах, покрылись ледяной корочкой. Солнце проникало сквозь ветви, слепило глаза, рассыпалось бликами, сияло в каплях воды, повисших на ветках. Лес дышал, жил, срывались с веток птицы, качались кусты, в которые ушмыгнул кто-то маленький, вились по снегу тропки следов.
Тонда читал их и качал головой: тех следов, что были ему нужны, под снегом не видать. А Кася вертела головой по сторонам, неуклюже шла за колдуном, закутанная в платки, один поверх другого, как маленький ребенок, которого родители боятся на холод пускать.
Она видела снегирей, стайку свиристелей и сороку, слышала карканье ворона где-то вдалеке. Заметила заячьи уши, когда Тонда указал на них. Нашла перо сойки. Этот светлый, живой лес казался добрым, но стоило Касе чуть-чуть отстать от колдуна, потому что задумалась о чем-то своем — о том, что надо бы рассказать Тонде и про нож, и про остальное — как из синеватых теней густого ельника на нее снова посмотрели — не зло, но и не добро, по-другому, не как человек.
Кася всмотрелась в колючее переплетение веток, сучьев и замшелых стволов, и показалось ей, что стоит там кто-то — такой же, как ель, колючий и тонкий, угловатый весь, прячется.
Жутко стало — до тошноты, будто мир накренился и стал на бок заваливаться, ломаться и рассыпаться, и Кася бросилась догонять Тонду.
Тот стоял у поляны, а на поляне, занесенный снегом, покрытый льдом, с сосульками крошечными на рогах лежал остов лося. Тот самый, который Кася уже видела. Только кровью уже не пахло, одни кости остались, едва видные из-под снега.
Тонда сбросил мешок с плеча. Колдун был хмур, глаза его, ясные, как весенняя оттепель, потемнели, брови сошлись на переносице.
— Нехорошо, — проворчал Тонда, но достал из мешка хлеб, соль и кусок свежего масла.
Кася посмотрела на кости, представила себе кровавые пятна, рассыпанные по снегу, как давленая клюква.
— Я была здесь, — выдохнула она. — Той ночью… как пришла.
— Хорошо, что живая дошла, — бросил Тонда через плечо.
Он, казалось, от останков мертвого зверя подальше держался, сторонкой обходил. Положил сыр на пень, разломил надвое хлеб, посыпал по разлому солью, густо, щедро. Положил хлеб к сыру — и отошел, попятился с поклоном.
Сказал что-то неразборчиво, а, может, на другом языке, и, развернувшись, потянул Касю за собой, прочь с поляны.
— Пойдем, — шепнул он ей. — Не оборачивайся.
Небо потемнело, налетел ветер, закачались верхушки деревьев. Густо-густо посыпался с них снег, попал за шиворот. Кася вздрогнула, смахнула снег со щек.
— Что там?
— Лесного хозяина попросил след показать. Не смотри, — еще раз повторил он, заметив, что Кася вытянула шею, чуть не обернулась. — Захочет — сам покажется.
Кася вспомнила того, кто между елей бродил, и вздрогнула.
Они с Тондой сели на поваленное бревно, замерли, пока лес вокруг шумел, ворчал, двигался.
И за этим лесным шумом, за скрипом деревьев, шелестом веток, пряталась страшная, густая тишина, будто бы все в лесу замерло, попряталось, затаилось, чувствуя другую, страшную и большую, силу.
— Тонда… — позвала Кася, потому что хотелось, чтобы в этой тишине хотя бы голос человеческий прозвучал.
— Что, Катаржина? — отозвался колдун.
— Я… — она вздохнула и выпалила: — Я должна Мстишу расколдовать, чтобы Смерть мне помогла!
— Я знаю, — сказал он.
— Откуда? — Кася удивленно глаза распахнула, они аж заслезились.
— Ты как про обмен с Осокой рассказала, я понял. Не дурак же. Догадался, зачем тебе нож, который что угодно от чего угодно отсечь может, — он помолчал немного, поковырял пяткой снег. — Только не выйдет у тебя ничего.
— Почему это?
Тонда вздохнул, взял с земли обломанную веточку, поводил ею по снегу, потом провел ладонью, стер все, как мусор со стола смахнул.
Нарисовал он палочкой человечка, а потом, поверх него, Волчка.
— Ты знаешь про двоедушников, Катаржина?
— От бабушки слышала всякое, — ответила Кася и поежилась, покрепче себя руками обняла.
— Днем он человек, а ночью — зверем становится, по лесам-полям бегает и звериные дела творит. Разные. Если хищника душа сестрой человеку стала — то может и задрать кого ненароком. Но разделить их можно — без вреда для человека. Твой нож для такого сгодился бы.
— Значит, Мстиша двоедушник?
— И да, и не совсем, — коротко сказал Тонда и снова задумался. — У него Волчок — не зверь бездумный. Он как твой Демьян, только… не черт, который служит, на побегушках у тебя, за плату тебе что угодно сделает. А он, ну… Не скажешь, кто из них кому хозяин. Мстише от Волчка силы достались, колдовство опять же, а Волчку от него…
Он замолчал, постукивая палочкой по снегу.
Касе показалось, что между рыжеватых сосновых стволов мелькнула стройная девичья тень, белые косы, платье, похожее на саван. Мелькнуло — и исчезло.
— А Волчку от него — что-то свое надо, волчковое. Может, душу его жрет, может — через него от людей берет что-то еще. Это злая сила, помыслы ее людям неведомы. Но пока Волчок жив — и Мстиша жив. Он его держать будет до последнего, не подпустит к нему смерть.
— Но вчера же его кто-то потрепал?
— Потрепал, — кивнул Тонда. — Хорошо потрепал, долго готовил заклятие, под Волчка его плел. Может, жизнь свою положил на это. Волчку больно было, но даже без меня он не умер бы. Умер бы Мстиша от Волчковой боли, вот он его ко мне и приволок, чтобы помог.
Колдун нахмурился, закрыл лицо ладонями. Кася поежилась и неловко погладила его по плечу.
— Ох, Катаржина! — вздохнул Тонда. — Мог бы я, оставил бы его у порога подыхать, мир бы чище стал.
— Я знаю, — сказала Кася и подумала, что Тонде, должно быть, тяжелее, чем ей.
Вроде доброе дело сделал, спас человека, а человек тот — злое зло, пойдет дальше — смертей наплодит, нехороших, неправильных.
Стыд за собственную слабость все покалывал ее, как попавший в сапожок крошечный острый камень. И сейчас, посреди холодного, выстуженного зимой леса, стало Касе жарко, как от печи. Аж щеки зарделись.
Она спохватилась, спросила:
— Так почему же, говоришь, ничего у меня не выйдет?
— Потому что они давно не Мстиша-княжич и Волчок, а одно целое, — сказал Тонда. — Приросли друг к другу, как два дерева, крепко переплелись душа с душой. Тут если резать, Катаржина, то по живому нож поведешь. Тебе убить его тем ножом проще, чем расколдовать. Я бы не взялся.
Кася вспыхнула еще ярче, сильнее запылали щеки. Во рту пересохло.
— Что? — посмотрел на нее колдун, грустно так, будто понял. — Об этом тоже думала?
— Думала, — призналась она и сипло выдохнула: — Не могу…
Тонда положил руку ей на плечо, по-братски потрепал.
— И хорошо, наверное, что не можешь, — сказал он и хотел вроде бы что-то добавить, даже рот открыл, но тут сверху посыпались шишки, градом на них обрушились — и они оба подскочили.
Из кустов выпрыгнул заяц — большой, по-зимнему белый, с черными пятнышками на кончиках ушей. Выпрыгнул, вытянулся столбиком, посмотрел на людей выжидающе.
Тонда с себя все горькие думы разом стряхнул, выпрямился, махнул Касе, мол, пошли!
И они пошли — за зайцем, который то и дело останавливался, водил носом по снегу не хуже пса, ищущего след, вытягивался и оглядывался, что там люди делают, не увязли ли в сугробе, не потеряли ли его, белого на белом.
Лес поскрипывал, шелестел, но страшной тишины за этим уже не было. И солнце светило ярко, проглядывало сквозь кроны, рассыпалось золотыми пятнами на снегу.
Касе казалось, что порой смотрит она сквозь привычный мир, куда-то за него, и там, за этим зримым, осязаемым, проступает иное, зыбкое, как в черном тереме, в покоях Смерти проступало за привычным что-то незнакомое.
Вот сосна растет, рыжеет кора, а на ней — снежный покров налип, чуть смазан. Посмотришь прямо — дерево как дерево, а отвернешься чуть, краем глаза коснешься вскользь — видишь, как черное пятно расплылось, знаешь откуда-то, что под снегом крови накапано. Вот — тропка, заметенная ночной вьюгой, бежит по ней заяц, прыгает себе, а тебе за ним — след иной мерещится, будто волокли что-то, тянули.
Тонда, чем дальше они шли, тем больше хмурился. Он снял рукавицу, поднял что-то со снега, растер между пальцев, принюхался — покачал головой. Кася боялась лезть под руку, задавать вопросы, поэтому просто шла следом, осматриваясь, оглядываясь, замечая то, что прежде не заметила был.
— Издалека полз, — сказал Тонда, сев на корточки у выворотня. — Здесь лежал.
Корни выворотня с налипшей на них замерзшей землей можно было бы принять за лесное чудище. Под ними и правда было углубление в снегу, чья-то лежка. Колдун расчистил снег: под свежим слоем прятались темно-красные пятна, шерсть, труха и человеческие светлые волосы.
— А что ты ищешь? — спросила Кася, когда они остановились, чтобы перекусить.
Заяц сдирал кору с соседнего куста, приподнявшись на задних лапках.
Кроны шумели, стрекотали сороки. Лес жил своей жизнью и сейчас не был таким уж страшным.
— Хочу понять, не придет ли за нашим гостем еще кто, — ответил Тонда.
Он жевал пирог, жадно глотая куски. У Каси от запаха выпечки и яблок аж голова закружилась. Устала. Вон, солнце давно за полдень перевалило, давно они ходят.
— И как?
Тонда пожал плечами:
— Пока он один.
— А как же его леший пропустил, раз Мстиша такой плохой и злой? — спросила Кася.
— А он всех тех, кто ко мне за помощью идет, пропускает, — ответил колдун. — Такой уговор.
И снова замолчал.
Когда солнце засияло красным, а тени сгустились так, что снег из белого стал сизоватым, Тонда сказал:
— Хватит на сегодня.
Он поклонился на три стороны, поблагодарил зайца так, будто заяц тот был заячьим царем — ни больше, ни меньше.
— Пойдем домой, Катаржина, — сказал колдун. — В потемках не надо следы искать, самим бы не заблудиться.
Касе казалось — впереди, за деревьями плещется простор. Еще немного — и выйдут они то ли к полю, то ли к реке ли, озеру, и вместо зеленой хвоей над головой будет только небо и облака. Касю тянуло туда, как тянуло ее к тропе, бегущей между полей, будто там, за деревьями, ждало ее что-то чудесное, огромное, красивое.
— Катаржина! — строго окликнул ее Тонда.
И Кася встрепенулась, очнулась, огляделась.
Впереди был лес — и только лес, никакого просвета.
Сумерки углубили тени, исказили их: вроде дерево стоит, елочка маленькая, а кажется — девица в тулупчике, заячьим мехом отделанном. Или словно парень ждет, на пне сидит.
Не Богдан ли там, в шаге от тропы, за еловыми ветками? Прячется, смотрит, выжидает…
— Что… что это было? — спросила Кася, вглядываясь в тенистую глубину.
— Морок, — отозвался колдун. — Играет с тобой кто-то, зовет. Не ходи, не надо, — он тронул ее за плечо. — Ничего хорошего там нет.
Утром снова приехал Вейко.
Было еще темно, рассвет только-только зарумянился. Хрупкие сумерки таяли, над лесом висела серебряная луна. Кася, которая только закончила расчищать дорогу от крыльца до бани, не сразу поняла, что звон бубенцов и тихое лошадиное ржание — не морок, а явь, испугалась, ошатнулась.
Спала она плохо — маялась думами, решение принимала. Оно зрело в ней, острое, как льдинка, и злое, и к концу ночи вызрело. Потому Кася и выскочила затемно работать, чтобы руки размять и смириться.
— О, Кутжа! — Вейко перетаптывался у саней и улыбался во весь рот. — Что, малец, жив-здоров?
— И тебе не хворать, дядька Вейко! — отозвалась Кася-Кутжа, стараясь говорить по-мальчишески, грубовато и низко.
— Гоняет тебя наставничек? С утра самого с метлой и лопатой?
— А что бы не поработать-то? — Кася поправила шапку на голове. — Вон, завалило как! Вы, пока ехали, сами все видели.
— Видел, — кивнул Вейко.
Касе хотелось спросить, как там Касимира, оправилась ли? Не пострадал ли еще кто? Не поползли ли по округе слухи про упыря-кровопийцу, бродящего в ночи неприкаянно? И про мертвеца замороженного тоже спросить хотелось: что с ним стало? Нашли ли виновного? Или решили, что сам по пьяному делу в сугрубе заснул и замерз?
Вейко молчал, перетаптывался, поскрипывал снег под его ногами.
— Как там Касенька? — все же выдохнула Кася, делая вид, что любопытствует так, походя, из вежливости.
Собственное имя, когда называешь им другую, горчило на языке.
— Касенька? А, Касимирка наша! — не сразу понял Вейко. — Ладно, ладно. Спит только все время, а когда не спит — лежит в постели, мерзнет.
— Ты потому за наставником приехал? Для Касимиры?
— А, нет! — Вейко махнул рукой.
Он резко замолк, переступил с ноги на ногу и поежился. Подмерзал, значит, несмотря на теплый тулуп и меховую шапку. Но Кася не торопилась приглашать его в дом.
Пусть Тонда сам разбирается.
— А ты с нами сегодня, Кутжа? — спросил Вейко.
— Нет! — Кася снова взялась за лопату. — Дел много. Вон, даже за водой не пройти. Откапываю.
Вейко одобрительно хохотнул. Он смотрел, как Кутжа-Кася ловко раскидывает снег в стороны, пробираясь к полынье, приминая снег, чтобы не осыпался. Предлагать помощь возница не спешил.
— Так ты ученик или слуга нашему колдуну? — спросил Вейко, когда Кася поравнялась с ним.
— Одно другому не мешает, — ответила она с шумным вздохом.
От работы дыхание сбилось, голова под шапкой вспотела, да и по спине тоже пот стекал, рубаха липла к коже.
— Что ж тебя, такого работящего, родители в ученичество отпустили?
— А нет у меня папки с мамкой, — соврала Кася. — А в теткином доме лишний рот держать не стали.
— Сирота, значит… — пробормотал Вейко.
— Сирота, — отозвалась Кася, сама удивляясь тому, как легко дается ей вранье.
Вейко достал откуда-то маленькую трубку-люлечку, поджег — запахло курительным зельем, поплыл сизый дымок по воздуху.
— А мамка с папкой что? — спросил он.
— Умерли, — пожала Кася плечами. — Отца волк задрал, матушку грудная жаба задушила. Я маленький был, едва помню их.
— А откуда ты, напомни?
Кася подняла взгляд — Вейко щурился и улыбался.
Ишь, успокоиться не может, выпытывает, прощупывает!
Хотя что бы ему не прощупывать, любопытно же, откуда у знахаря ученик взялся, которого еще недавно не было! Кася сама бы выведывала, будь она на месте Вейко.
Она так и не нашлась, что ответить, хотя подумала — не отшутиться ли, не сказаться княжичем-королевичем, потерянным в младенчестве.
Тонда вышел из избы, в руках у него был дымящийся горшок — видать, хотел гостю в бане отнести. Вчера вечером они Мстишу проверяли, тот спал так глубоко, что казался мертвым, не добудиться было. Тонда только посмотрел по-своему, по-колдовскому, все ли заживает на шкуре Волчка, и они ушли, оставив хлеб и ягодный отвар с медом.
— А вот и Тонда наш! — обрадовался Вейко.
Колдун растерялся и застыл.
Недоверчиво наклонил голову, отдал горшок подбежавшей Касе и кивнул, мол, иди в дом.
Кася послушалась, но, спрятавшись в сенях, осталась подслушивать.
— Что там? — спросил Тонда.
— Так ты ж сам просил после Водокрещей за тобой приехать, — ответил Вейко.
— Да? — голос колдуна звучал удивленно. — Точно! — воскликнул он. — Совсем из головы вылетело!
Вейко добродушно рассмеялся:
— Да вот я тоже едва вспомнил, какой нынче день, испугался, что пропустил, что ругаться будешь… О, а это что? Ты псинку завел?
— Да вот, прибилась…
Кася удивилась, но вспомнила: Демьян в обличии пса черного бегал.
— Ну, хорошо, — сказал Вейко. — Ученика взял, пса приблудного… А я боялся, что совсем задичаешь, знахарь, в одиночестве-то.
Колдун ничего не ответил. Послышался стук, с которым стряхивали снег с подошв на крыльце, и Кася нырнула в избу, поставила горшок на стол, села рядом.
Хлопнула дверь с коротким морозным вздохом. Вошел Тонда, взял мешок, накинул свои шкуры.
— Надо ехать, Катаржина.
— Надо — так надо, — ответила она, не поднимая взгляда.
Смотрела на свои руки, покрасневшие от холода.
— Отнеси еду гостю, присмотри за ним. Соберусь пока.
— Ладно, — ответила Кася.
А сердце сжалось, будто чуяло что-то. Будто подступала беда.
— Что-то ты грустная. Случилось что?
Кася пожала плечами.
— Ничего, — сказала она.
И посмотрела на Тонду. Тот не улыбался, но глаза были теплыми.
Вот был бы у Каси старший брат — так бы на нее смотрел!
— Страшно мне, — сказала Кася. — Все с ног на голову перевернулось. И потом…
Она проглотила горьковатую, вязкую слюну, укусила щеку изнутри, метнулась взглядом в тот угол, где под подстилочкой ее лежал нож, похожий на рыбку.
— Может, с нами поедешь?
— Нет, — сказала Кася и посмотрела ему в глаза. — Я тут… дело не закончила.
Тонда понял, медленно выдохнул.
Снова потянуло морозом — это открылась дверь с улицы в сени.
— Долго там, хозяин? — выкрикнул Вейко, и Тонда откликнулся:
— Сейчас! Иду уже!
— Хорошо все будет, — сказала Кася. — И у меня Демьян есть. Ты не можешь — мы сможем.
— Нет, не поеду я никуда! — сказал Тонда зло и сел на лавку.
Кася вспыхнула.
— Я эту судьбу себе сама выпряла! — прошипела она колдуну в лицо и тот отшатнулся в испуге. — Может, дура, но сама на себя взяла дело — и сделаю его!
Тонда покачал головой. Глаза у него были напуганно-грустные.
И правда, как старший брат, переживает.
— Хорошо, — сказал он, наконец, и встал. Потянулся за меховой шапкой, надел ее на кудри. — Давай, Катаржина. За хозяйку остаешься.
И ушел.
Кася посидела немного, покачалась из стороны в сторону, подумала о своем. На душе не кошки — черти выли, тошно было и паскудно. Когда в дверь заскреблось, заскулило, затявкало — тогда встала, подхватив горшок с еще теплой кашей, и пошла к бане. Демьян, черный пес, почему-то маленький, с пушистыми по-зимнему штанишками, вился вокруг, смотрел не по-песьи умными глазами, дышал, вывалив розовый, с темными пятнами язык, но говорить то ли не хотел, то ли ждал чего.
Мстиша лежал на широкой лавке, закутанный в одеяла, и будто бы за ночь даже не повернулся. Кася подошла к нему поближе: в банном сумраке лицо князя казалось бледным, восковым, как у мертвеца. Но он был жив: подрагивали ресницы, с тихим свистом вырывалось из груди дыхание, рот сонно приоткрылся, показав белые зубы, ровные, крупные.
Кувшин, который они принесли ночью, был пуст. Значит, просыпался Мстиша, пил. Кася поставила горшок с кашей, бережно обернув его полотном, забрала пустое. Постояла, задумавшись.
Вот бы нож с собой взять и… Прямо в горло это открытое вонзить?
Нет, не могла Кася — вот так. Хорошо, что не взяла. Присмотрится еще, подумает. Подышит морозным воздухом, может, он чего в голове прояснит.
Густое, темное банное тепло требовало: сбрось одежды или уходи, не мнись, человек, завернутый в тулуп. Кожа вспрела, по вискам заструился пот. Баню топили вполсилы, чтобы гость болезный не мерз. Кася проверила печь и вышла.
Мальчика-черт сидел на крыльце, как всегда хмурый.
— Что? — спросил он. — Не добила?
Кася помотала головой.
— Ну и дура, — сказал Демьян и дальше только угрюмо молчал.
То ли мысли ее читал, то ли понял, что жжет Касю принятое решение.
Кася вымела избу, выкинула сор, поела сама — вынесла Демьяну каши, хлеба и подогретого молока.
Демьян поел и обернулся псом. Так и лежал на старой ветоши на крыльце бани, сторожил, иногда поднимая голову, чтобы проследить, куда это хозяйка ходит.
К полудню распогодилось, стало ясно и почти тепло. Снег сминался, лип к валенкам, с крыши закапало. Кася проветрила избу, вынесла на крыльцо из сундуков залежавшуюся одежду, велела Демьяну нарубить дрова впрок, принесла воды, снова проведала Мстишу — тот все еще спал, а каша стояла нетронутая. И на этом дела вдруг закончились и осталась перед Касей сияющая снежная пустота, тяжелая праздность, невыносимая, как яркий свет.
Не было у Каси тут ни рукоделия, ни иных забот, чтобы оттянуть тот миг, когда нож в руки возьмет, и от того на душе стало муторно. Даже с Демьяном не поговорить: тот как закончил с дровами — опять псом обернулся: не хотел разговаривать. Обижался на хозяйкину нерешительность или за что другое?
Кася вздохнула, закуталась получше и пошла к развалинам мельницы.
Почерневшие стены торчали, как гнилой зуб. Внутри было затхло, сумрачно, лежал лоскутами снег, поскрипывали просевшие доски под ногами. Сквозь дыры и щели падали лучи света. Высокая крыша давно прохудилась, балки покосились. Кася запнулась обо что-то, ойкнула — так и ноги переломать можно!
Встрепенулось, завозилось на балках, посыпалась труха. Кася подняла взгляд: сова, большая, серая, с янтарно-желтыми глазами недовольно щурилась на незваную гостью.
Наверх когда-то вела лестница, но ее ступени высохли, поломались — не забраться.
Кася прошла мельницу насквозь, вышла с другой стороны, в старый двор. Слева поскрипывало замершее, мертвое колесо. На широком крыльце лежала утварь, ржавое железо скалилось, ветер едва-едва шевелил мешковину на покосившемся заборе. И никого, ничьих следов, кроме птичьих.
Кася сошла с крыльца, утонула в липком снегу почти по колено, надеясь, что не прячется под ним мотыга или того хуже — капкан. С трудом переставляя ноги, пыхтя и тяжело дыша, она поднялась на заросший бурьяном холмик, на самую его вершину, на которой две березки росли. Отсюда было видно и мельницу, и разлившуюся озером реку, и домик Тонды с баней и всем вокруг. Небо заволокло туманной дымкой, тускло проглядывало сквозь нее солнце, будто в парной сидело.
Кася упала на спину, раскинула руки и лежала так, глядя в это дымно-серое небо, исчерченное голыми березовыми ветками, дышала в полную грудь, голыми пальцами снег трогала, думы думала: про Богдана, про Тонду, про семью свою, про Касимиру-бедняжку и про Волчка тоже думала. А потом раз — и перестала думать.
Тихо было вокруг, тихо и хорошо. Как если бы в мире не стало ничего, кроме холма этого, снега и солнца в седом небе. Кася поднялась, села в снегу, сняла шапку, чтобы отряхнуть — непривычно голая, без косы-то, голова тут же замерзла.
Ветер налетел, качнул березки, те зашелестели ветками, зашептались.
Кася погладила шершавый ствол, вспомнила, как они с Агнешей ходили весной заплетенные веточки проверять. А сейчас у нее и ленты нет — подарить березке, сожгла в печи. Только платок остался, батюшкин подарок, но его Кася никому не отдала бы.
Прошлое казалось отсюда, с холма, далеким, как чужая жизнь.
Чужой жизнью оно и было. Другая теперь Кася, не та, что прежде, и не только в отрезанной косе дело. Эта, новая Кася, не испугалась бы Жданы, в сорок бы камнем кинула! Эта, новая Кася, своих бы в обиду не дала! Эта, новая Кася, и Богдана не боится…
Эта, новая Кася, спустится вниз и убьет живое, отнимет жизнь — и никогда не будет прежней.
Новый порыв ветра ударил в лицо, швырнул в глаза снежную крошку, холодом куснул за горло, в губы жадно поцеловал. Вместо серой дымки заполонили небо тучи, низкие, почти сизые, темнее стало, будто мир мраком укутало. Кася вздрогнула, огляделась, а когда спустилась к мельнице, в ее заброшенный двор, охнула.
На крыльце сидел Богдан — в засаленном, потертом кожухе, и не мертвый будто бы, не гнилой труп — но осунувшийся весь, как если бы долго болел или голодал. Лицо его было бледным, заострившимся: запали щеки, под глазами легли тени, — борода и волосы беспорядочно торчали.
Богдан сидел угрюмо, мял в ладонях шапку, а как подошла Кася — вскочил на ноги, но с места не сдвинулся.
И не позвал за собой, не начал ни обещать, ни грозиться, и улыбки дикой, лихой не было у него на лице. Только печаль — глубокая, как полынья.
— Здравствуй, Богдан, — сказала Кася.
— Здравствуй, любовь моя, — прошелестел ветер и легонько по щеке погладил. — Здравствуй, Касенька.
Было не страшно — но грустно, почти как когда Демьян душу ест.
— Чего пришел? — спросила Кася.
Она тоже замерла, и Богдан не двигался: так и стояли, а между ними — пять шагов, два прыжка, три вздоха и целая бездна, пропасть, снег и ветер.
— Госпожа белоглазая дала мне времени горсть, — сказал Богдан. — Душе моей волю дала, пока тело в земле сыто спит. Вот я и пришел. Не бойся! — он подался вперед, но не смог сдвинуться, словно что-то ему мешало. — Я не причиню тебе зла.
И Кася отчего-то сама это знала. Может, потому что этот Богдан был похож на Богдана из ее сна, из того, где он ее на санях катал и помочь просил. Может, потому что этот Богдан не улыбался хищно или зло. А, может, сердце подсказывало — то душа пришла, не мертвец ходячий, не голодный упырь, а печальная, добрая душа человеческая, которой на свободу бы вырваться из колдовских пут.
Кася заплакала, беззвучно, просто слезы по щекам вдруг потекли, а Богдан дальше говорил.
— Велела госпожа сказать, что волос твоих хватит, чтобы еще раз узор переплести, раз рука дрогнула. Но на большее не хватит, да и узор ляжет резко, держись, Касенька.
Слова сыпались, как льдинки с крыши, ветер их носил по двору, подвывал в черном остове мертвой мельницы.
— А если не смогу? — спросила Кася.
Начинался снег, мягкий, как будто гуся ощипывали и пух летел.
Богдан вздохнул, покачал головой и ничего не ответил на это.
Ветер снова ласково погладил Касю по щеке. Слезы сдул, осушил. Только холодно было от того ветра, почти больно.
Кася вздрогнула, моргнула, чтобы смахнуть эту морозную боль, а когда открыла глаза — не было уже Богдана.
Только стайка свиристелей вспорхнула в низкое сизое небо и унеслась прочь.
Когда Кася вышла на дорожку к дому, снег пошел совсем густо. В прорезях между тучами поблескивало золотом предзакатное солнце, и было это так красиво — густой снег и яркие солнечные лучи.
Вода в полынье казалась расплавленным золотом, а потом и вовсе огнем вспыхнула.
И тихо было: снег поглощал все звуки, прятал их, только слышалось мерное “бум! бум! бум!”, и Кася не могла понять, откуда этот звук? Палка, что ли, о стену бьется? Дверь незакрытая?
Она шла к дому, думая о том, что должна сделать: взять нож и пойти в баню, пока не очнулся Мстиша, пока не набрал снова своей лихой, дикой и страшной силы Волчок, пока она, Кася, может его одолеть. И не важно уже: убьет его чудесный нож или разделит.
Била же Кася кур и рыбам головы рубила, потрошила дичь и рыбу, видела, как забивают телят, коз и свиней — и ничего. Не екало сердце от жалости, когда трепыхалась на земле обезглавленная пеструшка.
Но ведь тут — не птица, не щука, а человек!
Кася остановилась у крыльца, припорошенного снегом, и поняла, что дрожит, не от холода — от того, что висит на ней долг. Не исполнить его — страшно, а исполнить — еще страшнее. И ком холодный в груди появился, и горло сжалось, и губа прокушенная закровила.
Да что же там так бухает-то, а?!
Ничего, сейчас возьмет нож — и как раз проверит. Главное, с лесенки не свалиться, на полати залезая, а то колени дрожат — ух, как страшно!
Кася прошла сквозь сени, открыла внутреннюю дверь.
В избе было сумрачно, холодно, страшно как-то и одиноко. Необитаемо так, будто в пустой, необжитый дом зашла.
— Демьян? — спросила Кася, озираясь. — Дедушка?
Никто не отозвался.
А потом на полатях завозилось и прямо оттуда ловко спрыгнул Мстиша Волчок.
Одежда Тонды была ему мала: порты коротки и рубаха в плечах узка. Двигался Мстиша плавно, уверенно, будто не лежал еще утром неподвижно на лавке, укрытый одеялами. И бесшумно — может, от того, что был бос, а, может, потому что по-звериному ловок. Кася не знала, почему, но казалось ей, что от него еще сильнее веяло этой живостью, бурной, красивой и страшной, звериной дикой радостью.
— Твое? — спросил Мстиша и подкинул на руке ножик, похожий на рыбку.
Кася не ответила.
— Знаю, что твое, — усмехнулся Мстиша — или Волчок? С кем Кася сейчас говорит? — Постель тобой пахла, девка. А ножик под ней лежал.
— Может, я не девка? — ответила Кася.
— За дурака меня не держи! Я могу девку от парня отличить.
Он подошел ближе.
Кася слышала его дыхание, хриплое, жаркое, как у большой собаки. Чувствовала запах — терпкий, смесь банного духа с человечьим и с запахом влажной земли, мокрой шерсти, крови и смерти. Ей казалось, что от Мстиши идет тепло, что он — единственный живой в доме, кроме нее самой. Только от жизни этой хотелось к мертвецу-Богдану сбежать, такой она была страшной — хищной, кровавой, жесткой.
Снова вспыхнули тонкие серебряные узоры по стенам. Кася знала, что это обереги Тонды от зла, колдун сам ей рассказал. Она потянулась волей к этим нитям, позвала их, попросила Мстишу сдержать.
Узоры задрожали — и вдруг померкли.
У Мстиши зло дернулись губы.
— Колдовством меня связать вздумала?! Так я сам — колдун.
Он бросился на Касю, сорвал шапку с ее головы, схватил за короткие волосы, заставил вытянуться. Было больно, жарко, страшно и неудобно. Кася вскрикнула, забилась, но Волчок бросил ее в сторону — так, чтобы ударилась о стену, как следует приложилась! — и навис над ней. От боли в голове все мысли перемешались, ни за одну не схватиться.
— Что-то не помню тебя, девка, — сказал Мстиша, поглядывая то на Касю, то на нож. — Чтобы я тебе зло какое делал. Ты ж меня этим убить задумала?
Он наклонился ниже, поднес нож к ее щеке, близко-близко, так, что холодом железа обожгло. Нож впился в кожу, оставил саднящую полосу. По щеке потекло горячее, липкое и у Каси зазвенело в ушах. Всю левую половину лица как огнем ожгло.
— Не задумала я! — прошептала Кася. Хотела крикнуть, но голос подвел. — С чего взял? Мы тебя вылечили, а ты…
И не врала ведь. Для другого нож держала, в начале-то.
Мстиша снова схватил ее за волосы и потянул вверх.
— С того, что помню, как ты стояла надо мной и примеривалась. Я думал, — губы его были так близко, что Кася чувствовала их прикосновение к щеке. К той, которая оцарапана. — Думал, что приснилось. А не приснилось, смотри-ка…
Голос стал ласковым, как тогда, в ее сне про Витушку.
— Правду скажи, красавица…
— Я хотела… — захлебываясь начала Кася. — Хотела тебя с Волчком разделить.
— Убить то есть, — сказал Мстиша, улыбаясь.
Он слизнул кровь и цыкнул языком, как если бы отведал блюдо — и ему понравилось.
Кася взвизгнула, забилась, пнула его ногой. Попала куда-то, пусть легонько, но попала! Мстиша от неожиданности отпустил ее, и Кася попыталась отползти в сторону, чтобы… чтобы… чтобы схватить багор, топор, бревно, чтобы ударить, чтобы перевернуться на спину и царапаться, кусаться, биться!
— А-а-а-ай! — вскрикнула она, когда Мстиша наступил ей на запястье, а другой ногой придавил поясницу.
И не сдвинешься, и тяжелая зимняя одежда мешает быть юркой и гибкой, извернуться, улизнуть. И пыльно так, ужасно, не вымела толком сегодня, аж чихать тянет.
Господь милосердный, ну почему она сейчас думает о пыли, о застрявшем меж половиц глиняном осколочке, о паутине в углу?!
И щека болит, ноет, бьется алая боль, вязко течет кровь — в рот затекло, глаз залило.
Мстиша двинул стопой, так, чтобы больнее было, но Кася сцепила зубы — и даже не пискнула.
Краем глаза она видела, как искрит и сияет голубоватое заклятие, как тянется к ним с Мстишей сверкающая нить, тянется, тянется — и снова гаснет. Будто иссякла колдовская сила, вытащил Волчок всю ее из бревен и пожрал.
— Дедушка, — прошептала Кася, зовя домового. — Помоги…
Но было тихо, тихо, сумрачно и холодно. Там, за стенами, солнце уже садилось, а здесь из углов лезла густая, непроглядная темнота. Холод пролезал в выстуженную избу, по-хозяйски обосновывался.
— Кого зовешь? — весело спросил Мстиша — и отступил в сторону, легко и мягко. — Домовика своего? Черта? Не зови, не докличешься. Нет их тут. Съел я их.
Кася не двигалась. Даже когда нож воткнулся в пол рядом с ее ухом — она не дернулась, не отшатнулась. Притворилась мертвой сама, затаилась, не зная, что будет.
А Волчок схватил ее за ворот, вытряхнул из тулупчика — и выволок из избы в снежные сумерки.
С неба все еще падало, густо валило, за три шага уже ничего не видать. Снежинки щекотали лицо, забивались в ноздри, лезли в глаза. Кася дышала ртом — и ловила снег, который таял на языке, становился водой и от этого было немного легче, потому что страх высушил горло и страшно хотелось пить. И холодно было, в одной рубахе-то.
Волчок протащил ее по ступеням и остановился в нескольких шагах от крыльца. Он, казалось, не мерз, так и остался босым и полуодетым. И жаром от него все так же тянуло, едва пар не шел.
Пахло горелым, будто баню топили. Но сквозь снежную пелену дым было не разглядеть. А вот стук — стук прекратился.
— Так что я тебе сделал? — спросил Волчок, наклонившись над Касей.
Одной ногой он ее к земле прижал, рукой держал за шею — сжал пальцы, придушил слегка, но отпустил.
— И кто сказал тебе, что меня разделить можно? Я, девка, целый давно.
Кася схватила воздух ртом, закашляла, задергалась, проглотив пушистые снежинки.
— Скажешь честно — сразу шею сверну, — пообещал Волчок. — А будешь юлить, — он провел пальцем по ее подбородку — острым когтем кожу царапнул, — сначала поиграю.
А игры его, Кася помнила, заканчивались кишками на снегу и кровавыми брызгами.
— Или нет, — Волчок улыбнулся широко, глаза блеснули. — Так и так поиграю. Вы, ведьмы, живучие.
Он поднялся одним плавным движением, Касю за ворот рубахи перехватил и приподнял, та едва ногами до земли доставала.
Кася была как выловленная рыбина — болталась в руках рыбака, открывала широко рот, силясь вдохнуть, и ничего, совсем ничего не могла сделать. И самой Волчка не одолеть теперь, и на помощь не позвать — некого, и договориться никак.
— Ты моего жениха убил, — сказала Кася — как выплюнула мучителю в лицо.
Снежинки налипли ему на ресницы, на брови, запутались в светлых волосах. Солнце, прорвавшееся сквозь тучи, бросило алый луч — и вспыхнуло над головой Мстиши сияние, похожее на нимб святого.
— Я много кого убил, — сказал Мстиша весело. — Считать устанешь.
— Он упырем стал и за мной ходит, — прохрипела Кася.
Мстиша не сразу поверил. Он моргнул, брови приподнял в недоумении, губы сжал — и рассмеялся, выпустил Касю из рук. Та плюхнулась в сугроб и завозилась, пытаясь выбраться.
— Я б тоже ходил, к такой-то красавице, — сквозь смех сказал Мстиша и посмотрел на нее, склонив голову набок. — Может, мне тебя с собой унести? От ножа подальше, к себе поближе. У меня дом богатый, большой, побудешь в нем хозяйкой!
Пока не умрешь — не сказал он, но Кася о том подумала.
Она пыталась отползти, встать, но он мешал, играл с нею, как кот с мышью, и Кася замерла, сжалась вся. Слезы жгли порез, застывали на коже, стягивали ее.
Мстиша сел рядом, наклонился и почти ласково погладил ее по голове.
— Ну, тихо, тихо, — сказал он и поцеловал Касю в лоб. — Вроде ведьма — а плачешь, как маленькая.
Вроде хотел еще что-то сказать, но вскинулся, сощурился, губы зло сжал. Касю он не отпустил, держал за горло, ни пискнуть было, ни дернуться — сожмутся тогда Мстишины пальцы крепко и дышать станет нечем.
Горелым запахло сильнее. Снег затихал, будто бы надоело небу перину бить, сыпал реже. От бани валил густой черный дым. Совсем не такой, как если бы ее топили. А такой, как валил от церкви, когда та горела. Солнечные лучи проникали сквозь этот дым, он светился красным, вокруг летали белые мухи и было страшно смотреть на это.
Мстише тоже не понравилось. Он нахмурился, а потом Кася увидела то, что не хотела бы никогда больше видеть: сквозь человека полез Волчок. Мстиша отпустил ее, упал на четвереньки, захрипел, вывернулись кости, позвоночник выгнулся дугой. Лопнула одежда, затрещало, захлюпало, завыло. Кася зажмурилась, повторяя шепотом все молитвы, которые помнила, а потом раздался другой треск — то рушилась крыша бани, и тут же мимо пронеслось что-то большое, обдав запахом горелого дерева и горелой плоти, запахом паленой шерсти и почему-то серы.
Кася приоткрыла глаза и отползла, не отрывая взгляда от клубка из двух тел. На белом снегу серый Волчок дрался со страшным, черным, тоже будто бы волчком. Дрались они по-звериному, грызлись, выли, били друг друга лапами, рычали и клацали зубами.
— Демьян… — прошептала Кася и обернулась.
Баня горела, летел по ветру пепел, смешиваясь со снегом, падал на крышу дома. Вспыхивали искры и гасли.
Как бы изба тоже не вспыхнула!
Кася не знала, что делать.
Визжащий, рычащий, полный злости клубок, катавшийся по снегу, распался надвое. Замер Волчок, из пасти которого капала кровавая слюна, наклонил низко голову, ощерился и облизнулся. Замер напротив него страшный черный Демьян, прижал к лобастой голове острые уши, оскалил длинные, с Касин палец, клыки, забил хвостом с мохнатой кисточкой.
Он рычал, хрипло, утробно, и в рычании том Кася слышала:
— Пшел прочь!
Она слышала:
— Не загрызу, так покусаю!
Ей казалось, что она слышит проклятья, грязную злую ругань, яростные обещания разорвать, растерзать, разнести волчьи клочки по лесу.
И Волчок отступил. Махнул хвостом, развернулся, посмотрел на Касю — глаза у него были человеческие, светлые — оскалился, будто улыбнулся, и бросился прочь, но не лесом, а к реке, к закатному солнцу. Только снег из-под лап полетел, искрясь.
Лоскуток пепла, похожий на большую серую бабочку, опустился на голову Демьяна ровно между ушей и Кася протянула руку и смахнула его.
Шерсть у черта была гладкая, волосок к волоску.
Он тряхнул головой, посмотрел на Касю огненными глазами, поднырнул под руку — и вот уже летит к горящей бане черный вихрь, тушит пламя, засыпает его снегом. Мешается в кучу белое, черное и серое, тает снег, гаснет огонь, истончается дым, развеивается.
А Кася стоит, еле живая, вытирает слезы, размазывает их по щекам вместе с кровью. Саднит ее рана от слез соленых, и меж ребер так холодно, так пусто, что хочется свернуться клубком — и лежать в темноте, пока не умрешь.
Что-то отсек от Каси волшебный нож, что-то важное, только названия тому она не знала, не могла пока найти.
Кася судорожно вздохнула.
Приедет Тонда — что она ему скажет? Одни беды от Каси, одно горе. Пришла — и принесла с собой лихо, а потом его приумножила, потому что дура она, Катаржина, как есть дура.
— Не грусти, хозяйка, — сказал Демьян.
Он вернулся, надев на себя облик мужика-возницы, и протянул Касе белый платочек.
— На вот, слезки вытри.
Кася вытерла — платок тут же стал весь в ржавых и черных разводах. Видать, копотью лицо тоже измазало.
— Сейчас выдохнем, вещи возьмем, запрем дом — и к твоему колдуну махнем на вьюжных санях. Ну, ты чего? Остаться хочешь и тут подождать? — он приобнял ее за плечи, большой и теплый.
Совсем не страшный будто бы.
— Де… Дедушка… — прошептала Кася.
— Домовой-то? — понял Демьян. — Да жив он, не боись. В лесу схоронился. Все, пойдем, пойдем… А то сопля к носу примерзнет.
II
Тонда вернулся уже в ночи, с домовым — маленьким дрожащим зверьком — за пазухой. Зашел в избу, вытащил его за большие, как у зайца, уши, посадил на пол. Домовой сжался весь, забился в угол и зыркал оттуда огромными круглыми глазами.
Колдун скинул свои шкуры, повесил на крюк.
— Ну, — сказал он, грозно глядя на Касю и Демьяна, притихших на лавке. — Рассказывайте, что натворили!
Они переглянулись — и рассказали. Кася — про ножичек, про Волчка и про Богданову душу, обернувшуюся свиристелями. Демьян — про то, как поймал его Волчок за хвост, запер в бане, колдовством замки закрыл. Потому и пришлось с огнем договориться, пропалить дыру в крыше.
— Но ты не боись, хозяин, — затараторил Демьян. Был он сейчас мальчишка со взрослым, злым взглядом, бойкий и деловитый. — Сгорело маленько, больше дыму было. Я огонь потушил, а дыру ту залатаю, только надо досок раздобыть. Я черт рукастый, а за добро добром платят.
— Да уж, — пробормотал Тонда. — За добро добром…
Вот Мстиша и отплатил, подумала Кася, а потом другое подумала: что она-то не лучше Мстиши, выходит.
Колдун погладил бороду дрожащими пальцами, махнул рукой и тяжело вздохнул. Он подошел к ларю, порылся в нем, достал бутыль зеленого стекла, обвязанную бечевой, как сеткой, с глиняной пробкой, запаянной красным сургучом, и поставил ее на стол.
— Подай чарки, Катаржина. И ужин тоже, нечего сидеть грустить — думать будем, что дальше делать.
У Каси горло перехватило от радости, аж закашлялась. Она-то думала, что колдун прогонит ее, как только в дом зайдет: за сожженную баню, за сбежавшего Волчка, который тут не только горшки побил со злости, но и колдунских следов наоставлял — Демьян ходил, вынюхивал, рычал на что-то.
За добро-то добром платят, а она отплатила — чем? Разрушением и бедой.
Но Тонда прогонять никого не собирался будто бы, не ругался даже.
— А чего тебя ругать? — пожал он плечами, когда Кася поставила на стол горшок со стряпней. — Строже, чем ты сама, никто тебя не наругает. Дай, щеку гляну, — велел Тонда и поднес лучину к Касиному лицу. — Вдруг зашить надо.
Опалило жаром. Порез успел закрыться и не кровил, но ныл, засохшая кровь неприятно тянула кожу. Кася не видела себя в зеркале — и трогать лицо боялась. Да что там: думать о том боялась, потому что как подумаешь — сразу хоть к Богдану иди, ложись с ним вместе в могилу! Это волосы — они отрастут, будет новая коса со временем. А шрам — это шрам, он навсегда на щеке поселится, будет напоминать о том, что случилось.
Может, колдовством Тонда стянет края пореза, сотрет с Касиного лица нежеланный знак? Кася судорожно вздохнула и попросила об этом, чувствуя, как неохотно, трудно ворочается во рту ставший вдруг тяжелым и сухим язык.
А вдруг — возьмет Тонда и откажет?
Колдун не согласился и не отказал. Он вообще ничего не ответил, только сощурился. Дотронулся до ее щеки осторожно, не касаясь краев раны, повернул Касину голову, чтобы получше рассмотреть след от ножа. Покачал головой и, наконец, сказал с горьким вздохом:
— Я бы помог. Если бы мог. Но тут, Катаржина-свет, ничем уже не поможешь. Не простым ножом резали, сама знаешь.
И пошел рыться в своих травках и мазях.
Демьян, который из мальчишки превратился опять в возницу и будто половину избы занял, загородил широкими плечами, откупорил бутыль, разлил в две чарки настойку, пахнущую клюквой и пряностями.
— Шрам все равно останется, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Я же говорил. Хоть мажь, хоть не мажь, хоть заговоры шепчи, хоть молись кому…
— Замолчи! — прошипела Кася, которой плакать хотелось от всего этого.
И стыдно было: по красоте ведь своей плачет по утраченной. Не о семье покинутой грустит, не о душе своей печется бессмертной, чертом обкусанной, а о том, что не быть ей больше красавицей, никогда-никогда.
— Так вот затянется быстрее, — ответил Тонда и протянул Касе горшочек с мазью. — И зараза не пойдет в кровь. На вот, пользуйся. Только умойся прежде и чистой тряпицей протри.
Тряпицу он ей тоже дал.
Кася схватила ее и выскочила из дома, вытирая рукавом слезы. Даже не набросила ничего на плечи.
На улице было холодно, дымом пахло едко, но облака расступились и мороз высеребрил весь мир и звезды над ним. Алым и золотом догорал закат у самой кромки неба, было не темно — ясно, как бывает только в морозные зимние ночи.
Кася разбила тонкий, хрусткий ледок, наросший уже на поверхности воды в бадье, что стояла в шаге от крыльца. Тряпочка пахла травами и свечным воском. Кася смочила её и осторожно, морщась от предчувствия боли, приложила к лицу.
Холод, до того жгучий, теперь казался приятным: он унял боль, которая дергалась, тянула щеку, жила в ней, жаркая и злая. Злая, как сама Кася сейчас была, как слезы ее горяченные, крупные, которые все текли и текли из глаз.
Ей было страшно, но так же страшно хотелось узнать, что с ней теперь, на кого она похожа, стриженая, раненая, уже совсем не та смешливая и нежная Касенька, что была прежде. Некрасива ли она? А если некрасива — не уродлива ли? Не зря же Демьян отказался зеркало ей принести. Жалел, что ли?
Ох, глупости такие!
Черт — и жалеет?!
Кася вздохнула наклонилась над водой: видна была только тень, темное отражение с распахнутым ртом. То ли света не хватало, то ли что еще, но ни разглядеть, ни понять ничего, все пустое. Кася вздохнула, провела ладонью над водой, пожелала, чтобы та обернулась зеркалом для нее — и вода послушалась! Вода подчинилась, снова покрылась льдом, тонким, гладким, как стекло. Затрещало, зазвенело все вокруг, звезды на небе будто бы ярче стали, снег замерцал, заискрился — и Кася увидела себя в кадке, бледную, злую, с опухшей, как от осиного укуса, левой щекой, которую рассекала черная страшная полоса.
Глаза у Каси были огромные, блестели, как в лихорадке. Она увидела свои зубы — белые, крупные, жемчуг, а не зубы! У Жданы такие же зубы были, когда та колдовала, смеялась над миром, творила свое зло! Или, может, не зло? Может, иначе нельзя, когда тебя калечат, когда жизнь твоя, мирная, тихая, ломается и трещит? Может, нельзя стать ведьмой — хотела ты того или нет — нельзя ступить на изнанку мира, путаную и в узлах всю, и остаться добренькой, праведной, мягкой?
Но бабушка же праведно жила!
Кася испугалась самой себя, отшатнулась, упала — отползла к самому крыльцу, к первой ступеньке. Голые ладони погрузились в снег, искололись об него.
Кася подняла взгляд — ужаснулась небу, черному и глубокому, со звездами этими звонкими, насмешливыми, колючими. Будто смотрит оттуда, сверху, тысяча тысяч зорких глаз, не ангельских глаз печальных — а хищных, бесовских. Смотрят на Касю и ждут, когда наестся Демьян, когда останется им после его пира душа ее, на клочья изодранная, чертовыми зубами обкусанная тут и там.
Кася хотела позвать кого-то — но горло как ладонь чужая сжала, из груди воздух выбило. Там, внутри, под кожей, меж ребрами билась незнакомая, до страшного яростная сила. Сила эта звала вперед — найти обидчика, обидеть в ответ, отомстить! Сила эта требовала гнаться за Мстишей Волчком в санях, собранных из вьюги, гнаться лишь за тем, чтобы пронзить его черное сердце звонким и злым клинком, убить его, отсечь не Волчка от Мстиши, а Мстишу — от жизни его, превратить в ничто! Гнаться под этими зоркими звездами, которые помогут, приведут, осветят путь, подскажут, что делать! Аж зубы скрежетали, так хотелось сей же миг обернуться птицей — черно-белой сорокой ли, желтоглазым филином, остроклювым ястребом! — и с высоких небес, из — под звездного полога разглядеть на снегу волчью тень, упасть камнем на нее, вонзить в звериную холку крючковатые птичьи когти!
Хитер Волчок, живуч Волчок, но против этой ярости, ненависти Касиной не устоять ему!
Кася дышала через рот, тянула воздух сквозь сомкнутые в ярости зубы, смотрела в небо, на звезды, выглядывающие из-за козырька крыши, и пошевелиться не могла, так скрючила, вывернула ее эта сила. Почти как Мстишу выворачивало, когда обращался он подобием зверя.
Вот, что отсек от нее нож — страх перед тем, чтобы такую себя, злую, яростную, неправедную увидеть!
Кася легла на снег и рассмеялась в звездное небо, а оно ответило ей — таким же злым смехом.
Морозный воздух ворвался в горло, горький, свежий — и все закончилось. Уже не смеялись звезды, не сводило тело судорогой, не сжимала виски ярость, не хватали замерзшие пальцы рассыпчатый, колючий снег. Все закончилось — чужая сила схлынула, как речная волна с мостков. Успокоилась, затаилась.
Кася села на снегу. Голову ломило от холода, в носу щекотно было, в ушах звенело. Навалилось бессилие, обняло тяжелыми лапами. Кася переборола себя и неохотно, медленно, как старуха, поднялась.
Полоса заката погасла. Мир погрузился в ночь — не непроглядно темную, но ясную, хотя месяца Кася на небе не видела.
А если ночь настала, то и мертвецам ясна дорога.
Сбежал Мстиша — так ничего, Кася его догонит!
— Богдан! — позвала Кася и сделала шаг вперед, прочь от избы — к тропе, ведущей в лес и дальше, неведомо куда.
К тропе, которую не она вычищала, выскабливала лопатой в снегу, но которая всегда тут была, потому что природа троп такова — виться, вести от одного места к другому, соединять дома с домами, поля с полями, города с городами и живых — с другими живыми, да и с мертвыми тоже, если мертвый решит вдруг ходить среди живых.
— Ну, Богданушка! — позвала Кася еще раз, когда мир не откликнулся ей ни тенью, ни шорохом. Позвала ласково, но тут же осеклась и выкрикнула яростно: — Что, стервец?! — злая сила снова поднялась в ней. — Когда зову — не идешь? Боишься, небось!
Звезды зазвенели. Или это ветер пронесся, ледяное крошево с крыши сбил? Зашелестела вьюжка, заиграли снежные вихри, потянуло холодом — другим, нехорошим, могильным холодом. Проступил сквозь запах горелого дерева запах сырой земли и гнили. Сгустилась в ночной тьме тень, превратилась в человека.
В мертвеца.
В Богдана.
Быстро он шел, чуть не бежал по снегу, как бы над снегом летел, перебирая ногами.
Кася скрестила руки на груди, выпрямилась, нахмурила брови. Без тулупчика или платка было холодно, но она не ежилась, не показывала того. Кася ждала, где Богдан остановится. Ждала и боялась, что откроется за спиной дверь, выйдет Тонда, выскочит за ним черный пес Демьян, прогонят мертвеца прочь. Поставят ее на место, велят на лавке сидеть и старших слушать.
Не вышли. Не прогнали. Не велели никуда идти. Стояла Кася одина с ночью и мертвецом, как сама захотела. Только хмурилась так, что щека снова заболела. Только дрожала — не от страха, от холода и от ярости.
Богдан остановился в десятке шагов от крыльца, замер, будто бы ткнулся в невидимую преграду. Раз ткнулся, другой — не смог прости. Не пускала колдовская граница, значит, не совсем ее Волчок поломал.
Кася пошла к нему, увязая в сугробе почти по колено.
Звезды смеялись. Луна не всходила. Мир был таким большим и таким прозрачным, ясным, что Касе казалось: она слышит все, что вокруг происходит. И дыхание свое, и стук сердца. И то, как в избе идет тихий разговор, один из тех, которыми скрашивают длинные, страшные вечера в середине зимы, идет, идет — и замирает, потому что говорящие прислушиваются к тому, что снаружи. И то, как ворчит, мурзится белый кот, глядя в стену, как стучит о деревянные половицы его хвост.
И то, как в междустенье, согретом печью, возится мышь.
Со стороны реки доносился треск, плач будто бы, плеск и стук: тук-тук, стучат девичьи пальцы о лед, снизу стучат, к живым просятся, проверяют, не откликнется ли кто?
Выл ветер, гуляя в остове мельницы, шелестел лес. Скрипел под ногами снег, шуршало и вздыхало вокруг.
Только Богдан был тишиной, черное голодной дырой в мире, и это было страшно, страшнее всего.
Но Касе нельзя было бояться. Кася сама выбрала и сама все решила, значит, нельзя страху волю давать — тогда все пропадет, и Кася тоже пропадет пропадом, унесет ее мертвец с собой, тоже мертвой сделает, невестой своей, упырицей с голодной тьмой в сердце.
Кася встала напротив Богдана, руку протяни — вот она и протянула, запахнула ему ворот, по ледяной щеке погладила.
— Богданушка…
Он не ответил ничего, но накрыл ее ладонь своею, холодной, неживой.
— Богданушка… мерзнешь же…
Кася перехватила эту мертвую руку, сжала ее, поднесла ко рту, подышала всем тем жаром, что был в ней.
Лицо мертвеца бледнело в ясной ночи, глаза его были темны и пусты, рот — кривая прорезь, шрам. И у Каси теперь — шрам, и глаза, должно быть, безумны от силы той, что в ней гудела, ворочалась, билась. От силы той, что говорила ей: не бойся. Делай, что должно. Сама делай, сама решай, своим умом, а то — пропадешь.
— Пойдем со мной, — сказал мертвец.
Сжал пальцы Каси в своих, потянул ее, но Кася не сдвинулась с места.
Кася смотрела на мертвеца и думала, что там, в темноте этой, заперт Богдан — тот, кого она любила, и кто сам — не могло иначе быть! — тоже ее любил. Он ли пришел? Того ли она позвала, пригласила? Или один без другого, жадного, голодного, быть не может?
— Богданушка… — позвала Кася ласково. — Ты хоть помнишь, кто я?
Холодный вихрь ударил ее по лицу, снег — что пощечина, колючий, злой. Кася зажмурилась, сжалась вся, назад отшатнулась. Разомкнулись их с Богданом руки, пронеслась между ними ледяная тьма, разделила, птичьим крылом по лицу мазнула.
— Я-то? — раздался в ушах знакомый, родной, теплый голос. — Я-то помню, Касенька.
Луна — и откуда только взялась, круглая такая? — озарила мир, мертвец перед Касей стоял — как живой почти, улыбался, распахнул объятия.
Зубы белые, крупные мелькнули у него во рту. Касе страшно было, но она гнала страх прочь.
— А раз помнишь, так что же с другой девкой-то перепутал? — спросила она, уперев руки в бока, будто и правда возлюбленного отчитывала за неверность.
Мертвец рассмеялся, заметался вокруг ветер, замерцали любопытные звезды.
— Не перепутал, — ответил он. — Может, в начале и принял за тебя, в темноте-то, но присмотрелся — и понял, что ошибся. Потому и оставил.
— А если б не ошибся? — выдохнула Кася вопрос.
— Не стал бы жрать ее сразу, — ответил Богдан. — С собой бы забрал, постель мне греть. Ты зачем звала меня, Кася?
— Так давно тебя не было, — ответила она. — Испугалась, что запропал.
Богдан, казалось, усмехнулся.
— Мне-то уже не пропасть больше, чем я пропал. Пойдешь со мной? — он протянул ей руку — ладонью вверх, белую, искрящуюся инеем, с черными ногтями и черным же обрубком мизинца.
— Не могу я, — ответила Кася тихо, жалобно. Со стороны кто послушает — поверит, что и правда она жалеет. — Собраться надо. Как же так — несобранной-то идти?
Мертвец посмотрел на нее — и будто вздохнул. Повеяло снова могильным холодом, снова завьюжило кругом.
— Что ж ты делаешь со мной, сердце мое, жизнь моя? — с горечью, такой, что душу трогала, спросил он. — Отпустить меня не можешь, а все мучаешь и мучаешь. Жив был — мучала, то звала, то прогоняла, умер — совсем тошно стало. Кася! Что сделать мне, чтобы со мной пошла?
Кася застыла. Она не ожидала этого, не думала, что мертвец так ответит: будто был жив и будто правда болело у него сердце за нее, билось, любило… Будто правда пробился сквозь тьму тот, настоящий Богдан.
Она чуть было не попросила его найти ей Мстишу Волчка, прикусила язык, но подумала — терять-то нечего, и сказала:
— Я с тобой не пойду, — и прежде, чем он ответил что-то, сказала еще: — Я к тебе сама приду. На конях и с приданым. Только хочу волчью шкуру, в сани кинуть, чтобы по зимней дороге ехалось тепло.
— Изволь, душа моя, — усмехнулся Богдан. — Всех волков изведу в округе — к твоим ножкам сложу!
— Нет, — Кася помотала головой. — Все мне не нужны. Нужен один, Мстиша Волчок, знаешь такого?
Мертвец нахмурился, снова стал безразличной неживой глыбой со ртом-шрамом, с черными провалами глаз.
— Знаю, — процедил он.
— Покажешь, где он? А шкуру я сама добуду.
Она ли говорила это? Она ли с мертвецом договаривалась? Касе казалось, что язык стал совсем чужим — не непослушным, тяжелым и неудобным, а просто — чужим, будто рот открывала она, а слова были не ее.
— Сама не сдюжишь, — ответил Богдан. — Надо будет, чтобы помогли…
Кася надулась, зыркнула глазами в сторону, прислушалась — не вышел ли кто из избы.
От Богдана это не скрылось. Он лихо, как при жизни, поправил усы, заломил шапку на кудрях, улыбнулся, показывая эти свои страшные, мертвяковые зубы.
— Этих твоих мало, — сказал он. — Толпой идти надо. Хочешь — отнесу к тому, кто тоже на Волчка охотится?
Кася оглянулась — изба стояла темная, только по дыму, идущему из трубы, было ясно, что кто-то там есть. Открылась дверь, вышел на крыльцо Тонда, за ним — Демьян, с бутылкой в руке и красным Касиным платком на плечах. Вышли оба — и застыли, только рты открывали беззвучно, рванули вперед — и в снегу увязли.
Богдан засмеялся.
— Дорогу вам покажу! — сказал он. — Не обману, а главное, Кася, не возьму никакой платы, если пообещаешь потом ко мне прийти. Обещаешь?
Кася посмотрела на него, на иней, застывший в его бороде, на темные пятна, ползущие по коже. Посмотрела, вспомнила мельницу, и свиристелей, и то, что где-то там, в этом страшном мертвом Богдане мается, страдает его душа. И пока она не похоронит его, пока не снимет проклятие, пока не умрет Мстиша Волчок, душе той маяться и маяться.
— Хорошо! — сказала Кася и протянула руку. — По рукам!
Мертвец ударил ладонью о ее ладонь и усмехнулся.
Луна светила ярко, искрилась поземка, беззвучно, легко неслись по зимней дороге лихие чертовы кони. Сам черт сидел в санях, спиной к Богдану-вознице, сидел и ухмылялся, попивая наливку. Тонда хмурился и молчал.
— Вот хитра ты, Каська, — сказал Демьян — и подмигнул ей горящим желтым глазом.
Кася ничего не ответила.
Она куталась в тулупчик, натягивала на уши шапку, смахивала со щек слезы — не горькие слезы тоски, а те, которые появляются, когда ветер в глаза надул.
— Настоящая ведьма! — добавил черт и рассмеялся.
Богдан на козлах махнул хлыстом, просвистело, ударило в воздухе — и звезды смешались с поземкой в серебряной круговерти.
Чернота неба и белизна снега были кругом, и волчий простор, и острые звезды, лес да холмы. Сани то взбирались на них — и видно было, как огромен и страшен мир, то сползали вниз — и скрипел под полозьями лед, и смотрели из-подо льда мертвецы и русалки. Попадались деревни, темные — то ли спящие, то ли вовсе нежилые.
Пел ветер, свистел и выл. Демьян не выдержал — задрал голову и тоже завыл, заголосил жутко, затянул свою чертову песню.
Богдан обернулся — оскалился во все свои жемчужные зубы.
Тонда вжал голову в плечи и только больше нахмурился.
Кася сама бы хмурилась, боялась, но то раньше. А теперь этот вой, эта чертова радость от быстрой езды, этот черно-серебряный мир были ей что родные. Будто бы и душа болела меньше, и сама Кася, меченая колдовской силой, раненая чудесным ножом, была этому страшному, изнаночному миру родная.
И этот страшный, изнаночный мир открывался ей. Она слышала русалок, плачущих подо льдом. Она знала, что на полях под снегом спит земля и в ней зарождается новая жизнь, что проклюнется весной. Она чувствовала тоску лешего, разбуженного посреди зимы, по теплу, по солнцу, по веселью. Слышала горький вой домового, оставшегося в покинутой всеми избе.
Думала: как там их соседушка? Знает ли, что вернутся? Вернутся ли?
Одергивала себя: не наш, а колдунов, Тондин домовик. С чего бы ему быть "нашим"?
Думала еще: как же мир огромен, как же красив! Вот же оно — то, что лежит за тропкой, на которую она смотрела и гадала, что там, как там? Вот же она, Кася, летит, что птица в ее летних снах, не в первый раз уже летит — и как от этого отказаться? От полета, от чувств всех этих, от огромного живого мира?
Кася заплакала — не навзрыд, а так, легонько. Не от ветра, не от боли, не от ненависти, а от того, что мир такой большой, и красивый, и страшный тоже. Чудо божье — потому и плакалось.
Долго ли они так мчались, коротко ли — Кася не смогла бы сказать. Но вот она моргнула — и когда открыла глаза, то поняла: посветлело вокруг, выцвела тьма до серого, тусклого.
Рассветало.
Богдан остановил сани, обернулся:
— Ночь проходит, — сказал. — Пора мне спать укладываться.
— Э, слышь! — вскочил Демьян. — Договор-то о чем был?
Он не по-человечески ощерился, сквозь личину добродушного великана-возницы проступили дикие, звериные черты.
— Посреди поля вот так возьмешь и бросишь?!
Богдан ощерился в ответ:
— Посреди поля не брошу, — шипяще ответил он. — Довезу до добрых людей. Кася, — он посмотрел на нее ласково. — Помнишь, что обещала?
— Помню, — выдохнула она.
— Вот не забывай, — Богдан обернулся к лошадям и чуть присвистнул, тронул поводья.
Теперь они не летели — тихо, ровно, почти медленно ехали сквозь тающие сумерки. Из поля — в лес, в чащу, по тайной тропе, которую Кася сама никогда бы не разглядела.
Тонда наклонился к Касе, шепнул:
— Что обещала?
Она отмахнулась, мол, потом, потом!
Лесной сумрак ненадолго задержал рассвет, но и его пронзили золотые солнечные лучи. Богдан остановил сани, спрыгнул на снег, поклонился. Сказал:
— Вам вверх по тропке, на горку залезть! Скажите, что на волков охотиться собрались, — и исчез, сгинул в чаще. Растаял будто бы: вот был человек — и все, нету.
Демьян спрыгнул за ним, утонул в снегу по колено, выругался и сплюнул.
— Вот падаль!
Кася из саней чуть не вывалилась, настолько ноги не слушались. Тонда вылез за ней.
— Так что обещала-то? — снова спросил он.
Заржали кони, зашелестели сани, налетел ветер — и вот ничего нет, ни коней, ни саней, только снежная пыль оседает в воздухе, блестит в рассветных лучах.
— Прийти к нему обещала, — ответила Кася. — Сама.
Тонда аж сплюнул, аж шапку с головы сорвал, сжал в руке и ударил ей о бедро:
— Совсем дура?!
Кася пожала плечами.
— Сказала, что волчью шкуру хочу прежде добыть, чтобы в ноги себе в санях бросить. Велела помочь. Вот, помогает, — она исподлобья посмотрела на колдуна, который хватал ртом морозный воздух, по-дурному глаза таращил, будто не узнавал ее. — Что?
— Да ничего, — процедил Тонда.
— Даже жалко, что сама раньше не додумалась, — сказала Кася.
— Ну так прижало — вот думалка и отросла, — едко сказал Демьян. — Пойдемте, чую я — огнем пахнет. Нечего тут стоять, а то замерзнем. Надо греться. Чай, люди добрые, а добрые люди на мороз других людей не выгонят.
И они пошли вперед и немного вверх, по тропе, которую человеческий глаз не видел, зато чертово чутье различало.
Хрустел наст под ногами, шелестели деревья, разгорался погожий зимний день. Лес был другим, не таким, к чему Кася привыкла: темным, мшистым, даже сквозь снег было видно, как много здесь мха на деревьях наросло. Деревья стояли близко друг к другу, будто сплотились вокруг чего-то, что от чужаков охранять стоило. Они цеплялись за рукава, норовили шапку содрать, оцарапать лицо: стой, где стоишь, путник, дальше идти нельзя!
Но Демьян ругался, по-своему, по-чертовски, и Тонда тоже ругался, как будто бы оба с лесом договаривались — не добрым словом, так злым, и лес прекратил показывать норов, пропустил их, открыл узкую тропу, ведущую вверх. Осколки больших камней лежали как ступени, обманчиво-удобные: Кася наступила на один и тот закачался, чуть не уронил.
— Ты осторожней, девка, — подхватил ее Демьян за локоть. — И смотри, людям добрым, которых встретим, ни слова про то, что ты — девка.
— Почему это? — спросила она быстрее, чем подумала.
— Потому что те добрые люди, может, и не добрые вовсе, — отозвался Тонда.
— А, может, и не люди совсем, — сказал Демьян и громко крикнул "гхэ!" в лес, будто осаживал кого-то.
Лес зашумел, в нем что-то закопошилось, пронеслось по кронам. Посыпалась труха и снег. Черт толкнул Касю в спину, мол, давай, вперед, девица, и Кася пошла, опираясь на деревья, высоко поднимая ноги. Знала бы — взяла бы снегоступы, но собирались они так быстро, что она только тулупчик с шапкой захватить успела. Платок и нож ей в санях отдал Демьян.
Идти сквозь снег, под которым попадались то ямы, то крупные, извилистые корни, то поваленные древесные стволы, было тяжело. И Тонда запыхался, и Кася уже еле волочилась. Только Демьян был бодр, даже весел, по-злому так, по-темному.
— Скоро, скоро, — говорил он, оборачиваясь. — Дымом пахнет — и мясом пахнет. Готовят там, ух, хорошо готовят. А где мясо — там и вино найдется, верно я говорю, колдун?
— С чего ты взял, что с тобой поделятся? — холодно спросил Тонда.
— Ну так добрые же люди, — рассмеялся черт. — Добрые люди делятся. А раз не делятся — значит, недобрые, значит, нечего им вкусно есть и сладко пить.
Потом он остановился, цыкнул, мол, тихо, и махнул рукой.
Кася вгляделась вперед: за стволами деревьев, поросших мхом и лишайниками, сквозь густой подлесок проглядывался просвет.
— Вы тут постойте, — сказал Демьян. — Я пойду, проверю. Знак подам, можно ли идти.
Он обернулся дроздом-рябинником и упорхнул, Кася ойкнуть не успела.
Тонда тяжело, с горьким вздохом сел прямо в снег, прислонился спиной к поваленному дереву и посмотрел на Касю устало и недовольно.
Кася насупилась, ощетинилась вся, подобралась.
— Что? — спросила она. — Ругать будешь?
— А если буду?
— Ну так ругай! — выплюнула она.
— А толку? — огрызнулся Тонда. — Все равно уже сижу жопой в сугробе один черт знает где.
Кася вспыхнула еще больше:
— Я не знаю, чего ты за нами пошел! Сам же в сани прыгнул, я не звала!
— Тихо, тихо, Катаржина! — он примирительно выставил руки вперед.
Они смотрели друг на друга, до слез злая, румяная от этой злости Кася и смущенный, растерянный и тоже румяный — от смущения и мороза — колдун. Смотрели, смотрели, а потом оба разом выдохнули.
— Прости, Тондушка, — хлюпнула Кася носом. — Это я не на тебя, на себя злюсь.
— И я не на тебя злюсь, — признался он. — Я за нас боюсь, вот и резок.
— Не надо было тебе с нами идти! — все же выдохнула она. — Если и был долг у тебя перед Казимиром, то сполна ты его отдал уже.
— А тут я сам разберусь, — ответил он. — Должен кому что или нет. Может, вместе сгинем, но без меня ты вернее сгинешь, а мне с этим грузом жить еще.
Он протянул было руку, чтобы по плечу ее погладить, но даже дотронуться не успел — на рукав ему капнул двуцветный птичий подарочек.
Тонда взял горсть снега и попытался оттереть пятно.
— Вот и пойми этого черта, — проворчал он. — Знак он подал или высказал, что на уме.
— Знак-знак, — сказал Демьян-дрозд. — Иди-иди.
Они вышли к разрушенной каменной башне. К тому, что от башни осталось: серой каменной кладке, заросшей лесом так, что она стала частью этого леса. Сухие плети вьюнка ползли по стенам вверх, внутри обосновалась кривая сосна, еще одна проросла сбоку так тесно, что казалось: вверх по стене карабкается рыжая змея.
Над башней синело ясно безоблачное небо.
— Тихо, — Тонда приложил палец к губам. — Тут кто-то есть.
— Правильно, — раздался голос Демьяна. Он снова стал мужиком-возницей и шел вслед за ними. — Надо с хозяевами поздороваться.
Он кивнул на лестницу — десяток каменных ступеней, ведущих туда, где была раньше дверь, а теперь лишь зиял провал в стене. Кто-то вычистил эти ступени от снега, сбил лед, если он был. И дымом тянуло сильно, и едой пахло.
Кася шла за Тондой, слышала за спиной тяжелое дыхание черта, смотрела по сторонам.
Вот на дереве содрана кора, срезана чьим-то ножом.
Вот след на снегу — человеческий.
Как бы ни таились те, кто жил в этой башне, рядом со своим жилищем они не были так осторожны.
Внутри были остатки каменного пола, сквозь который проросла трава и крошечные деревца. У стены лежали какие-то тряпки, чернел след от кострища, как будто бы кто-то прятался здесь от непогоды, но уже давно ушел. Или умер.
— Эй, хозяева! — рявкнул Демьян зычно.
Кася чуть сама не присела от этого окрика.
Ответом были шелест леса и еле слышный шорох мелких камешков, сорвавшихся со стены.
— Люди добрые, встречайте гостей! — снова крикнул Демьян и для убедительности громко затопал, застучал палкой по стенам.
Башня отозвалась шорохами и скрипами, мельтешением теней и солнечных пятен. У Каси закружилась голова от этого, пришлось зажмуриться, схватиться за меховой Тондин рукав.
Когда она открыла глаза, перед ними стояла девица. Кася сначала подумала, что это Аника-Вельгемина, но нет, эта была не тонкой-хрупкой королевной, а девкой в теле, да и постарше, чем Касина знакомица. Но глаза — льдисто-голубые, почти прозрачные, и волосы — бледное-бледное золото, заплетенное в две косы, и платье это — дорогая парча, мех, высокая шапка — все было похоже.
Девка вытерла нос скомканным платком, некогда белым, а теперь — серовато-бурым. Посмотрела на них с прищуром темных собольих бровей. Скривила пухлые, будто ягодами измазанные губы.
— Вы кто таковые будете, а? — спросила лже-Аника зло. — Я ждать вас не ждала и знать не знаю! Ну-ка, прочь пошли, а то псов позову! У меня псы знаешь, какие? Звери лютые!
Она громко свистнула, тявнкнула и грозно уперла руки в бока.
— Тихо, тихо, госпожа хозяюшка, — ласково сказал Демьян, выйдя вперед. — Не обидим. Не надо псов.
Кася подумала, что ни в каких псов он не верил. Думал, небось, что девчонка их запугивает.
Но та расхохоталась, заливисто, с подвизгиванием.
Кася разглядела пятна грязи на дорогой парче, истрепанные рукава платья и то, что на ногах у девицы были щегольские сапожки, неуместные здесь, в разрушенной башне посреди леса. Такие же неуместные, как парча эта вся, как нарядное платье, набравшее уже на подол веточек и иголок.
— Не обидят они! — смеялась девица. — Ох, не обидят меня! Да я сама кого хошь обижу!
Раздалось рычание — два серых пса, каждый — едва не с теленка размером, оказались у ног своей хозяйки. Они не скалились, только порыкивали на чужаков, били хвостами, ластились к хозяйским рукам, посматривали недоверчиво, но было понятно: если хозяйка башни прикажет — кинутся, глазом не успеешь моргнуть.
— Ну, раз пришли, — сказала та спокойно. — Так пойдемте, гости дорогие. Поговорим.
Она кивнула куда-то вглубь развалин, сама туда пошла, поглаживая собак за ушами, но остановилась, обернулась:
— Меня Найденой звать, — сказала. — А вы кто?
— Я Демьян, — сказал черт, ухмылясь.
Может, думал уже, как он этих собак за хвосты поднимет и выкинет с холма прочь.
— Тонда, — сказал колдун.
— А я Кутжа, — представилась Кася и по-мальчишески шмыгнула носом.
Найдена кивнула, прикусила губу.
— Ну, пойдемте. Отца нет, но с дедом вас познакомлю. А если худое что задумали — мне только свистнуть, как песики вас по клочкам растащат.
— Ну что ты, красавица, — ласково сказал Демьян. — Мы — добрые люди, без зла пришли. На волков хотим поохотиться, вот, сказали нам, что тут тоже охотнички есть. Совет нужен.
— Что, хитрый волк попался? — лукаво спросила Найдена.
— Ужасно хитрый, — сказал Демьян.
И они спустились вниз по выщербленным, скользким ступеням.