К книге
Истоки национализма7. Гуманистический национализм. 7.2. Варваризация французов, или Как итальянские гуманисты успешно боролись с реальностью
70%
7. Гуманистический национализм. 7.2. Варваризация французов, или Как итальянские гуманисты успешно боролись с реальностью
43

Борьба с варварством была первейшим долгом каждого гуманиста. Он должен был делать это с миссионерским рвением, выступая в роли апостола классического образования. Однако что именно означали слова «варвар» и «варварство» (barbaries и barbarus), часто оставалось неясным и трактовка их значительно варьировалась. Они могли означать как абсолютное невежество, так и утонченное, но бесполезное образование; могли свидетельствовать о временном отсутствии цивилизованности или же полной неспособности выйти из состояния дикости; могли ограничиваться умением читать и писать на латыни или характеризовать весь облик человека, включая манеры, одежду и даже запахи; могли клеймить небольшую группу сельских жителей или всех иностранцев вместе взятых. Однако при всем многообразии значений одно было общим: варварство (barbaries) было прямой противоположностью гуманизму (humanitas).

Создание оппозиции между варварством и гуманизмом служило саморекламе гуманистов эпохи Возрождения как людей, воскрешающих величие Рима. Однако гуманисты, говоря о варварстве, придерживались иного тона, чем их античные образцы для подражания, создавая тем самым напряженную ситуацию. В этом показательно отношение итальянских гуманистов к иностранцам как к варварам.

В Древней Греции и Риме термин «варварство» (βάρβαρος, или barbarous) использовался преимущественно, хотя и не исключительно, для обозначения иностранцев, которые были носителями иных языков. Хотя было обычным делом использовать это слово в уничижительном смысле, чтобы выразить предполагаемое превосходство себя как цивилизованного народа, нередко делались нейтральные или даже позитивные высказывания о варварах, особенно в жанре этнографического описания. Таким образом, античные дискурсы о чужеземных варварах были весьма разнообразны. Тем не менее их объединяло одно: они обычно велись в ситуации, из которой те, кого называли варварами, оставались исключенными. Не было необходимости убеждать иностранцев воспринимать себя как варваров, если только они не стремились перенять чью-то культуру (как римляне греческую) или если они не были завоеваны и интегрированы (как галлы римлянами). В обоих случаях принятие клейма варваров должно было стать переходной ступенью к цивилизации. Таким образом, хотя описание чужеземцев как варваров в древней литературе носило преимущественно уничижительный характер, оно редко было полемическим, поскольку рассуждения о варварстве почти никогда не были адресованы самим варварам.

В эпоху Возрождения все оказалось наоборот. Когда итальянские гуманисты стали называть неитальянцев варварами, их речь была не только неизменно уничижительной, но и крайне полемичной. Подобное представлялось посягательством на честь неитальянцев и, таким образом, ориентировалось как на аудиторию соотечественников, так и на иностранную. Другими словами, те, кто был исключен из цивилизации, включались в общение. К ним обращались как к невежественным скотам, но в целом предполагали, что они понимают оскорбления, произнесенные на изящной латыни.

Итак, хотя риторика предполагала, что между итальянцами и иностранцами нет общего языка, а значит, нет и возможности для решения дел чести, ситуация общения спровоцировала иностранных ученых на защиту чести и в итоге оказалась отличным катализатором национализма. Можно даже сказать, что анахроничная попытка восстановить противостояние полюсов цивилизации и варварства спровоцировала преждевременное развитие многополярной конкуренции наций. Она высвободила культурную энергию для трансформации отношений между коллективами, которую не могли дать прочие, гораздо более медленные политические процессы того времени.

Учитывая ситуацию в сфере коммуникации, неудивительно, что итальянские гуманисты использовали литературный жанр, весьма нетипичный для классических произведений об иноземных варварах: инвективу. Некоторые из них, должно быть, осознавали, что они не вполне следуют примеру древних, и поэтому пытались примирить полемический тон с классическими рассуждениями о варварстве. Именно поэтому создавались такие тексты, как инвектива Петрарки Contra eum qui maledixit Italie («Противетоготы как инвектива») 1373 г. – безудержная клевета на французов, слабо завуалированная под этнографическое описание.

Петрарка создал эту полемику, будучи уже пожилым и именитым человеком, за год до своей смерти. Прежде чем обсуждать данное произведение, необходимо рассмотреть его историческую и личностную подоплеку. В последние годы своей жизни Петрарка настойчиво добивался перемещения имперских властей – империи и папства – на их первоначальное место, в город Рим. Не менее настойчиво он утверждал, что Италия благодаря своему климату, жителям и истории обладает монополией на римскую гражданскую власть. Следовательно, он отверг средневековые доктрины переноса империи (translatio imperii) и переноса знаний (translatio studii) (см. раздел 3.3) как совершенно нелепые. «Если Римская империя находится не в Риме, – ехидно спрашивал он, – то где же она тогда?»[267]

Петрарка не мог принять ни идею француза-папы, ни немца-императора; если таковые и бывали при его жизни, как это было правилом, он либо клеймил их как варваров, либо на словах представлял итальянцами. Например, в 1351 г. он сообщил императору Карлу IV: «Немцы могут заявлять свои права на вас; мы же считаем вас итальянцем»[268]. Конечно, это означало и то, что император должен и жить в Италии.

Хотя Петрарка обменялся несколькими личными письмами с Карлом IV и провел много лет в курии, имея прямой доступ к папе, его усилия оказались тщетными. За исключением короткого промежутка времени (о котором мы расскажем ниже), очаги римской власти оставались в руках «варваров» – императорский двор в Праге, папский двор в Авиньоне, где он находился под защитой и контролем короля Франции. Для Петрарки его неспособность вернуть их туда, где им надлежало быть, послужила доказательством того, что он живет в перевернутом с ног на голову мире, которым правит слепая Фортуна. И вот он сетует, что с тех пор, как империя попала в руки варваров, с царицей мира, городом Римом, обращаются как со служанкой, а Италия, тяжело раненная мечами варваров, чахнет в лихорадке[269].

Именно это восприятие современности как извращенного места позволило Петрарке делать выпады в сторону ученых и правителей, которые разделяли его культуру, читали его труды и даже общались с ним, выставляя их нецивилизованными скотами. Мир, каким он представал в его глазах, был ложным; истинный порядок был невидим, скрыт в древнеримских писаниях. Используя свою концепцию перевернутого мира, он также создал перевернутую ситуацию взаимодействия.

Когда Петрарка писал инвективу Against the One who Maligns Italy («Против того, кто хулит Италию»), у него были особые причины для эскапистского настроения. Этот текст стал его последним словом в долгом и жарком обмене мнениями. За несколько лет до этого, в 1367 г., папа Урбан V предпринял раннюю попытку перенести курию обратно в Рим, настойчиво поддержанную императором и отозванную королем Франции. Его шаг сопровождался ожесточенной борьбой ученых, имевших тесные связи с курией. И даже тогда Петрарка был одним из главных агитаторов.

В августе 1366 г. он отправил папе письмо, в котором прямо просил его вернуться в Рим. Обращаясь к Урбану как к урожденному французу, Петрарка использовал оппозицию земного и небесного отечества: «Вы будете славны тем, – обещал он, – что отринули отечество земное, откуда пришли, из любви к отечеству небесному, к которому стремитесь»[270].

Его сочинение быстро распространилось среди придворных и кардиналов в Авиньоне. Вскоре после этого Ансо Шокар (ум. 1369), профессор канонического права Парижского университета, был отправлен своим королем Карлом V с дипломатической миссией. В начале следующего года Шокар выступил с речью перед папой и французскими кардиналами[271]. Он противопоставил безопасность, мир и снабжение превосходной едой и напитками во Франции хаосу и хроническим войнам в Италии. Он упомянул о благочестии французов и о преследовании христиан римлянами. Он подчеркнул центральное положение Авиньона в папской церкви и предостерег от «демократии» итальянских государств. Но самым провокационным, по крайней мере для Петрарки, было его заявление о близости Авиньона к Парижскому университету, где науки изучались со времен translatio studii при Карле Великом, а основа всему была положена галльскими друидами![272]

Петрарка ответил на речь Шокара еще одним публичным письмом папе, в котором решительно опроверг притязания французов на владение научными достижениями. В лучшем случае, утверждал он, им удается подражать итальянцам, и поэтому «нелепо спорить о различиях в интеллекте»:

Скажите мне, что из свободных искусств, из познавательных, естественных или исторических наук (de rerum cognitione seu naturalium seu gestarum), из мудрости, из красноречия, из этики и любой части латинской философии не было практически целиком открыто итальянцами? Если кто-либо из чужестранцев отваживался успешно заниматься каким-то из этих предметов, он либо подражал итальянцам, либо писал в Италии, либо учился в Италии[273].

Из четырех отцов церкви, продолжал Петрарка, ни один не был французом и не получил образования во Франции (Nullus est gallus, nullus doctus in Gallia). Латинских «поэтов и ораторов» также нельзя было отыскать за пределами Италии – «все они либо родились, либо учились здесь»[274].

Петрарка делал столь широкие заявления потому, что обращался исключительно к прошлому, записывая древнеримских авторов в итальянцев. Сравнение современного состояния образования в двух странах не имело для него смысла, учитывая общую степень вырождения и варваризации. Его главная мысль, однако, заключалась в том, что науки могут вновь расцвести – если вообще расцветут – только там, где они расцветали раньше: в Италии.

В целом первоначальная реакция Петрарки была еще сдержанной по сравнению с последующей, поскольку он считал, что история в кои-то веки на его стороне. Теперь папа находился в Риме, а французские кардиналы, оставшиеся в Авиньоне, отчаянно пытались вернуть его обратно. В предчувствии триумфа Петрарка открыл свое письмо библейской цитатой: «Когда вышел Израиль из Египта, дом Иакова – из народа иноплеменного» (In exitu Israel de Egipto, domus Iacob de populo barbaro)[275]. Этот шовинистический комментарий, приравнивающий Италию к Святой земле, а французов – к варварам, вызвал новый отпор со стороны защитников Авиньона. Они воспользовались случаем, чтобы вновь обозначить свою позицию, выразив особое негодование по поводу попытки итальянца выставить всех французов варварами.

Автором ответного выпада был Жан де Исден, малоизвестный богослов и клиент влиятельного французского кардинала Ги Булонского. В 1369 г. он завершил работу над Contra Franciscum Petrarcham Epistola («Письмо против Франческо Петрарки»)[276]. Исден повторил некоторые моменты, обозначенные еще Шокаром, такие как политическая стабильность и хорошая ситуация со снабжением в Авиньоне. Кроме того, он перечислил ученых французов прошлого и настоящего, всех философов и теологов; ссылаясь на презрение Платона к поэтам, он утверждал, что французам не приходится сожалеть об их отсутствии[277]. Вывод из этих рассуждений был таков: в Италии нет ученых (nullus doctus in Italia)[278].

Исден также критиковал антиисторическое превознесение Рима своим оппонентом. Он утверждал, что в истории человечества не было другого города (in rebus humanis), столь же «непостоянного и изменчивого», как Рим, указывая на контраст между его великолепием во времена Августа и «убогостью» его нынешнего состояния[279]. По мнению Исдена, для возвращения папы в Рим подходит скорее библейская цитата: «некоторый человек шел из Иерусалима в Иерихон и попался разбойникам, которые сняли с него одежду, изранили его и ушли, оставив его едва живым»[280].

Несмотря на жесткий ответ, тон Исдена по отношению к самому Петрарке был уважительным; он отзывался о нем как о великом человеке, лишь отвергая его нападки на Францию как недостойные его. Такого нельзя сказать о следующем ответе Петрарки. Тем, «кто хулит Италию», конечно, должен был быть именно Исден, но, отказавшись назвать его по имени, Петрарка дал понять, что его оппонент для него – никто. В тексте он называет его «этот варвар» (hic barbarus), а еще Gallus noster (что имеет двойное значение – «наш галл» или «наш петух») и Galliculus («маленький галл» или «петушок»). Таким образом, хотя его ответ свидетельствовал о том, что он принял вызов француза, его риторика указывала на то, что он считает соперника намного ниже себя. Парадоксальность этой ситуации наложила отпечаток на всю его речь.

Петрарка ответил на письмо Исдена в марте 1373 г. К тому времени итальянский гуманист снова оказался на стороне проигравших: папа Урбан V недолго оставался в Риме. Поскольку ситуация в Италии была крайне неустойчивой, а его личная безопасность в Риме находилась под угрозой, то не прошло и трех лет, как он вернулся в Авиньон, где и умер в декабре 1370 г. Его решение покинуть Италию доказало правоту Шокара и Исдена; безопасность и продовольственное снабжение в Авиньоне были действительно лучше, чем в Риме, и не приходилось надеяться, что в ближайшем будущем ситуация изменится.

В этих обстоятельствах инвективы Петрарки выглядели как гневное последнее слово по проигранному делу. Однако это последнее слово оказалось лишь началом гораздо более широкой дискуссии о варварстве и цивилизации, о французах и итальянцах. Петрарке не довелось стать свидетелем этих дебатов, но в конечном итоге он оказался во многом прав – даже для тех, кто пытался избавиться от клейма варварства.

Основной целью инвективы было представить французов безликой массой варваров, а Францию – культурной пустошью, которой никогда не суждено стать плодородной почвой для цивилизации. Италия, напротив, должна была блистать как единственное место на земле, где римская слава может возродиться вновь. Петрарка создал четкое, полярное и неравное, противопоставление – и тем самым ускорил появление националистических речей за пределами Италии.

Спор между ним и Исденом был возведен в ранг столкновения двух обществ. Реакция на письмо француза в Италии, которое сам Петрарка получил только через три года после его написания и только благодаря своим хорошим связям в курии[281], описывалась следующим образом: «Как вдруг поднялась вся Италия!»[282]

Исдена и его соотечественников обвиняли не только в «варварстве, заложенном в костях», но и в упрямом отрицании и неуклюжей претензии на цивилизованность. Французы «много возомнили о себе, уверовав, что они таковы, какими им хотелось бы себя видеть: каждый волен приписать себе величие души, придумать, что и он, и его дела хороши. И те, кто это делает, “счастливы в заблуждении своем”»[283]. Слов. «нация» (Natio) в устах Петрарки все еще имело старое значение «варвар», когда использовалось как собирательный термин (см. начало главы 5). В его лексиконе не встречается ни одного natio Italica, в то время как все неитальянцы были приписаны к natio. Культурные различия между варварскими нациями рассматривались как минимальные; Петрарка лишь чувствовал необходимость различать нацию, узурпировавшую империю, и нацию, захватившую папство. Говоря о масштабах непонимания последними самих себя, он говорит особо:

Никто не склонен к подобным заблуждениям так, как галлы. Впрочем, пусть «он» [Исден] думает, как ему нравится, однако ни один из ученых мужей никогда не сомневался в том, что они – варвары. Хотя – самые мягкие из варваров[284].

Петрарка утверждал, что, притворяясь цивилизованными, французы просто превратились в деградирующих варваров. Когда-то их называли франками из-за «их дикого поведения», но теперь они сделались легкомысленной и беспечной расой, преследующей удовольствия и проводящей время за игрой, смехом, пением, едой и питьем[285]. Какие бы атрибуты цивилизации они ни пытались перенять, им это было не по силам. Вместо того чтобы правильно говорить на латыни, они издавали ужасный шум; вместо того чтобы умеренно пить вино, они пили до бесчувствия.

К вину, символу цивилизации и Спасения, Петрарка относился с особым трепетом. В то время и на протяжении многих последующих столетий итальянские вина не пользовались большой репутацией, и их пили только за неимением лучшего даже в самой Италии. Напротив, во Франции уже существовали и процветали самые престижные винодельческие регионы; наиболее знаменитый из них известен и сегодня – Бургундия. Когда в 1308 г. курия была перенесена в Авиньон, папы и кардиналы позаботились о том, чтобы в новый папский город поставлялось достаточное количество вина, и тем самым еще больше повысили репутацию региона.

В двух письмах к папе Урбану V Петрарка уже осуждал приверженцев vinum beunense – «вин из Боне», сердца Бургундии, обвиняя их в том, что они предпочитают питейные удовольствия благополучию Церкви и пренебрегают великими винами Италии. «Если бы они хотя бы правильно рассудили, какое вино заслуживает награды, – жаловался он, – они бы недолго предпочитали Авиньон прочим землям»[286]. Исден ответил стойкой защитой «драгоценного вина» своей родины, подчеркивая его оздоровительные свойства и называя критику Петрарки – из-за его изображения кардиналов – «богохульством»[287]. В своей инвективе Петрарка снова повторил прежний довод, на этот раз намекая, что французы любят бургундское вино, просто потому что они варвары. Ему, в высшей степени цивилизованному, оно казалось совершенно не вкусным[288].

Учитывая все приведенные на данный момент аргументы, попытка Петрарки варваризировать французов, несмотря на агрессивный тон, не была достаточно убедительной, поскольку он мог ссылаться только на действительность, давно канувшую в прошлое, настоящее же представлялось ему фальшивым. Однако даже в этом ложном настоящем, утверждал он, найдется один верный симптом, подтверждающий французское варварство: латинский текст Исдена. Из его языка и рассуждений Петрарка вывел как весь характер его автора, так и все состояние его нации в целом. Композиция письма Исдена была представлена следующим образом:

Этот варвар смешивает критику моих взглядов с похвалами себя в таком беспорядочном порядке, который выдает скорее ярость, чем гнев. Не в силах сдержать свою желчь, он извергает против меня множество обвинений, видимо, считая себя кем-то великим, кому в наше бесчестное время дозволено безнаказанно поносить людей величайших[289].

Петрарка также предложил объяснение, почему письмо Исдена было столь неприятным чтением: во всем виноват французский климат. «Его извиняет, – рассуждал Петрарка с ироническим великодушием, – очарование его родного края – женское, не мужское! – которое, в силу привычки, имеет большую власть над делами людей, особенно невежественных»[290]. Мягкий климат Франции привел ее жителей к декаденсу и чрезмерной амбициозности. Исден, в частности, был надменным ничтожеством, которое бросило вызов известному ученому неуклюжим сочинением, потому что надеялось, будто папа римский наградит его епископством за лесть[291].

Чтобы осудить Исдена по всем статьям, Петрарка связал воедино литературные способности, правдивость и нравственность. То же самое, но с обратным эффектом, он применил к самому себе. В своих инвективах Петрарка представлял себя скромным и мужественным старым эрудитом, ведомым «опытом и истиной»[292]. У него не было никаких эмоциональных предубеждений и амбиций, кроме защиты фактов такими, какие они есть. Всю свою жизнь он «предпочитал свободу богатству» и даже отказался от епископства, когда ему его предлагали[293]. Его суждения о Франции были рождены не ненавистью, а внимательным наблюдением и историческим знанием. «Я не осуждаю поведение галлов», – настаивал он, так же как и на том, что не благоволит к Италии[294]. Короче говоря, отрицая свой полемический тон, Петрарка пытался представить себя как воплощение humanitas, классического единства глубокой образованности, элегантности речи и духовно-нравственной целостности. А раз он был талантлив, рассудителен и цивилизован, то, значит, свободен от низменных побуждений.

Петрарка, должно быть, надеялся вызвать большой резонанс своей инвективой, но все же он не мог предвидеть ее огромного влияния в течение последовавших за ее публикацией десятилетий. Когда в 1374 г. Петрарка скончался, не было никаких признаков того, что папа Григорий XI (1336–1378) всего год спустя начнет готовить почву для возвращения в Рим. Его легатам в папской области было рекомендовано обеспечить поставки урожая в Рим, вторгнувшись в южную Тоскану, и когда они это сделали, Флорентийская республика отреагировала воинственно. В результате началась так называемая Война восьми святых (Guerra degli Otto Santi), длившаяся с 1375 по 1378 г. Во Флоренции официальную пропаганду войны вел Колуччо Салютати, большой поклонник и друг Петрарки, незадолго до того избранный канцлером. Он быстро использовал полемическую риторику Петрарки против французов, но теперь с иной целью.

В порыве дипломатической активности Салютати разослал письма в общины папской области, пытаясь поднять восстание против правительства папы. Его главная мысль заключалась в том, что возвращение святого престола в Рим – лишь предлог для вторжения французских варваров, которые хотят погубить свободу Италии (libertas Italiae)[295]. Салютати ссылался на то, что папский престол и кардинальство все еще находились в руках французов. Так что если Петрарка варваризировал французов, чтобы вернуть папство в Италию, то Салютати делал то же самое, чтобы подобного не допустить. Однако его наступление на дипломатических фронтах оказалось бесполезным. В январе 1378 г. Григорий XI, после успешной войны и тяжелого пути, вернулся в Рим. Кроме того, Салютати пришлось объясняться с королем Франции, старым союзником Флоренции, который узнал о его антифранцузской пропаганде[296].

Папа Григорий недолго наслаждался своей новой резиденцией: через два месяца после прибытия в Рим он умер. Кардиналы под давлением римского народа избрали его преемником итальянца Бартоломео Приньяно (1318–1389); он взял себе имя Урбан VI. Однако после конклава большинство кардиналов вновь покинули небезопасный город и избрали, на этот раз под давлением короля Франции, Роберта Женевского (1342–1397) антипапой. Приняв имя Климента VII, он вскоре вернулся со своими последователями в Авиньон. Затем последовал Великий западный раскол, который продолжался почти сорок лет, пока не был разрешен Констанцским собором в 1417 г. (см. раздел 5.2). С появлением двух соперничающих папских дворов напряженность между итальянскими и французскими политологами еще больше возросла.

Французские писатели, участвовавшие в дебатах с итальянскими гуманистами о культурном состоянии и статусе Франции и Италии, были тесно связаны парижским королевским двором, папским двором в Авиньоне или с обоими разом. В 1389 г. молодой теолог Жан Жерсон (1363–1429) призвал к созданию истории великих французов, чтобы отбиться от «язвительных и завистливых оскорблений ненавистников французского имени»[297]. Его формулировка прямо отсылала к нападкам Петрарки на Шокара и Исдена. Несколько лет спустя два других политических писателя, Жан де Монтрей (ум. 1418) и Николя де Кламанж (1360–1437), вознамерились окончательно опровергнуть клеймо варварства, наложенное на французов Петраркой и его итальянскими учениками. Они указывали на элегантную латинскую прозу французских авторов, утверждая, что литературное мастерство Франции уже давно превзошло итальянское. Кроме того, они утверждали, что французам теперь принадлежит первенство и в риторике; истина подчиняется мудрости (sapientia), а мудрость, по их мнению, не была сильной стороной Петрарки и итальянцев[298]. Таким образом, заключали они, translatio studii на французский язык был совершенно оправдан.

Несмотря на кажущуюся самоуверенность тона, открытые письма Монтрея и Николя де Кламанжа содержали послание совершенно иного содержания. А именно: их литературные стили больше не напоминали схоластическую латынь Шокара или Исдена; они скорее демонстрировали, прежде всего в случае Кламанжа, поразительное сходство с классической латынью ранних итальянских гуманистов. Действительно, десятью годами ранее, в 1384 г., Монтрей в неуклюжих выражениях умолял Салютати прислать ему несколько своих писем, чтобы научиться у него писательскому искусству. Просьба была услышана, и он стал подражать латинскому стилю Салютати, одновременно проклиная Италию как новый Вавилон, царство Плутона и пещеру, полную жадности и надменности[299].

Кламанж пошел дальше[300]. Он выразил презрение к литературному наследию Петрарки, утверждая, что почти не обращал внимания на его произведения, а если обращал, то от этого не было никакой пользы. Он относился к Петрарке как к позеру и болтуну, бездумно повторяющему за своими языческими кумирами. Однако в тех же письмах Кламанж прямо и косвенно свидетельствует о своем глубоком изучении тех же Цицерона и Квинтилиана, а также о своем глубоком знании произведений Петрарки. Лингвистически более одаренный, чем Монтрей, Кламанж стремился к двойной репутации «французского Петрарки» и «анти-Петрарки»[301]. Таким образом, он представлял самого себя как доказательство того, что французы, с одной стороны, находятся на одном уровне с итальянцами, а с другой – совершенно независимы от них.

В целом реакция Монтрея и Кламанжа свидетельствует о двояком отношении к итальянским гуманистам. Открыто отвергая навешанное на них варварское клеймо, они, должно быть, неявно принимали его, а потому и пытались избавиться от него, доказав свою гуманистическую позицию. Кламанж и Монтрей, очевидно, чувствовали себя обязанными переиграть итальянских хулителей Франции в их же игре, чтобы выиграть спор. И таким образом Петрарка, благодаря своему литературному авторитету и вопреки собственному отрицанию реальности, посмертно доказал свою правоту.

В 1394 и 1395 гг. Кламанж и Монтрей, писавшие свои публичные письма, еще не владели языком национальной чести; он начал формироваться лишь двадцать лет спустя на Констанцском соборе (см. раздел 5.2). Однако то, как они отреагировали на варваризацию французов Петраркой, оказалось прелюдией к моделям поведения тех гуманистов эпохи Возрождения за пределами Италии, которые даже сочтут за честь широкое состязание между нациями. К концу XV в. немецкие, французские, испанские и английские ученые заявили о себе одновременно как о гуманистах, прославляющих величие Италии, и как о борцах за свободную и самобытную нацию. В обеих этих ролях они заявляли о своем вкладе, вносимом в дело укрепления чести своей нации.

Предыдущая главаГлава 43 из 61Следующая глава