К книге
Месяц светит, мёртвый едетГлава третья: Смерть
72%
Глава третья: Смерть
13

I

Быстрее ветра летели Демьяновы сани, легче снега неслись вперед, беззвучно — только в ушах свистело от лихого бега, да шелестело рядом крошево льда. Белые кони не касались земли копытами, не звенели на их сбруе бубенцы, не вскрикивал злой хлыст. Молчал возница, молчала Кася, крепко держась за поручень одной рукой, а другой — за Тонду. Даже сквозь рукавицы проникал холод, впивался в кожу острыми своими зубами.

Колдун тоже тихо сидел, низко, почти на дно саней сполз и затаился. В темноте, разбавленной призрачным светом, Кася видела его хмурое лицо.

Сама она не знала, бояться ли ей. Да, страшно было на чертовых конях ехать — и быстро так, голова кружится. Мимо леса, вдоль реки, застывшей подо льдом, по холмам и полям — прочь от темной снежной тучи, идущей следом, дальше и дальше мчались колдовские сани, белые сами, с возницей черным, страшным.

Звезды на небе мигали, алело у кромки небес — там закат догорел и остался последний отблеск, тонкий, как порез.

Непогода все же нагнала их совсем близко к мельнице и дому. Туча закрыла небо, звезды исчезли совсем, стало темно-темно и пошел снег. Его хлопья, мягкие, крупные, падали густо, как будто бы на черном небе кто-то перины взбивал. Снег облепил лицо, набивался в ноздри, Кася глотала его ртом, смаргивала с ресниц. Ей казалось, что она тонет в снегу, захлебывается им, и весь мир стал — снегопад, и сани замедлились, а потом и вовсе остановились.

— Приехали! — сказал Демьян и спрыгнул с козел.

Черно-белая тьма вокруг была непроглядной. Кася вывалилась из саней в сугроб, закашляла, замотала головой. Рядом точно так же вывалился Тонда.

— В самую гущу попали! — сказал Демьян весело.

— Спасибо, черт, — сказал Тонда.

Он развернул Касю туда, где сквозь снегопад проступала черная тень избушки, и подтолкнул вперед.

Черт поклонился.

— Коней сейчас отпущу, — сказал он. — Вы идите, идите. Нет рядом вашего мертвеца, он наелся — и спит сейчас в своем лежбище.

Тонда держал Касю за рукав, а она едва ноги переставляла. Дыхание сбилось — и от быстрой езды, и от этого снега, лезущего в рот, и от того, как тяжело было идти сквозь него. В темных сенях Кася привалилась к стене, тяжело дыша. Она отряхнулась — и все равно потом, когда уже растопили печь, когда поползло по избе тепло, с тулупа и портов натекли лужи.

И коса промокла, и ворот рубахи, и рукава.

— Колдовская, что ли, буря? — спросила Кася у Тонды.

Тот недоуменно на нее посмотрел.

— Нет, с чего вдруг? — и поставил греться воду.

Домовой ходил вокруг них, принюхивался, фыркал, ворчал. Был он то котом, то старичком, то и вовсе казался ожившей грудой тряпья.

— Лезь на печь, переоденься в сухое, — велел Тонда, и Кася послушно сделала, о чем просят.

Надела она свою одежду — ту, в которой сюда пришла, расплела косу, чтобы просохла быстрее, и забилась на полати. Из носа текло, сердце стучало в груди, билось быстро-быстро, и колотила Касю мелкая дрожь — и от страха, и от холода, и от усталости. В теплом углу, среди сухих трав, Кася пригрелась, успокоилась, задремала.

Она слышала, как стукнула дверь, как заходили внизу, засуетились, заговорили, как шипел домовой — все слышала, но не могла глаз открыть. Неглубокая дрема превратилась в крепкий сон, утянула Касю в себя. Вроде звал ее Тонда, спрашивал о чем-то, но Кася и глаз не могла открыть, не то, чтобы ответить. Она свернулась клубочком, натянула покрывало до носа — и уснула, как в черноту провалилась.

А потом открыла глаза — и поняла, что изба стоит тихая-тихая, темная-темная, глубокая ночь уже, все спят. Тонда дышал мерно и глубоко, потрескивало в печи, шуршало по углам — мыши ли, нечисть домашняя. Домовой помалкивал, то ли уснул, то ли прятался ото всех.

И в голове так же тихо было. Кася сама удивилась тому, как стало ей спокойно после сна, будто и не случилось ничего — ни гонки сквозь снежную пелену, ни мертвеца в деревне, ни черноты, жрущей Касимиру, ни отца Ильи, ни злых его шуток… Шуток ли? И вина, которую Кася чуяла за собой, не царапалась, просто была — и все, и рядом с той виной, рядом с тоской и жалостью зрело решение.

А еще очень хотелось пить, поэтому Кася слезла с полатей, неуклюже, потому что сонное тело было тяжелым и будто чужим. Она наощупь подошла к бадье с ковшиком, стоящей у печи, зачерпнула, напилась жадно — стук дерева о дерево, плеск и собственные глотки казались ей слишком громкими среди благостной, спокойной домашней тишины.

За печной заслонкой щелкнуло и треснуло, Кася вздрогнула, обернулась. Темнота не была непроницаемой, глаза привыкли — и Кася увидела, что за столом сидит кто-то, черный, высокий, тонкий не по-человечески. Рога его в потолок уперлись, руки длинные вытянул по столу, сцепил пальцы в замок — и сидел, будто ждал чего.

Кася моргнула, думала — как почудилось, так и исчезнет, но черный, страшный, рогатый не делся никуда, так и сидел. Только еще больше будто бы стал: уже не рога, уже плечи в потолок уперлись, ноги из-под стола вытянулись, когти по полу заскребли.

— Демьян? — позвала Кася.

Черный, страшный, рогатый не ответил, только вздохнул — горько так, почти по-человечески, и начал уменьшаться, втягиваться, пока не стал тем Демьяном, к которому Кася привыкла, хмурым мальчишкой.

— Не спится, госпожа Катаржина? — спросил он.

— Не спится, Демьян, — ответила Кася и подошла ближе.

Даже не споткнулась ни обо что, только коленом о лавку задела и зашипела от боли.

— Тихо, а то колдуна разбудишь, — сказал Демьян. — Ну, чего подскочила? Решилась на что?

Да, могла бы сказать Кася, решилась, но сказала другое:

— А ты с чего взял, что решилась?

— Не ехидничай мне тут, дева, — усмехнулся черт. — Что я, дурак? Я лицо твое видел, душу твою ел, а душа твоя смердит, как прогорклое масло, тьфу, жрать противно! — он сделал вид, что сплюнул. — Все вина да жалость! Что, поверила попу? Дурака этого послушала? Решила, что лучше помереть от упыря самой?

— Нет, — ответила Кася сквозь зубы.

И подумала: а он-то откуда знает? Разговоры в поповской избе подслушивал?

— Вот так да-а, — протянул Демьян. — Правильно сделала, что не поверила.

Они помолчали. Тонда на своей постели перевернулся, пробормотал что-то во сне.

— Но все равно решилась, — сказала Кася.

— Я весь внимание, — ответил Демьян и подался ближе. Локти на стол поставил, кулаками щеки подпер.

Замерцал весь, проступило сквозь личину хмурого мальчишки другое чертово лицо: красивого парня, чернявого, темноглазого, с лихим изгибом бровей и серьгой блестящей в ухе.

Кася моргнула — нет, померещилось будто.

— Помнишь, что ты про Смерть говорил? — сказала она.

— Помню, — ответил черт. — Что, встретиться хочешь и за женишка своего спросить у нее?

— Хочу, — ответила Кася. — Хочу, чтобы он совсем умер. Упокоился, а не маялся. Поможешь?

Демьян ответил не сразу — рассмеялся тихо, очень довольно.

— А чего бы не помочь-то? Я же черт, Кася. Мы, конечно, в грехах и паскудствах первые помощнички, но ради тебя я и на доброе дело пойду. Только сама-то ты готова?

Касе снова показалось: он поменялся, уже не мальчишка перед ней сидит, а парень тот чернявый, что он ловкий, юркий, как ласка, хитрый и недобрый. От такого подальше держишься, пока гуляете или пляшете, и не потому что матушка не велит — потому что сама боишься. Вот улыбнется — и ноги подкосятся, колени задрожат.

— К чему готова? — спросила она.

— К смерти, Кася. Помнишь, что я говорил?

— Что умереть надо. Немного.

— А это грех, Кася, когда прежде смерти, по судьбе написанной, умирают, да еще и сами себе в том помогают. И желай я тебе зла, я б тебя к тому толкал, но я тебе зла не желаю.

Кася задумалась, но ненадолго.

— А есть ли кто, кроме Смерти, кто помочь бы мог? — спросила она.

Злые мальчишеские глаза блеснули будто бы довольно, гордостью за нее, за Касю, загорелись.

— А есть, конечно, — сказал он. — Много в мире сил есть, чтобы помощи просить. У чертей, например. Есть у меня могучие братья, только ты им, Кася, на один зубок. Вовек не расплатишься за то, что попросишь.

Кася промолчала, а Демьян продолжил:

— У колдунов великих, которые посильнее будут что Тонды, что Жданы, что Мстиши Волчка... У предков своих еще можно…

— У святых, — продолжила Кася. — И у Бога.

Демьян усмехнулся:

— Ну, иди, попроси, — сказал он ехидно. — Отца Илью попроси помочь, с упырем разобраться в Мстишиных землях. По дорогам походи, старушек-монахинь поищи, поспрашивай, как отмолить заложного покойника, чтобы навеки уснул. Может, успеешь найти кого, пока Богдан тебя не догонит.

Кася смотрела на него волком, хмурилась, губы сжимала. Мало она понимала в колдовском деле, хотела бы вообще не понимать, да ничего не поделаешь, приходится разбираться. А Демьян вздохнул печально, посмотрел на Касю, ласково щурясь:

— Жалостливая ты больно, Касенька. Не выйдет из тебя ведьмы. Ведьме нужно без сердца быть или забывать иногда, что есть у нее сердце, а ты свое запереть не можешь. Большое оно у тебя, горячее.

То самое сердце забилось быстрее от этих слов.

— А к смерти надо — это потому что Богдан мертв? — спросила Кася дрогнувшим голосом.

Глупый вопрос, конечно, и ответ Кася знала, но смутилась очень и надо было хоть что-то спросить.

Демьян не сразу ответил.

— Потому что она ближе прочих будет, — сказал он сухо. — И в руках у нее — все жизни, а с ними — судьбы людские. Если кто и может долю Богданову переписать, чтобы наверняка, то она да Бог. А до Бога…

— А до Бога далеко, — сказала Кася.

— Верно. Буди своего колдуна.

— Зачем? — не поняла Кася.

— А затем, что он со смертью договариваться умеет. Из него помощник лучше, чем из меня в этом деле, и опыта побольше. Что? Шрам-то разглядела на шее у него? Откуда такое берется, знаешь?

Кася шмыгнула носом.

— Не знаю, — огрызнулась она, хотя уже поняла.

— Висельник он, Кася, — сказал Демьян. — Почти мертвец. Давай, буди его — и пойдем. Водичка сейчас — блеск, ледяная, темная, самое то, чтобы топиться.

* * *

Тонда был против, но Кася его убедила. Прямо сказала, что если он не поможет — они с чертом все сами сделают, и колдун, вздохнув, согласился.

— А если умрешь? — только и спросил он.

Голос звучал обреченно.

— Значит — умру, — твердо сказала Кася. — И Богдан тогда отстанет. И от меня, и от других.

Тонда покачал головой, мол, не знает он, отстанет или нет.

— Тогда, Кася, запоминай, — сказал он, пока они одевались. — Меня слушаешься — строже матушки, что сказал — то делаешь. Если скажу, что хватит — значит, хватит. Будешь трусить — помогать не стану, Смерть-госпожа трусливых не любит.

Кася вздернула подбородок, мол, не струсит.

— А я ее правда увижу?

— Правда, — сказал Тонда, влезая в валенки. — Как меня сейчас.

— А какая она, Смерть-госпожа?

Колдун помолчал, открыл дверь в сени — потянуло свежим зимним холодом.

— Красивая, — сказал он тихо. — Нет никого ее краше.

И Касе стало боязно еще спрашивать.

Колдун ушел, велев ждать его. Кася на лавке просидела, уже одетая. И жарко должно быть, в тулупчике-то, а нет — колотило, как от холода, и руки дрожали, колени дергались, зубы стучали друг о друга. Тонда когда вернулся — все понял, вздохнул тяжело. Он взял Касю за руку и повел за собой.

Демьян ждал их снаружи, хмурый, маленький и юркий. Буря закончилась. Ночь посветлела, тени были резкими, снег серебрился вокруг и звезды мерцали в небе. Месяц перестал быть месяцем, стал выгнутой половинкой луны — как стертая тонкая монетка-грошик, только не темная, медная, а изжелта-белая, такая светлая, и вокруг нее по черноте небесной лучи расходятся, круги почти радужные.

Мороз кусал Касю за щеки, ласково, игриво, как щенок. Изо рта пар вылетал, снег скрипел под тремя парами ног: скрип-скрип, хрусь-хрусь, свирь-свирь. И в голове от этого порядок был, все по местам встало: и вина, и страх, и решимость.

— Глянь на нее, — сказал Демьян — как будто бы с гордостью. — Ишь, не боится будто бы!

У Каси в груди страх сидел, холодный, как осколок льда. И зубы стучали, и губы дергались.

Тонда промолчал.

У реки, где полынья, воздух был другим, промозглым, влажным. Укусы мороза стали злее. Кася замерла, не зная, что делать дальше: пришла вот, и что теперь? Она оглянулась на черную громаду мельницы, мертвой и пустой, посмотрела на лес, вздрогнула.

— Не бойся, — сказал черт. — Нет тут твоего жениха. Далеко он. Я как его куснул — хорошо теперь чую.

Но Кася о Богдане и не думала, думала о другом. О черной воде, о холоде, о мостках над полыньей. Каково это — нырнуть в прорубь? Бабушка рассказывала, что были такие обряды, далеко-далеко, у полубезбожников: мол, в конце Святок течет отовсюду вода святая, можно хоть из лужи пить — все впрок. И рубят они проруби большие, и ныряют в ледяную воду, думая, что обретут так святость.

А еще бабушка говорила, что правда вода зимой другая течет, что становится она вратами для нечисти — выходят водные духи на лед, танцуют, разбегаются по миру, завлекают путников в темную глубину, реки ли, озера, леса ли — все одно, смерть человека там ждет.

Смерть.

Не потому ли к воде ее Тонда привел, что там, с другой стороны воды Смерть и обитает?

Кася вздрогнула.

— Где окажешься — иди, куда ведут, — сказал Тонда. — Ход я открыл, ждут тебя там.

— А где окажусь? — спросила Кася. Губы едва шевелились и от страха, и от холода.

— В другом месте. Оно не такое, как наш мир, и законы там другие. Ничего не ешь там, ничего не пей. Ничего с собой не бери, даже если давать будут. Повезет — сразу к госпоже попадешь, если не повезет — может, кого встретишь. Вежлива будь, но спуску не давай. Если спросят — говори правду, но схитрить, утаить что — можно. И не бойся никого. Ты в гости к моей госпоже идешь, если сама не сглупишь, не подставишься — никто тебе вреда не причинит.

— Х-х-хор-р-рошо, — выдавила из себя Кася.

А сама думала: а что там, кто там? Кого встретить можно? Русалок? Чертей? Мертвецов? Рыб говорящих? Водяного хозяина?

— Раздевайся, Катаржина, — сухо сказал колдун.

Лицо его было белым, глаза — черными провалами.

— Что? — не поняла Кася.

— Говорю: раздевайся. Одежда воду впитает, на дно утянет. Тогда точно умрешь раньше времени.

Кася судорожно вздохнула и дрожащими руками, заледеневшими пальцами начала стягивать с себя тулупчик, безрукавочку, шапку — коса тут же упала тяжело на спину.

— И косу вот так закрепим, — сказал Колдун и как-то так перехватил шнурочком косу, что та узлом за шеей легла и не мешалась.

Кася сняла обувку, встала на снег — стопы холодом прожгло — и замерла.

Демьян переминался с ноги на ногу, будто смущался. Колдун же повторил:

— Раздевайся. Совсем.

Кася оглянулась на реку и голова закружилась от страха. То, что она задумала, издалека казалось простым, а вблизи совсем другим оказалось. Колючим. Болючим. Темным.

Она осталась в одной рубахе, босые ноги уже немели, ныли от холода. Кася обхватила себя руками, пытаясь спрятаться от мороза и тьмы.

— Совсем, Катаржина, — повторил Тонда.

Как под дых ударил. Кася съежилась, сгорбилась, попятилась к мосткам — и на миг теплее вдруг стало.

То Демьян встал рядом, дохнул на нее сквозь сложенные воронкой руки, и Касю тут же обдало теплом.

Колдун усмехнулся.

— Вот так черт! — сказал он. — За это тоже плату возьмешь?

— Нет, — ответил Демьян. — То я по доброте своей… чертовской. Давай, Касенька, быстрее нырнешь — быстрее всплывешь. И меньше замерзнешь. Реку я так согреть не могу, да и не надо — смерти навстречу надо смело шагать. Осознанно.

На мостках была наледь, она царапала стопы, как острые камешки. Кася подошла к самой воде, все еще в рубахе, себя руками обхватывая. Посмотрела на отражение, бледное, страшное, и решительно рубаху стянула.

О стыде она не думала совсем, только о холоде, жгучем и страшном, который обнял ее со всех сторон. Тело все гусиной кожей покрылось, голова заныла, дыхание в груди застыло будто бы.

— Давай, Катаржина, — донеслось издалека — но Тонда был рядом, прямо за спиной. Он тоже скинул тулуп, стоял в одной рубахе, с голой шеей.

Ох, холодно!

— Я подержу за руку, — пообещал колдун.

Он правда взял ее за руку, крепко и тепло, но Кася его оттолкнула — и с визгом нырнула в черную, искрящуюся серебром воду.

Это было больно, очень. Почти как смерть.

II

Касе казалось: ей снится сон. Лежит она на речном дне, вокруг нее рыбы спят, русалки-мертвячки, кости чьи-то валяются, а наверху — звездное небо и луна, белая, как череп. Мягко лежать, тепло почти, и дышать не надо, и шевелиться не надо — ничего не надо. Спокойно и хорошо в темной воде, стать бы русалкой — забыть земную долю, спать до весны, а по весне с такими же мертвыми сестрами плясать, петь и людей жрать.

Нет! Нет! Не за тем Кася здесь!

Она мотает головой — бьется о затылок тяжелая коса, шнурком подвязанная, чтобы не мешалась. Не обвилась вокруг шеи, не зацепилась за корягу, не погубила Касю.

Кася кричит — и крик выходит изо рта пузырями воздуха.

Тащит Касю течение, будто руки чьи-то — сильные, холодные, десятки этих странных рук трогают Касю, шумит в ушах — как песня слышится, и понимает Кася — то духи водные за ней пришли, подхватили, понесли куда-то, куда людям живым хода нет.

“Не дыши”, — шепчут ей, и Кася не дышит.

“Не бойся”, — говорят, и Кася не боится.

“Не бейся”, — приказывают, и Кася отдается чужой воле, не злой, не доброй, и воля эта — руки, руки, плавники, перепончатые лапы, серые крылья — несет ее под водой, дальше и дальше, пока вода не заканчивается и не встает Кася на сушу перед высокими воротами.

Одета Кася в сеть рыбацкую, с колокольчиками, как в платье, на плечах — плащ из перьев гусиных накинут, вокруг шеи бусы обвились, все из косточек мелких, из ракушек и блестящих камушков. Вода — руки? пальцы? когти? — расплела ей косу, от того и волосы распущенные лежат, а в них водоросли запутались.

Заходит Кася за ворота, со столбов на нее черепа щерятся — и человеческие там, и звериные, и еще чьи-то, будто слишком маленькие для человека, или слишком большие, или рогатые, или с зубами страшными. Темно кругом, как в зимних сумерках, под ногами — серая трава, мягкая, как шелк, в небе — тучи клубятся, а впереди — высокий терем, и Касе туда надо, внутрь.

К хозяйке ей надо, к той, что в тереме сидит.

Вот Кася и идет, куда велено идти, и нет в ней ни страха, ни сожаления, ничего — только колокольчики звенят, да рыбья косточка на бусах колется, чешется от укола шея. И в мыслях так же: знает Кася, что забыла что-то, силится вспомнить, а все никак, вот оно, забытое, и колет ее. Вспомни меня да вспомни, а что вспомни?

Имя свое — помнит, а что за тем именем?

Пустота одна.

Поднимается Кася по ступеням, заходит в терем. Тьма вокруг стоит — хоть глаз выколи. Ставни все закрыты, ни огонька не горит, ни лучинки. И будто нет никого, пусто. Колокольчики на Касе звенят — вот и все звуки. Может, и нет никакой хозяйки тут?

Стоит о том подумать — и раздается смех, рассыпается вокруг серебром, нежный, звонкий.

— Ты смотри! Гостья! Нечасто у меня гости бывают — да еще и живые, вот так да! — проскрипел чей-то голос. — Ты не бойся, иди, Катаржина. Я тебя жду. Прямо да прямо, — подсказали Касе. — И по лесенке выше, вот так.

И Кася идет, поднимается: скрипят ступени, звенят колокольчики, шелестят перья, колется косточка. Наверху отворяется дверь — Кася заходит внутрь — и вспоминает все, что было, и саму себя.

* * *

Скрипула дверца, приоткрылась, запахло жженой землей и воском. Кася в дверь вошла и ахнула — оказалась она в пещере, а вокруг — свечи, и свечи, и числа тем свечам нет. И в храме Кася столько свечей не видала!

— Здравствуй, Катаржина, — сказал голос рядом.

Тот самый — скрипучий, страшный. Было в нем карканье ворона, и скрип ржавых петель в брошенном доме, и тот звук, с которым лопата в мерзлую землю вгрызается.

Кася вздрогнула, обернулась к тому, кто говорил.

Стояла перед ней сгорбленная старуха, высокая, даже сгорбившись с саму Касю ростом была. Темнота что лохмотья старуху укутывала, костлявая рука держала навершие сучковатой палки. Лица не разглядеть, спрятано лицо, и хорошо, что спрятано, подумала Кася.

Обманул Тонда — не красивой госпожа Смерть была, страшной.

— И тебе не хворать, госпожа моя, — ответила Кася, как полагалось.

Смерть рассмеялась.

Смех этот был глухим, сиплым, похожим на кашель.

— Мне-то хворь не грозит, — сказала Смерть и наклонила голову набок. Темнота зашевелилась. — Пойдем, Катаржина. Осторожнее только, не обожгись!

Смерть поманила Касю за собой, по узкой тропке между огней. Под ногами был не то гладкий камень, не то притоптанная земля. Сколько ни вглядывалась Кася в темноту, не видела ни стен, ни потолка. Свечи стояли везде — на камнях, на уступах, на ступенях, ведущих наверх. Как цветов на лугу летом — столько здесь свечей. Одни ярко горят, другие — мерцают, третьи расплылись, истаяли до основания, едва держится огонек на фитиле.

— Это жизни людские, — сказала Смерть, хотя Кася только подумала, но не спросила.

— И моя тут есть?

— И твоя есть, — ответила Смерть. — Хочешь посмотреть?

— Нет, — сказала Кася, — не хочу.

— Правильно, — сказала Смерть. — Нечего такое знать. Если много тебе осталось — истратишь жизнь попусту, если мало — бояться будешь, а не жить. А жизнь проживать надо, не то будешь хуже, чем ходячий мертвец.

Кася вздрогнула.

Смерть обернулась, взяла ее за руку — запястье холодом пронзило — и повторила:

— Пойдем, Катарижина, — и добавила еще: — Нельзя тебе здесь долго стоять, беда будет.

Они прошли сквозь ворота — и оказались в богатой горнице.

Было бы тут хорошо, уютно, тепло, если бы не чувство, что что-то не так. Стены деревянные росписью украшены, вроде птицы-звери сказочные и цветы, а как всмотришься — оскаленные рожи на тебя глядят. Вроде просторно: большая горница, стоит в ней только ткацкий станок, стол с лавками да пара сундуков, а кажется, что стены на тебя давят. Вроде и светло — и лампадки горят, и светец, а все равно кажется, что все расплывается, все тенями окутано.

На столе лежала скатерка серая.

— Садись, Катаржина, — велела Смерть и указала на лавку у стола.

Кася села осторожно, замерла, дышать боялась.

Смерть стукнула клюкой об пол, метнулась тень, появился на столе поднос, а на подносе — кровавый кусок мяса.

— Угощайся, Катаржина, — прохрипела Смерть и села напротив.

Кася посмотрела на это мясо, свежее, будто только забили корову, покачала головой:

— Благодарю, госпожа моя, но не хочу.

Она боялась, что сейчас ей скажут: как ты смеешь от угощения отказываться, Катаржина?

Но Смерть того не сказала. Она снова клюкой об пол ударила — и перед Касей появилось другое блюдо, поменьше, салфеткой накрытое.

— А так, Катаржина? Угостишься?

Кася сняла салфетку и медленно выдохнула. Рот слюной наполнился от того, что под салфеткой лежало: и перепел жареный, и грибы печеные в сливках, и хлеб свежий, ноздреватый, с ароматной хрустящей корочкой, и моченая клюква, и пирог рыбный… Кася вздохнула, сглотнула слюну.

— Нет, госпожа моя. Спасибо, но не голодна я.

Смерть откинула темные лохмотья с лица, посмотрела на Касю. Глаза у нее были белыми, как у Богуславы. Губы, изъеденные старческими морщинами, но все еще яркие, багровые почти, растянулись в улыбке, показались зубы.

Жемчуг, а не зубы!

Нет, у Смерти зубы были не ведьминскими, обычными, но крепкими и ровными, будто бы и не старуха перед Касей сидит, а молодая девушка.

— Пра-а-а-авильно, Кася, — протянула Смерть. — Пра-а-авильно.

И махнула рукой.

Тут же в нос ударил зловонный запах разложения и Кася чуть не отбросила от себя блюдо с угощением: все оно кишело червями, хлеб заплесневел, еда черной стала. Касю едва не вывернуло от этого.

Смерть стукнула клюкой — и блюдо убрали.

— Я все равно ужинать буду, — сказала Смерть и запустила костлявые пальцы в мясо. — А ты рассказывай, с чем пришла? О чем просить будешь?

— А откуда ты знаешь, госпожа моя, — спросила Кася. — Что я просить буду?

— Так вы все ко мне идете просить, когда с жизнью своей не справляетесь. Одни покоя просят, другие — помощи. Вот, как ты.

Она ела мясо, отрывая его кусками, кровь текла с пальцев, кровь капала на стол. Кровью окрасились губы, зубы, подбородок. Смерть ела — а Кася смотрела.

— За мной мертвец ходит, — сказала Кася. — Темное колдовство его в мире держит. Хочу, — сказала Кася. — Чтобы не просто отстал он, а упокоился.

— Ты же ведьма, Кася, — сказала Смерть, жуя кусок. — Чего сама не отвадишь? С мертвецом ходячим разговор простой: вниз лицом в могилу и железным штырем сквозь сердце. Накрепко это его к земле привяжет, будет вниз рыть, пока до чертей не докопается.

— Так человек же он, — сказала Кася. — Был человеком. Нет, не хочу так. Хочу, чтобы умер, упокоился. Душа чтобы освободилась.

— Любый твой, что ли? — усмехнулась Смерть.

Из уголка ее губ непрожеванное мясо свесилось. Касю снова едва не вывернуло.

— Любый… был.

Смерть помолчала, пожевала, стряхнула кровь с рук и снова клюкой стукнула.

Убрали мясо, поставили чашу с водой — руки омыть, и полотенце положили — вытереть.

Смерть руки вытерла, на белом полотне кровавые пятна расцвели, что маки.

— Любый, значит, был… Покоя ему хочешь… Что дашь мне за помощь и совет? — спросила она Касю.

— Не знаю, — растерялась Кася. — А что берешь?

— Могу жизнь забрать, могу волю, — Смерть пожала плечами. — Отдашь?

Кася вздрогнула.

— Нет.

— И правильно, — со старушечьим выдохом Смерть встала из-за стола и велела Касе тоже встать. — Пойдем, покажу кое-что.

Они подошли к ткацкому станку. На станке полотно лежало с дивным узором: и птицы там, и цветы, и кости, и черепа, и ветви весенние, и плоды, соком налитые, и звери дикие, и чего только нет. Луна и солнце, звезды и облака, реки и горы — весь мир в узоре заключен, вписан в него ловкой рукой мастерицы. Смотришь — и кажется, что летишь над землей высоко-высоко, все вокруг видишь.

Кася моргнула — все осталось на месте, не исчезло, как морок. Только узор на полотне простым стал: цветы, звери да птицы, синенькое что-то, беленькое, алое и зеленое. А все равно красивый, Кася таких красивых не видела!

Смерть хохотнула коротко и беззлобно, довольная тем, что ее работа нравится, и погладила полотно любовно, обвела узоры пальцами:

— Это, Кася, судьба. Тут и ты есть, и матушка твоя с батюшкой, другие люди. И дорожка твоя ко мне тоже. Не смотри, не разглядишь — маленькие вы слишком.

— Мне, Кася, дела нет ни до зла, ни до добра, ни до того, что вы там себе еще придумаете. Я узор на полотне плету, а в нем — судьбы людские, жизни их и все то, чем та жизнь полнилась. И это узор тот не исправить, как не переписать жизнь, его только продолжать можно. Что сделано — то сделано, что было — то было. Время вперед бежит, за ним не угнаться, от него — не спастись.

Кася разглядела на полотне трех волков, один другого страшнее: пасти скалятся, глаза злые, шерсть торчит, как иглы.

— И что же, — спросила Кася. — Как ты узор положишь — так и сложится жизнь?

Смерть хрипло рассмеялась.

— Нет, Кася, не так, — ответила она. — Наоборот. Вы жизнь свою живете, а я вот, — она указала рукой на полотно. — В узор ее укладываю. Кто красиво прожил — тот красивым цветком расцветет, кто пожадничал, бессмысленно жил — точкой в уголке останется. Вот волки бегут, видишь? Это Мстиши Волчка судьба. Слышала о таком?

— Слышала, — сказала Кася.

— Вот потому и слышала, что большой кусок он в челюстях сжал, не отпускает, подлец! — Смерть хрипло рассмеялась. — Но немного на судьбу повлиять можно. Стянуть правильно нити, подогнать узорчик, кому дорожку открыть, кому закрыть, кому — распутье, а там он сам выберет, куда пойдет.

Она обернулась, показывала ровные зубы в улыбке. Над верхней губой была бородавка, из которой торчали темные волоски пополам с седыми. Глаза Смерти по-прежнему были белы, но Касе казалось, что видят они все на свете: и ее помыслы, и ее душу, и все то, что Кася скрыть хотела бы.

— Чего ты смотришь на меня так? — нахмурилась Смерть. — Спросить что-то хочешь?

— Хочу, — сказала Кася. — Как же ты, слепая, полотно такое выткала? Работа же тонкая, тут острый глаз нужен!

— Вроде твоего что ли? — лукаво усмехнулась Смерть — страшной была та усмешка. — Ну так давай!

— Что? — охнула Кася.

— Как — что? Глаз мне свой дай, молодой, острый. Им, небось, лучше видно, как узор вести, чтобы ты с любым своим встретилась. Как звать-то его, беспокойного?

— Богданом, — выдохнула Кася.

— Богдан, значит, — довольно оскалилась Смерть и сощурилась, глядя на полотно. — Вижу-вижу, вон, по землям холодным бродит, пожрать чего ищет. Да не смотри ты! — прикрикнула она на Касю. — Тебе не разглядеть. Для того, чтобы такое разглядеть, уже мои глаза нужны.

— Как так? — растерялась Кася. — Я запуталась уже! Так глаза тебе отдать или не надо?!

Смерть рассмеялась.

— А вот так, Кася! Своим глазом одно увижу, свое, рабочее. Твоим — то, что ты видеть привыкла. Обоими — все то, что могла упустить, разгляжу. Не дергайся, девка, не навсегда прошу меняться. Ты поспишь пока, моим глазом на мир посмотришь, авось тоже чего разглядишь и надумаешь.

Она приблизила свое лицо к Касиному лицу, дохнуло гнилью, теплой прелью, ладаном и болезнью:

— Или что, Кася? Думала, я тебя по головке поглажу, в зад тебе дуну — и вот ты уже у могилки Богдана стоишь, слезки платочком смахиваешь, а он спит себе спокойно и даже когтями землю не царапает? Нет, так не бывает. За жизнь, смерть и любовь…

— Дорого платят, — сказала Кася. — Так что же? Это и есть плата — глаз мой тебе одолжить?

Голос Каси звучал так яростно, что она осеклась. Растерялась, разозлилась, думать забыла про вежливость и про то, чтобы Смерть госпожой называть.

— Это пока не плата, Кася. Это пока обмен. Плату я с тебя потом спрошу, когда видно будет, что спрашивать.

— Хорошо, — сказала Кася. — Пусть так будет.

Смерть улыбнулась шире, обхватила Касино лицо ладонями, посмотрела в глаза. Лицо ее было бледным, как высохшая косточка, плыло у Каси перед глазами: то старухино лицо это было, то вдруг Касе Мила примерещилась, то матушка, то Василинка даже. А потом вдруг стало оно черепом голым, а в глазницах — не слепые бельма, а звездная темнота. Кася охнула и провалилась в темноту эту, как в сон.

* * *

Снится Касе, что она — мышь. Сидит под полом в избе, чистенькой, не бедной. На улице холодно, предзимье — морозец с утра и листья пожухлые в инее, вот и поползло все в дома, в сени, в бани, в хлева прятаться. И нечисть, и зверье мелкое, привычное соседиться с человеком.

Тихо в доме, замерло все. Непривычно тихо, неправильно, не долго быть так в месте, где люди живут. И огонь в печи пылает, пеклось там что-то, но уже до углей спеклось — забыла хозяйка, не вынула вовремя, испортила еду. Мыши не страшно, ей все равно до людей — лишь бы тепло было, а Касе вот страшно.

Она из мыши становится девицей — и сидит в углу, за печной занавесью, погружается в не свой страх, лютый, такой, от которого мысли путаются и руки дрожат.

Сидят они вдвоем теперь, боятся — и Кася, и незнакомая девица, одетая в чуждую одежку: подол покороче, чем Кася привыкла, рубаха покроя иного, безрукавочка поверх вроде той, которую Касе Тонда давал. И волосы в две косы заплетены, не в одну. Чужачка.

Нет, понимает Кася, это она сама здесь чужая. В чужой земле гостит. Чужими глазами на мир смотрит. Чужими ушами вслушивается в тишину и чужую мысль ловит, что тишина эта — страшная.

Слышит вдруг — голоса, злые, веселые. Слышит — звон, будто сбруя конная, будто чешуя шелестит. Слышит — смех, гогот мужской. И шаги слышит: идет кто-то.

И Касе страшно, а девице незнакомой — еще страшнее.

Отворяется дверь, в избу заходят трое. Пахнет от них брагой, лошадиным потом и кровью еще пахнет. Лютой злой удалью, которая как в голову ударит — так все нипочем, и бог не пастырь, и черт не брат.

— А девка-то где? — говорит один голос, молодой и задорный.

— Как мыша затихарилась и сидит, — отвечает другой, грубее.

Третий человек молчит, но Кася от чего-то знает, что он и есть — самый страшный. Его боится чужачка. Молится, вон, в испуге, будто беса отогнать хочет.

А они ходят по избе, ходят вальяжно, лениво почти, как по своему дому. Будто знают, где она прячется, но играют с ней, подкрадываются медленно.

— Витушка, — зовут. — Вита, где ты? Отзовись, родная, жених твой приехал!

Кася чувствует: Вите от того ласкового зова только страшнее, сердце в груди холодеет, пот прошибает, губы немеют.

— Надо тебе оно, Мстислав Велемирович? — спрашивает один, тот, который про мышь говорил.

Так спрашивает, будто неохота ему возиться.

Мстиша не отвечает — хмыкает только, подходит к занавеси, топчется у нее, медлит. Кася глазами Виты видит острые носки его сапог. Ох, щеголь!

Кто-то кричит на улице, резко, крик обрывается, как отрубили.

Занавеска отлетает в сторону — и Кася — Вита! — оказывается лицом к лицу с княжичем.

Красив он — слов нет, глаза ясные небесной синевой сияют, кудри золотые, стан строен и тонок. Кафтан бархатный на плечах сидит, как влитой, шапка с пером на голове лихо заломлена, сапоги блестят новизной. На пальцах перстни золотые, тяжелые. И улыбка злая лицо красивое перечеркнула, исказила — ничего хорошего не жди, девица!

Кася становится Ольгой Заступницей на иконке, печальными глазами святой смотрит на то, как тащат Виту из запечного угла, как смеются над ней, как задирают юбку, как делают с ней злое, плохое, страшное.

И никто не приходит — потому что, и Кася видит это глазами соседской кошки, некому прийти, во дворе все свои лежат, а чужие — по домам сидят, носа не высунут. Княжича боятся.

Кася знала, что в мире есть зло, но то ли святые ее берегли, то ли батюшка — зла она того почти и не видела. А тут — увидела, и тошно стало даже не от самого зла, а от своего бессилия. Сон же это — не вмешаешься.

Или не сон?

Касе снится: горит она вместе с избой, вместе с Витой, с Витушкиными родными, мертвыми — рука княжича пощады не знала. И вместе с Витой Кася шепчет уже не молитву — проклятие.

— Был ты человек, — произносит Вита разбитыми губами. — А поступки — звериные. Так стань ты хуже зверя, потому что зверю добро ведомо, а твое сердце — оно черное, холодное, злое. Не нужно тебе сердце — съест его Волчок, съест — и ты им станешь.

— Был ты человек, — говорит Вита, глядя мертвыми глазами в потолок, занимающийся пламенем. — А станешь не человеком и не зверем. Голодом будешь маяться ненасытным, холодом будешь окружен лютым, никто тебя не полюбит, раз сам любить не сумел. Не давал ты воли другим, так пусть волчок тебя заневолит, станешь его рабом, от тоски завоешь. Кости сломает тебе, жилы вытянет, кровь твою прольет волчок и в темный лес утащит.

— Был ты человек, — говорит Кася вместе с Витой. — А станешь Волчком. Язык мой — ключ, запру слова, боль моя — залогом станет, смерть — печатью, — выдыхает Вита — и Кася с ней.

И умирает.

* * *

Кася открыла глаза, не поняла, где находится, чуть не подскочила, но мягкие руки — не мамины ли?! — ее удержали.

— Т-с-с-с! — шепнул тихий голос. — Поспи еще, Кася, не время пока.

Под щекой была мягкая подушка. По волосам гребень скользил легко, спутанные в реке пряди ложились после него, как шелковые. Будто и не было в них водорослей и веточек. Будто не тащила Касю неведомая сила под водой. Будто не у Смерти в гостях Кася была, а у бабушки… или у матушки в горнице заснула, маленькая совсем, крошечная Касенька.

— Спи, Кася, — сказала Смерть, заплетая ей косы. Была она сейчас не старухой страшной, а кем-то другим, добрым, ласковым.

— Еще не вся сказка рассказана, еще не весь сон приснился. Смотри, что дальше было.

Пальцы ее, обычные, человеческие, не костлявые, взяли алую ленту — и пропустили между Касиных прядей. И Кася снова глаза закрыла — и увидела сон.

* * *

Кася спит и кажется ей, что она — парсунка, намалевана на деревяшке и смотрит на княжича со стены.

А того ломает, выворачивает всего в широкой постели. Выгибается позвоночник под немыслимым углом, встает княжич на четвереньки — и тошнит его кровью. Растут руки-ноги, серой шерстью покрываются. Ломаются и срастаются кости. Человеческое лицо становится звериной мордой, скалится клыками, стекает слюна пополам с кровью.

И вот уже не человек на постели лежит, а нечто среднее между волком и человеком. Страшное оно, неправильное, поломанное.

Ставни открыты, заглядывает в окно тоненький месяц, осторожно, будто тоже боится того, во что княжич обратился. Звезды дрожат, ветер притих, всему вокруг страшно. А княжич лежит на простынях кровавых, дышит едва-едва, привыкает к Волчку, который пришел — и себе его забрал, как Вита сказала.

Кася спит — и кажется ей, что она паук, что сидит в углу и смотрит, как читает княжич страшные книги. В книгах тех — не божье слово, а другое, темное, страшное. Ищет князь способ Волчка прогнать, но не находит. А потом другое ищет: как с ним сладить, как воле своей подчинить, как стать с ним целым, единым, сильнее и злее стать. И это уже — находит.

Кася спит — кажется ей, что она мышь, что она птица, что она — паук, что она вдруг — старый князь Велемир, которого сынок задрал во дворе поместья в час, когда ночь в рассветные сумерки переходит. Касе не больно, только страшно видеть кровь на снегу, распоротый живот, то, как тепло жизни на морозе превращается в пар.

А волчку хорошо, а князю молодому — и то лучше. Бегает он по снегу, играет, как щенок, растаскивает отцовские кишки по двору, весело ему, привольно. А Касе страшно и холодно, Касе горько и тошно, Кася кричит, глотает слезы соленые, сжимает крепко кулаки, так, что ногти в ладони вонзаются, и просыпается, наконец, в рыданиях.

* * *

Кася лежала, слушала, как сердце в груди колотится. Пока лежала, смотрела в потолок. Он у Смерти бревенчатый был, с перекладинами, обычный потолок вроде, а кажется, будто бы из щелей, из углов смотрит на Касю что-то другое. Большое такое, страшное, как Демьян, когда человеческий облик сбрасывает. Темнота это, поняла Кася, та, которая Демьяну — мать родная.

И вокруг, по горнице, будто бы тени ходят.

Закрыла Кася правый глаз, тот, который ее был, посмотрела чужим — и тут же зажмурилась, потому что страшно было смотреть. Глубокая была темнота над ней, бесконечная, а тени те были — бледные девушки, женщины, девочки. Кто подметал, кто стол протирал, одна из углов паутину метлой выматывала. И вроде смотришь на них — обычные такие, а страшно становится. Неправильное что-то было в них.

Кася оба глаза ладонями прикрыла, вытянулась на лавке, не зная, что делать и куда себя деть.

Стукнули друг о друга дощечки, зашелестело что-то. Кася повернула голову на звук. Смерть сидела за станком, работала, и Кася приподнялась на локте.

Смерть уже не была старухой, была она взрослой женщиной в черном платье, в черном уборе, под который волосы прятала, и казалось Касе, что не две у нее руки — а шесть. Одна пара станок двигает, остальные — нити выкладывают, как надо, а на концах у тех нитей — деревянные зверики-игрушки, как те, которые Тонда дома ножом вырезал.

Может, они и были? Может, это для госпожи своей подвески-грузики резал?

Кася посмотрела на узор и снова увидела она мир как с высоты полета птицы: поля его, снегом укрытые, леса темные, реки спящие, полынью у мельницы Тонды, деревни жилые и брошенные, города и башню посреди леса, разрушенную до самого основания.

И земли Мстиши увидела — стылую страшную пустошь, развалины богатой усадьбы, на воротах которой висел мертвец, а рядом — еще один, повесили их, как украшение на праздник. И упырей вроде Богдана, по ночам в избы стучащих. И Касимиру увидела, которая металась на лавке, пока ее ела изнутри черная, злая сила: сколько там, в княжестве Мстиши, таких девушек, подумала Кася, сколько их? И снова — пустые избы, сожженные поля, коровьи остовы, мертвых собак…

— Проснулась, Кася? — спросила Смерть.

Голос уже не хрипел, ни скрипел, обычный голос, усталый только.

— Проснулась, — ответила Кася.

— Рано, — сказала Смерть.

Она сдвинула бёдро, прижимая новый ряд, и снова стала ниточки узора перебирать, выкладывать меж нитей основы.

— Еще поспи. Колыбельную тебе петь не буду, уж прости, моих песен смертным до поры лучше не слушать.

— Я с-с-спою, — раздался шепот рядом. — Позволь, госпожа моя!

— Бабушка? — хотела закричать Кася, но не смогла — горло сжалось.

— Пой, раз хочешь, — сказала Смерть. — А ты, Кася, не смотри на нее. Не надо. Не рань свою душу.

* * *

Снилось Касе, что она в подполе сидит, а над головой у нее люди ходят, кричат страшно. Вокруг кадки стоят, пахнет капустой и плесенью, дымом тянет сверху. Темно вокруг, хоть глаз выколи, и холодно.

Кася к лесенке жмется, слушает, как там, наверху, ходят. Потом думает — Кася ли думает? — нет, надо в угол забиться, тише мыши сидеть, авось не найдут. Она отползает в темноту, трогает рукой липкое от сырости дерево, из которого кадки и бочки сделаны. Здесь тесно и пахнет гаже, скисло что-то, попортилось. Надо бы мамке сказать…

— Мама, — шепчет Кася и понимает, что не она это.

Другая девушка, нет, девчонка, отроковица-нескладеныш. Кася чувствует на себе это тело, неуклюжее, длинноногое, тонкое еще — локти, колени, ключицы, мослы одни торчат. И косы по плечам елозят, тонкие, что мышиные хвосты.

— Мама, — повторяет не Кася и хныкать начинает, чувствует, как слезы по щекам текут.

“Уймись! — думает Кася, уже Кася, не девочка. — Там, наверху, кто-то злой ходит. Не реветь надо, а прятаться подальше!”

Ее ли мысли передались ребенку, сама ли девочка поняла, но реветь прекратила, обтерлась рукавом, еще дальше во тьму забилась. Села на холодный земляной пол, спиной к бочке большой прижалась, руками колени обняла. А потом сунула руку за пазуху и вытащила что-то маленькое, моток тряпиц и нитей.

Куколку, поняла Кася. Обережную. У Каси похожая была, у каждой девочки, которую она знала. Кто под подушку клал, чтобы снов дурных не видеть, кто просто нянчил, кто ягодами кормил и просил, чтобы сбылось что-то заветное.

— Отведи злые глаза, — сказала девочка и поцеловала куколку в голову, то ли в темечко, то ли в лоб.

Кася почувствовала чужую волю, холодную, не по-детски злую, ведьминскую волю. Почувствовала: хочет девочка еще что-то сказать, попросить куколку о плохом, о недобрых вещах, но вздохнула и не стала. Они затаились в темноте.

Вскоре скрипнули петли, открылся лаз в подпол. Сунул кто-то в него горящий факел. Крикнул:

— Пусто тут! Капустой только несет!

Потянуло дымом сильнее, раздались голоса, смех. Наверху что-то таскали, передвигали с места на место.

— Что? Да неохота мне лезть, сам лезь, если надо!

Факел исчез, но почти сразу хрустнуло дерево и что-то тяжелое ухнуло вниз. Раздалась ругань.

— Вот ты раздобрел Яцек на Мстишиной службе, даже лестница под тобой сломалась! — рассмеялся первый голос.

Яцек только пробурчал что-то себе под нос. Он отряхнулся, как большая собака. Кася видела, как по стенам подпола тени играют — это Яцек факелом себе светил.

— Не спали подвал! — крикнули ему. — Дом сохранить велено!

От Яцека пахло брагой, потом и лошадью. Кася — и девочка — затаились в темноте. Кася чувствовала не свой страх, но больше него — не свою злость, ярость лютую, ненависть, от которой в горле начинало клокотать и кулаки сами сжимались.

Факел прошелся совсем рядом — аж щеки жаром обдало — но то ли Яцек был пьян, то ли куколка правда отвела злой взгляд: они никого не увидел. Крикнул своим, чтоб веревку спустили, попыхтел на смех, мол, под тобой и веревка оборвется, и ушел, захлопнув лаз в подпол.

Стало тише и холоднее.

Так сидели они втроем: девочка с куколкой, а с ними Кася. Глаза к темноте привыкли, да и кислый запах то ли поутих, то ли перебил его запах дыма. Жгли что-то наверху, и все сильнее горелым пахнет.

Девочка спит и Кася спит и снится ей, что она — сорока-птица, сидит на старой яблоне, смотрит как дом горит — понимает, это тот, где девочка в подполе прячется. А потом просыпается Кася и над ней — темнота, Демьянова мать родная, смотрит глазами холодными, тысячами глаз, а Касе почему-то не страшно совсем.

* * *

— Что, Кася? — спросила Смерть. — Понравилось у меня спать?

Она сидела за столом, чай пила из хрупкой белой чашечки, пирог ела. Полуседая коса до пола свисала, растрепалась вся, того и гляди — рассыпется, на голове убора нет, платье все перекошено. Губы от жира блестят, щеки свисают, из-под низких бровей глаза слепые белеют. Неприятно было на нее смотреть и Кася подумала: так почему же Тонда сказал, что краше никого на свете нет?

Другой она ему являлась?

Кася сидела и моргала. Была на ней все та же рыбацкая сеть, только колкое ожерелье делось куда-то и волосы ей заплели, алыми лентами перевили две косы. Про Витушку это напомнило.

— Нет, моя госпожа, не понравилось, — ответила Кася. — Страшные сны у тебя сняться.

Смерть низко рассмеялась.

— Это не сны тебе снятся, Кася. Это ты моим глазом подглядела, что в мире творилось и что к чему привело. Если хочешь мертвецу своему покой подарить, Кася, с Волчком встретишься. Не боишься?

— Боюсь, — ответила Кася.

— И правильно, — снова сказала Смерть. — Правильно боишься. Тонда тоже его боится, боится, но ищет, как бы избавить мир от этой напасти. Давно говорит, что сделать с ним что-то надо, чтобы не пакостил, — Смерть обнажила в усмешке ровные белые зубы. — Только не убьешь его никак. Волчок Мстишу держит, а Мстиша держится за Волчка. Вместе они срослись.

Кася вспомнила, что видела: изломанное тело княжича, превращающееся в другое, нелюдское тело. Ее снова затошнило, в ушах зашумело, к горлу желчь подступила.

— Так что вот тебе моя плата, — сказала Смерть, и Кася еле расслышала. — Избавь мир от Мстиши Волчка.

— Я? — удивилась Кася.

— Ты, ты, — кивнула Смерть и вонзила зубы в пирог.

Потекла начинка, красная, как кровь. Запахло забродившей брусникой.

— Так как же… — залепетала Кася. — Я же… Что же…

Смерть засмеялась, закинув голову. Брусничный сок стекал у нее по щекам и подбородку.

— Ты, Кася, ведьма. С чертом в услужении.

— Так я ж не умею ничего толком! — воскликнула Кася.

— Научишься, — сказала Смерть и вдруг стала строгой, как Софья.

И коса уже не лежала растрепанной, и спина стала прямой, и красные пятна куда-то делись. Была перед Касей другая Смерть — красивая, но все равно жуткая.

Невидимые руки убирали со стола, переплетали седые волосы, укладывали их под повойник, а Смерть смотрела прямо на Касю и глаза ее были все еще белыми и слепыми.

— Или хочешь как Ждана быть? — спросила Смерть. — Маленьких жрать, слабых, от больших — прятаться. Душу свою чертям скармливать по кусочку. Этого хочешь?

Кася этого не хотела. Она сжала губы, подумала. Спросила:

— Раз Тонда считает, что Волчка убрать надо, что же ты его не попросила?

Невидимые руки надели на голову Смерти расшитый бисером убор, черный, как темнота, что по углам пряталась.

Смерть посмотрела на Касю, как на слабую умом, покачала головой, вздохнула.

— На Тонде, — сказала она ласково. — Грех смертный висит, неотмолимый, тяжелый.

Кася вспомнила, что Демьян говорил, и горло сжало от грусти.

— За такое в пекле горят, — сказала Смерть все так же строго. — Но он мой слуга — и я его душу спасти обещала за то, что он служит мне, лечит, спасает тех, кто к нему приходит. Придет к нему Волчок раненый, — у Смерти в руке появилось наливное яблоко, она его на стол положила и прокатила под ладонью. — Тонда спасет. Даже душу человека от Волчка отделить не сможет — вдруг, умрет человек без Волчка? И тогда я за Тондой приду и заберу в черный терем. И не будет у меня слуги такого. Надо оно мне?

Кася смотрела на нее, другую, и думала: вот вроде красивая сейчас стала, а нет, все равно страшно.

— А вот ты, Кася… Ты — другое дело, — сказала Смерть.

— На меня смертный грех, значит, не жалко вешать? — спросила Кася зло и добавила все же, почти сплюнула: — Госпожа моя.

Смерть и глазом не повела.

— Что, злишься?

— Злюсь, — сказала Кася.

И не стала про госпожу говорить, перебьется.

— Правильно злишься, — сказала Смерть и откусила от яблока.

Хрустнула кожура, запахло сочной яблочной мякотью.

— А я так узор сплету, — сказала Смерть. — Так подоткну ниточки, что грехом то не будет. Или будет, но таким, что искупишь его. Узор-то сложился, Кася, красивый, — добавила Смерть ласково.

Так Софья с дочерьми говорила, когда ей от них что-то было нужно.

— И ты в нем есть, и колдовство в тебе живет, и Волчок рядом ходит, жизни твоей, вон, уже коснулся. Вы сойдетесь, и он тебя, Кася, сожрет, зубами только щелкнет. Но если ты моя будешь, я научу, как можно Волчка одолеть. Что? Глаза горят, вижу, — она улыбнулась, улыбка была — что серп. — Не только Богдана спасешь — мир спасешь, людей.

— А если откажусь? — спросила Кася. — Если не захочу ради чужого спасения грех на душу брать?

И кулаки сжала.

— Безгрешной жить хочешь? — усмехнулась смерть. — С ведьминской-то силой? Смешная девка ты, Кася. По колено в грязи стоишь, а все подол замарать боишься.

Кася покраснела.

— Что это в грязи-то? — пробурчала она.

— Хорошо, не в грязи. В колдовстве. Колдовство — работа грязная, даже когда на добро идет. Хочешь не хочешь, а испачкаешь руки. Думай, Кася, есть у тебя время подумать. Немного, но есть.

Смерть встала из-за стола, хлопнула в ладоши. Тени метнулись, одни — убрали чай и недоеденный пирог. Другие — накинули на плечи господи душегрею на меху.

— Я согласна, — сказала Кася.

Голос еле слушался ее.

Смерть посмотрела на нее сверху вниз.

— Только не хочу убивать его, — сказала Кася. — Хочу попробовать Мстишу с Волчком разделить. Можно так?

— Можно, — сказала Смерть. — Есть способ.

— А там, — сказала Кася. — Пусть Мстишу по правде судят. Жестокий он, — она посмотрела на свою руку, пальцы вытянула, представила кровь на них. — Много от него зла. Но не мне его жизнь забирать.

Смерть сверкнула глазами: белесая пленка, такая же, как была на глазах Богуславы, поймала отсвет пламени и будто вспыхнула изнутри.

— Вот как! — сказала Смерть. — Будь по-твоему, Катаржина. Но тогда мне нужно еще кое-что, раз хочешь ты судьбу свою по-своему сложить.

— Что же? — нахмурилась Кася.

— Нити мне нужны, — сказала Смерть. — Особые.

Она посмотрела на Касю, снова сощурилась, окинула ее взглядом с головы до ног.

— Отдай мне свои косы.

— Косы? — выдохнула Кася.

— Волосы, говорю, отдай. Я их в узор пущу. В волосах память твоя живет, сила твоя их питала, пока росли. Лучше пряжи, чем они, не найти, чтобы судьбу сложить, как ты хочешь!

Кася дотронулась до кос, которые кто-то — бабушка? — ей заплел. Тяжелые, гладкие, с любовью выращенные, девичья гордость — Кася волосами гордилась, как любая девица, берегла их. Расстаться с волосами казалось чем-то немыслимым, обидным и почти позорным.

От этой обиды защипало в носу.

— Что? — спросила Смерть. — Так далеко забралась, мне условия ставить осмелилась, а такую малость боишься сделать?

— Не боюсь! — ответила Кася зло. — Просто…

Да мало ли немыслимого случилось с ней за последние месяцы?! Что ее коса — косы! ох, как же красиво змеятся они по плечам, по груди, ниже пояса висят! — что ее гордость в сравнении с жизнью? Со смертью? С непокоем ходячего по миру мертвеца? С горем Витушки и той девочки, дом которой сгорел? Жива ли она осталась?

Глупость девичья, прихоть, пустое — жадничать! Монахини, вон, стригутся же!

— Хорошо, — сказала Кася. — Только… Только дай в последний раз их расчесать!

Смерть рассмеялась и смех ее звучал серебряно, как маленькие колокольчики:

— Ох, Кася! — сказала она. — Смешная ты, и сердце у тебя доброе.

Она подошла, погладила Касю по голове, обхватила лицо ладонями, те были мягкие, теплые почти, почти материнским было это прикосновение.

— Позволю, — сказала Смерть тихо и наклонилась, заглядывая слепыми бельмами в Касины глаза. — Время еще есть. Поймешь, что готова, приходи к проруби у мельницы и отдай косу воде. А пока — давай-ка, просыпайся. Пора тебе к своим. К живым. Проснись! Проснись, Кася!

* * *

Не было ни реки, ни невидимых рук, ни подводного пути назад. Смерть просто сказала Касе — “Проснись!”, и Кася проснулась.

— Жива, жива! — закричал Демьян, забегал рядом, вокруг лавки, на которой Кася лежала.

Кася поднялась на локтях, села. Голова была тяжелая, в носу щекотало — Кася высморкалась в протянутую Демьяном тряпицу.

— Оххх…

— Жива! — черт замер перед ней — уже не хмурый мальчишка, а мальчишка, у которого удалась шалость или кому перепало вдруг медовое яблочко. — Ух, как же я рад, что жива!

Обыденный мир — печка, деревянный пол, светец с лучинами, травы под потолком, ведра и сундуки, запахи его, звуки — оглушал Касю. У Смерти в гостях было зыбко все: вроде знакомое, а вглядываешься — и сквозь это иное проступает, странное, огромное, как мир, и страшное. Кася поморгала, поежилась — привыкала к жизни после… После чего?

— На вот, — Тонда протянул ей чарку с отваром. — Пей, чтобы болезнь в тело не залезла.

Отвар был горьким, с клюквенной кислинкой, травяной и горячий, почти на пределе, но Кася пила его жадно.

Рубашку на нее натянули чистую, полынью пахнущую, и на ноги — теплые портки, и одеялом укутали. А все равно и холодно было, и жарко, и колотило дрожью.

— Лихорадить будет! — уверенно сказал Демьян. — Гадать не надо! До утра семь потов сойдет.

— Ну так после купания в ледяной-то воде — еще бы не лихорадило, — ворчливо отозвался Тонда.

Кася посмотрела на него. Свет лучин резал глаза, все расплывалось, хотелось дальше спать.

И шее отчего-то было щекотно, как смотрел кто в спину. Непривычно так, непонятно.

— Сколько я так? — хрипло спросила Кася.

— Да почитай сразу и вытащили, — сказал Демьян. — Этот вот за тобой сиганул, прям как был, в портах и рубахе. Ну ты резкая, Каська, глаз да глаз нужен. Моргнул — а ты уже рыбкой под лед ушла. Всех подводных проказников перепугала!

Он болтал что-то еще, Кася смотрела на Тонду, тот сыпал в ступку травы и сушеные ягоды, растирал это все, снова снадобье готовил.

— А потом домой притащили, сразу к теплу, чтобы отогреть, — говорил черт. — Колдун тебя мазью растирал. Закутали и почитай третья лучина уже горит…

— Помолчи, а? — взмолился Тонда. — Голова уже от твоей трескотни болит.

Демьян сдулся и забухтел, как вредный старик. Посмотрел на Касю — во взрослых глазах на мальчишеском лице читалось что-то, похожее на жалость к ней.

Умеют ли черти жалеть? А любить? А помогать искренне, из желания помочь, а не заради кусочка души — умеют?

По всему, что Кася слышала, выходило, что нет, а ты вот посмотри на этого: и жалеет будто, и помогает просто так. И вздыхал тогда — совсем по человечески, с людской тоскою, горькой, понятной. Может, и не о ней вздыхал, о своем о чем-то, но значит — чувствует-то Демьян совсем как человек!

— Тонда, — сказала Кася и легла, натянув одеяло почти на нос. — Я ее видела.

Колдун застыл на миг, прекратил зелье в ступке тереть.

Кася хотела сказать ему, что нет, не была Смерть красивой, но не стала. Побоялась.

А потом ее куда-то унесло.

Лихорадило и правда до утра, из жара бросало в озноб. Снились рваные, путаные сны, не злые и недобрые, и слава богу — ничего из того, что Кася у Смерти в гостях видела, ей не приснилось: ни Витушка, ни старый князь, умирающий в снегу, ни то, как проклятье выворачивает тело Мстиши, лепит из него, человеческого, страшного зверя. Ни горящие дома, ни мертвецы на воротах. В полусне пила она горькое варево, которое Тонда давал ей, говорила колдуну что-то, чего сама потом не помнила, и снова засыпала. Просыпалась и засыпала, пока не уснула совсем.

И тогда ей приснился Богдан. Не Богдан-мертвец, не страшная нежить, зовущая за собой, а тот, прошлый Богдан, летний Богдан, с которым она целовалась у ручья. Снились ей эти поцелуи, снилось лето, сумерки прозрачные, травы сочные, птичий щебет и алая бусина. Снились глаза любимые, горячие губы и нежные слова.

Ты же мертвый, говорила Кася во сне, зачем ты здесь, а он отвечал, что не мертвый, что придумала она, что у них впереди целая жизнь, она будет красивой и ладной.

Нет, говорила Кася, нет впереди никакой жизни, ты мертвый, Богдан, я-то знаю. Это во сне лето, рыбы в ручье играют, шелестят камыши, а за сном — лютая зима, и в той зиме ты мертв. Умер. Лежишь на землях Мстиши Волчка. Не уходи, Богдан, не надо тебе с этими, пришлыми.

И вот уже стоят они на мосту друг напротив друга, и вяжет Богдан узел платка на Касиной груди, и просит ждать его, а Кася говорит: не уходи. Кася говорит: не надо, слушай, впереди целая жизнь, проживи ее со мной, ты же мертвым ляжешь, если уйдешь. И так от этого горько, будто хватаешь самое дорогое — а оно ускользает из рук, будто ищешь драгоценное — а не находишь нигде. Будто зовут тебя, зовут, а узнать не могут.

Снится Касе Богдан, как живой, мчат они на санях, на тех самых, что на Масленицу были. Вокруг сумерки холодные, закат алым горит, звезды мигают в темном небе, мороз кусает за щеки. Кони быстрые летят — по полям снежным, мимо черной громады леса, и далеко-далеко где-то горят огни.

Быстрее, смеется Кася, еще быстрее! И сани летят вперед, мимо леса и деревень, мимо заброшенных овинов, мимо сгоревшей церкви, мимо пустых домов.

Быстрее, смеется Кася, давай быстрее! Весело так! И сани летят вперед, по замерзшей реке, мимо мельницы, чернеющей под луной, мимо проруби и одинокой избушки рядом.

Богдан оборачивается — бледен он и печален.

— Кася, — говорит он. — Я устал, я так страшно устал, Касенька. Отпусти меня, дай покой!

— Хорошо, — говорит Кася.

И сани ныряют в прорубь — уходят в глубину, кони становятся щуками. Вода черна, лед светится над головой, русалки спят мертвым сном на дне, кости чьи-то лежат и водоросли, как пожухлая трава.

Богдан тянется к Касе, целует ее крепко — и она просыпается.

Когда Кася проснулась, когда вышла, накинув тулупчик, чтобы воздуха глотнуть — был уже ясный, морозный день, румяно-золотой, с инеем на деревьях и синим-синим небом. И солнцем, и хрустящим под ногами настом, и снегирями, которые слетели с дерева, росшего у забора.

Тонда дрова рубил, Демьян-мальчишка их складывал поближе к крыльцу. Домовой-кот сидел на перилах, пушился от мороза, хвостом лапки обвивал. Смотрел на Касю зеленущими глазами, щурился.

И голова не болела совсем.

Кася вдохнула так глубоко, что в груди заболело от свежего морозного воздуха, и в горле запершило. Она кивнула Тонде, улыбнулась ему, подумала, что не помнит ничего из разговоров в лихорадочном бреду.

— Демьян! — позвала она и, когда черт подошел, наклонилась и шепнула: — Мне ножницы нужны.

— Зачем тебе ножницы? — спросил Демьян и поправил слишком большую для него, мальчишки, шапку.

Взрослые глаза впились в Касю колючим взглядом.

— Ну, надо, — ответила Кася. — Для дела. И гребень хороший, косу расчесать.

Черт пожал плечами. Глаза его блеснули, понял, видать.

— Надо так надо, жди, сейчас принесу.

Тонде она ничего говорить не стала — стыд, страх и тоска сковали горло, сдавили грудь. Прощаться с косой хотелось в одиночестве.

Кася скрылась в избе, расплела косу, свернула ненужную больше ленту — та истрепалась, подвыцвела — и бросила ее в печь.

Демьян принес и ножницы — блестящие новизной, большие, может, овечьи, и гребешок — костяной, с перламутром, дорогой, барский. Кася такой только у матушкиной родни видела. Прикасаться страшно — такая-то красота! Гребень ласково коснулся прядей, скользнул вниз — и Кася заплакала. Слезы катились по щекам крупные, горячие, падали с подбородка на грудь, текли по шее.

Она заплела две косы, чтобы проще резать было, и отсекла их под корень.

Ножницы поскрипывались, вгрызаясь в волосы, холодили кожу.

Закончив, Кася повязала непривычно легкую голову платком, сложила мертвые косы кольцом, перевязала ниткой, сунула за пазуху. Подумала — и гребень тоже за пазуху сунула, оделась — и вышла вон.

Колдун, с которым она столкнулась на крыльце, только посмотрел ей в глаза, что-то свое понял, кивнул и не стал ничего спрашивать. Кася была благодарна за это.

Она дошла до мостков, до чернеющей холодной воды. Демьян, обернувшись псом, бежал за ней, приглядывал. Он остановился у какой-то лишь ему понятной границы, замер, подняв переднюю лапу перед собой, как будто бы хотел шаг сделать — но не мог. А потом с печальным тявком опустился на зад, завыл, предупреждая о чем-то.

Солнце уже садилось, мир был золотистым, огненным, с белым тусклым осколком луны в небесах. Пахло дымом, водой и подгнившим деревом.

Кася замерла перед полыньей, не зная, что делать. Утопить косы? Позвать кого? Снова раздеться — и в воду? Она смотрела в темную полынью, на крошево льда, качающееся на волнах, ждала, не появится ли из глубины русалка или большая рыбина, посланница госпожи. Влажный мороз больно кусался, небеса темнели, зажигались звезды. Когда закат почти погас, на черную воду села большая белая птица.

Она выгнула длинную шею, посмотрела на Касю:

— Что, не узнала? — раздался знакомый голос.

Касе показалось, что глаза на птичьей голове были человеческими, слепыми.

— Не узнала, госпожа моя, — ответила Кася.

Лебедь-Смерть подплыла ближе к мосткам.

— Чего ждешь? — спросила она и вытянула крыло, как руку — давай, мол, косы сюда.

Кася опустилась на колени, вытащила из запазухи волосы, протянула их птице. Та изогнула шею, ткнулась клювом в косы, будто понюхала, отстранилась.

— Ишь, — сказала она. — Не пожадничала. Молодец, Катаржина. Осталось их спрясть. Ты прясть умеешь?

— Умею, — ответила Кася удивленно.

— Вот и спрядешь. Да не бойся ты, не нужно в воду опять прыгать. Иди в дом и спать ложись, я во сне тебя к себе заберу.

Лебедица осторожно взяла Касины косы в клюв, махнула крыльями — поднялся холодный ветер, ледяные брызги во все стороны полетели. Кася зажмурилась, отшатнулась, а когда открыла глаза — не было рядом никого.

Она нащупала запазухой гребень, вытащила его и бросила в темную воду.

Предыдущая главаГлава 13 из 18Следующая глава