Пятый день у меня в голове ворочался чужой вопрос, просыпавшийся раньше меня. «Обсеменение на третьи сутки считали?» Не считал. Мазь я варю в железной кружке над лампой, посуду мою на общей кухне тем же, чем весь этаж моет тарелки, а храню всё это в баночках из-под пюрешки…с этим надо что-то будет делать, в идеале конечно же свою лабораторию, но куда мне пока…
Резерв после той ночи отрос до двадцати с лишним процентов, кашель ушёл сам, а кровь, которую я по науке загустил, вела себя прилично. Проверял дважды в день, как свежий шов. С этими проверками в голове я и дожёвывал на лестнице бутерброд, выданный в столовой взамен закончившихся котлет. Сосед выволакивал из дальней двери гладильную доску и намертво застрял с ней в проёме, а дальше, посреди коридора, ровно у меня на дороге, стояла наша староста.
Ждала она конкретно меня и не первую минуту. Спина прямая, блокнот прижат локтем к боку. Я коротко глянул глубже. Пульс под сотню, дыхание нарочно ровное, ладони влажные. Собралась сказать вслух то, чего говорить не собиралась ещё вчера.
— Денисов. У нас разговор.
— Доброе утро. У меня пара через двадцать минут.
— Я твоё расписание знаю лучше тебя.
Тут не поспоришь, хотя про плед, унесённый неделю назад в двести пятую, речь, конечно, не зашла. Я поставил сумку на пол и сделал лицо поскучнее. Совесть чиста, документы в порядке, взятки гладки.
— Ты врёшь же?
Сказано твёрдо, только к концу она повела интонацию вверх, отчего получился вопрос. Цепляло меня именно то, что шанс отпереться она мне давала, похоже, сознательно.
— Что? — Я моргнул, как человек, которого разбудили среди ночи вопросом про урожай проса. — Кому? В чём?
— Можешь не отпираться. Это всё видно.
Блокнот она развернула у меня перед носом. Колонки дат, почерк, где каждая буква стоит по стойке смирно. И она пошла зачитывать, как протокол на собрании:
— Опоздание в первый учебный день, объяснительной нет. Кот раз. Кот два. Фотография в соцсетях, где ты выносишь из корпуса третьего кота. Латынь на защите, которой ты нигде не учил, в домах для сирот нет таких курсов. Нормативы: за два месяца прогресс, какого не бывает. Синяки, сходящие за сутки. Чай. — Она глянула на меня поверх страницы. — Сорок семь записей, Денисов. Сорок. Семь. И это лишь то, что я накопала. А там явно больше.
Список на совесть, я бы и сам такой составил, разве что синяки поставил бы выше латыни. Только сорок семь пунктов не оспоришь. Тут осада, в лоб такую не снять.
— Ты… — выдавил я тихо, с запинкой, будто до меня только сейчас дошло. — Ты вела записи обо мне?..
Ника открыла рот, закрыла, открыла снова. Стальное и заготовленное, вроде «я фиксировала подозрительное поведение», читалось у неё на лице целиком, только выговорить она этого уже не могла. Вопрос сместился с того, что скрываю я, на то, чем занимается по ночам с блокнотом она.
— Д-да?.. — вышло у неё, и по глазам я понял, что говорить она собиралась совсем не это.
— Угу… — Я чуть кивнул, будто услышал ровно то, что и хотел. — Понятно.
Что тут началось! Первую реакцию показали капилляры: щёки, следом уши, вся сеть раскрылась ровной здоровой волной милой красноты, любо-дорого посмотреть, когда ты лекарь. Вот только влетит мне за это прямо сейчас.
— Это НЕ то, что ты подумал! — Такого регистра я у неё в жизни не слышал. — Понятно ему, блин!
Поплыла. Хорошо, значит, главный вопрос отложен, а больше мне сегодня ничего и не надо.
Дальше она восстанавливала позицию. Одёрнула куртку, поправила ремень сумки, это движение у неё вместо передышки, и перешла на официальное, про пункт четыре точка два, который никто не отменял. Процитировала безупречно, только на «распорядка» дала петуха и мотнула ко мне головой, отчего в ушах у неё качнулись два маленьких серебряных сердечка. Звёздочек, которые я видел на ней всю осень, сегодня не оказалось… Как она ни держала лицо, эти две штуки выдавали её при каждом повороте головы.
— Красивые серёжки, кстати, — сказал я.
Зря, наверное, но не молчать же.
— Мы ЕЩЁ к этому вернёмся, — сообщила она мне сверху вниз, что при её росте требовало отдельного искусства, и ушла, печатая каблуками так, что парень с доской вжался в стену и пропустил.
Вопрос «кто ты» так и не прозвучал, хотя на первой странице я его разглядел, пока блокнот был раскрыт. Сверху «Гипотезы», ниже строчка, подчёркнутая дважды. А по дороге до корпуса сорок семь записей выдуло у меня из головы начисто, потому что думал я про то, чем заменить банки из-под пюрешки.
После второй пары я пошёл искать Кирю сам. Всю осень меня находили первыми, то записка под дверью, то мужик у ограды на рынке, то двое у баков; надоело. Нашёл я его на площадке чёрной лестницы, где лучше всего ловит сеть, поэтому детдомовские вечно торчат на широком подоконнике рядом с банкой из-под кофе, куда весь этаж стряхивает пепел. Сидели они там всегда в куртках, потому что из щели под дверью во двор тянуло холодом.
— Кирь. Кто меня Савкой звал?
Палец у него на экране остановился. Он оглядел лестницу, покосился на дверь в коридор, а слова у него перестали растягиваться.
— Ты чё, встретил кого?
— На рынке, недели две назад. Стриженный коротко, лет тридцати. Пуховик тёмный, не по погоде. Лицо никакое, через час не вспомнишь.
— Мосол, — обронил Киря и дёрнул рукав. — Больше некому.
На кличке под ложечкой дёрнуло коротко и мерзко, ровно как в октябре над сложенным вчетверо листком. Симптом я отметил и отложил на потом.
— Кто такой?
— Старший. В интернате распределял, кому чего. Ты ж на него работал, Сав. Ты чё, реально не… — Он осёкся и махнул рукой. — А. Ну да. Табуретка, помню, говорил.
Упал с табуретки, память отшибло. Универсальное объяснение, которое кормит меня всю осень.
— Половину заносил ему, — продолжил он тише. — Каждую неделю, хоть с гадания, хоть откуда. Один раз не понёс, весной. Тебя потом недели две в столовой детдома не видели.
В первую же неделю я нашёл в этом теле два ребра со старыми трещинами и мизинец на левой руке, сросшийся косо. Списал тогда на драки, починил не задумываясь и забыл. Вот, значит, что это была за весна…
— Ты его не ищи, — предупредил Киря. — Слышь? Он сам найдёт, если понадобишься. И это… я думал, ты от них съехал. По квоте, в академию. Все так думали. А выходит, никуда ты не съехал. Отпустили подрасти.
Формулировочка, конечно… Страха во мне на этот счёт не нашлось ни грамма, ведь я разговаривал с генералами и с умирающими, а тут старший из интерната. Задело другое. Человек, которого я ни разу не видел, брал с этого тела половину и, если Киря не путает, до сих пор числит его своим имуществом, отпущенным погулять до поры.
— Ясно, — сказал я.
Судя по тому, как Киря отодвинулся к перилам, сказал я это слишком холодно. Сам не заметил, когда успел остыть.
— Д-да я чё, я ничё…
— Знаю. — Я улыбнулся. Всё вернулось на место так же быстро, как ушло. — Ты рукав дёргаешь. Локоть застудил?
— Ноет к вечеру.
— Заходи завтра после восьми, дам мазь. За просто так.
Вниз я спускался, прикидывая, что угроза с именем и биографией превращается в задачу, а задачи я решаю в порядке очереди. А занимало меня, честно сознаюсь, совсем другое. Чем в общаге обеззараживать посуду, если спирта у меня полпузырька.
У крыльца меня перехватила Полина.
— Двести седьмо-ой! Ты сегодня свободен, я проверяла!
— У кого проверяла?
— По плану!
Возражать нечего, тем более что с октября она ураганила вполсилы, звала за собой вместо того, чтобы тащить силой, и я, помня тот вечер в коридоре, соглашался охотнее прежнего. Мы перешли трамвайные пути и свернули в старый парк с липовыми аллеями. Ноябрь ободрал липы не до конца. Половина листвы держалась на ветках, а вторую я ворошил ботинками, так что шуршало на всю аллею.
Полина рассказывала про Машу, которая влюбилась, но пока не решила в кого, а я вставлял «ага» и «а он что», прикидывая заодно, выдержит ли аптечное стекло кипяток и где на этаже взять кастрюлю побольше. Навстречу нам старуха в берете тащила на поводке толстую таксу, а такса упиралась всеми четырьмя, считая прогулку насилием, но с её почками это было и понятно. Обошли мы их по краю аллеи, а дальше, на повороте, сторож в оранжевой жилетке запалил кучу листвы. Горелой прелью потянуло раньше, чем я разглядел самого сторожа, а дым пошёл низкий, белый, потёк по земле вдоль аллеи нам навстречу; в него мы и вошли.
Хлопнуло. Далеко, за деревьями, у детской площадки, сухо и коротко…
Кернмор. Дым дерёт горло, ладони у меня мокрые до запястья, лес срезан на высоте человеческого роста, белые расщепы торчат из точно такого же стелющегося дыма, где бредут люди с носилками и кто-то зовёт лекаря, срываясь на втором слоге!
— Целителя, целителя сюда, мать вашу!…
— Эй, ты чего?
Вполголоса, у самого плеча, будто спрашивали про погоду. Я моргнул, и парк вернулся весь сразу. Ограда, такса, дым, Полина. Пальцы были ледяные, во рту сухо и горько, а сам я стоял вполоборота к деревьям, развернув плечо на звук. Проделал я это, пока меня тут не было, секунды четыре, не больше. Хлопушка, бумажная, я и тогда знал, что бумажная, и это ничего не меняло…
— Да так, — я разжал кулак и отмахнулся как можно легче. — Призраки прошлого…
Сказал и сам услышал, как это прозвучало. Тьфу!
Полина держала меня взглядом ровно секунду. Глаза у неё стали совсем взрослыми, куда взрослее, чем ей полагалось. Приготовился я к вопросу, к любому из тех, что тут напрашивались.
Спрашивать она ничего не стала. Набрала воздуха, включила свою фирменную лампочку на полную яркость и объявила на весь парк, так что такса шарахнулась:
— Ну ты если что знай! Я ВСЕГДА РЯДОМ!
«Всегда» вышло громче, чем требовалось, куда громче. И она подмигнула, играя откровенно, с нажимом, за которым читалось: я всё видела, я не спрашиваю, но я тут. У меня в поле так умели только лучшие из сестёр.
— Учту, — буркнул я.
— Учти-учти! У меня тут, между прочим, — она выудила из кармана помятую шоколадку, — одна осталась. Тебе оставила.
Ответить было нечем, так что я промолчал. Полина разломила шоколадку пополам прямо в обёртке, сунула мне половину, взяла под руку и потянула дальше по аллее, договаривая про свое новое увлечение, какие-то там форумы всякого городского бреда, как я понял.
Свою половину я доел по дороге на парковку за торговым центром, куда мне к восьми велено было прийти одному. Место они выбрали грамотно. Асфальт пустой, за спиной у меня глухая стена с рампой, впереди до самой дороги открытое поле, где и кошке не спрятаться. Тёмная легковушка стояла с заглушённым мотором и включёнными габаритами. Когда я подошёл, обе передние двери распахнулись разом.
Коренастый, лет сорока пяти, стриженный под машинку, выбрался из-за руля, качнув машину. Второй, сухой, повыше и помоложе, вылезал долго и лениво, будто ему всё надоело ещё в прошлой жизни. В кафешке разговор вели другие, тот тяжёлый из-за стола да Гриша. Значит, моё дело подняли этажом выше. Мерку я снял на подходе, по старой выучке. У коренастого гуляет давление и печень работает через силу, а у сухого всё в порядке, кроме давнего перелома ключицы. Здоровый мужик, и опасен как раз он.
— Товар работает, — сказал коренастый, выкладывая слова по одному. — И мазь, и пластинки. Гриша тебе свечку готов поставить, он с рукой пять лет мучился, а теперь ложку держит нормально. Мы люди простые: что работает, то и берём. Поэтому предложение такое. Всё, что делаешь, идёт только нам. Больше никому, ни на сторону, ни бабкам твоим на рынке. Берём весь объём и платим вдвое.
Предложение хорошее, ровно настолько хорошее, чтобы через полгода я сидел на цепи с золотым ошейником и объяснял, почему в этом месяце сделал мало…
— Нет.
Пауза вышла долгая. У входа в центр гремели тележками, собирая их в ряд, и по пустому асфальту звук разносился далеко.
— Нет, — повторил коренастый, пробуя слово на вкус.
— Условия у меня другие, — продолжил я так, будто мы обсуждали цену на мёд. — Делаю что считаю нужным и продаю кому захочу. Вы у меня клиент особый: пока товар есть, получаете вы и вперёд остальных. Единственным клиентом вы не будете. Взамен с вас две вещи. Материалы, которые я назову. И никаких вопросов, откуда и как.
Коренастый двинул челюстью. Понравилось ему это примерно никак. Понимал я его прекрасно, ведь условия он привык ставить сам, а когда их ставят ему, полагается объяснить собеседнику, как он неправ. Объясняют такое обычно руками.
— Пацан, ты вообще понимаешь, с кем…
— Понимаю, — перебил я. — И вы понимаете, с кем. Иначе бы просто забрали, а не приехали разговаривать.
Вот тут сухой отклеился от крыла. Он обошёл капот, вынул из кармана мою медную пластинку и поднял к фонарю. По бороздкам потёк свет, знаки на секунду проступили чётко.
— Аналогов нет, — проговорил он. — Мы искали. Ни у кого ничего похожего, ни за какие деньги. — Он опустил руку. — Принято. Пока.
Слово это он положил аккуратно, ребром, чтобы я на него как следует посмотрел.
— Пока, — согласился я. — И мы оба знаем, что это значит.
Дёрнулся уголок рта. Голову он наклонил коротко, по-деловому, а всё-таки с уважением.
— Список давай.
Я выудил из кармана тетрадный лист. Он развернул его, пробежал глазами и приподнял бровь.
— Медь листовая, серебро, воск, спирт, резцы… Банки стеклянные с крышками, аптечные, двадцать штук?
— Двадцать. И спирта побольше.
— Варенье закатывать собрался?
— Вроде того.
Он хмыкнул и убрал лист в карман, а тот, что за рулём, разглядывал нас с видом человека, которому в его собственном доме переставили мебель. Уходя, я не оглядывался, хотя между лопатками свербело всю дорогу до угла. Обернуться значило показать, что жду удара… но для этого у меня есть диагностика. В спину целителю хрен зайдешь!
Уговор получился так себе, на «пока». Зато у меня будет медь и стекло со спиртом, и грело меня в тот вечер именно это.
Домой я вернулся в десятом часу и дверь открывал тихо. После ветра на парковке комната показалась душной и тёплой до неприличия. Дима спал, накрывшись с головой, на моей подушке расположился рыжий, а серый с белым пятном на груди нёс вахту на подоконнике между банками с мёдом. Верхний свет я зажигать не стал, обошёлся лампой и сел за стол.
Стопку пришлось откапывать из-под трав. Методичка и пачка журналов по фармакогнозии, перетянутая бечёвкой, лежали там с октября, когда куратор всучил мне всё это со словами «добавь раздел по микробиологическому контролю», а я поблагодарил, дотащил до комнаты и придавил сушёной ромашкой. Весила стопка ровно два кирпича, я прикинул её на руке, пока снимал бечёвку.
Читаю я в этом мире всё с телефона и до сих пор считаю эту светящуюся штуку главным местным чудом. А тут в руках лежала бумага, шершавая, с загнутыми уголками и чужими карандашными пометками на полях: восклицательный знак, «см. Кох», «а если сырьё с рук?». Разворот я придерживал старой хваткой, чтобы не захлопывался.
Обсеменение оказалось вещью простой, всего лишь счётом того, сколько живого сидит в грамме твоего снадобья. Пробу засевают в чашку на питательную среду, ставят в тепло, на третьи сутки пересчитывают выросшее и решают, годится лекарство или его надо вылить. Для мазей, которые кладут на открытую рану, нормы строже всего.
Я перечитал абзац дважды и отложил методичку.
Итак, мазь я кладу на рассечённые брови и разбитые костяшки. Тару ополаскиваю под краном и сушу на подоконнике рядом с котом. Выходит, Лев Борисович ткнул меня носом ровно туда, куда следовало, а я ещё, помнится, обиделся.
Ну а дальше в журналах пошло объяснение, почему это важно, и вот тут меня слегка повело.
За два столетия практики я знал про гниение ровно одно: рана гниёт. Справляться я умел. Чистил силой, выжигал, вытягивал, и делал это лучше всех на линии. А почему она гниёт, не знал никто у нас, а если бы знал, весь мир принадлежал ему бы. Как минимум, мир целителей. Вопрос такой у нас даже не ставился, ведь гниение считалось свойством раны, вроде холода зимой. Холод же не отменишь магией простой…
Оказалось, у него есть причина. Живая и бесчисленная.
Мир кишит существами, которых не разглядеть глазом. Они живут в воде и в земле, на лезвии ножа и на моём собственном фартуке, лезут в любую щель в коже и жрут человека изнутри. Эти твари свели в могилу больше моих раненых, чем клинки всех четырёх войн!
А местные их разглядели без единой капли силы, через шлифованную стекляшку. Причём первым, если верить сноске, додумался до этого торговец сукном. Линза ему понадобилась, чтобы считать нити в ткани, он заглянул в каплю дождевой воды, обнаружил там движущуюся мелочь и добросовестно её зарисовал.
Я поднялся и заходил от стола до двери и обратно, потому что усидеть уже не мог. Серый проводил меня взглядом дежурного по этажу.
— Оно живое, — сказал я вслух, тихо, чтобы не разбудить Диму. — Двести с лишним лет, и оно всё это время было живое.
Я воевал с этим врагом всю свою долгую жизнь и не подозревал, что у него есть имя. Имён у него оказались сотни, его разложили по семействам, научились красить, чтобы лучше видеть под стеклом, и выращивать в чашке, как рассаду. Мои гнилые горячки, мой чумной год. За всем этим стояло живое, со строением и повадками…
Дальше меня пробрало по-настоящему, причём на скучной странице про историю вопроса.
Родильная горячка. Здесь женщины после родов умирали в больницах чаще, чем дома. Никто не понимал почему, пока один врач не заметил, что студенты идут в родильное отделение прямо из анатомического зала, и не велел им мыть руки в хлорной воде перед осмотром. Смертность упала в разы, а самого его подняли на смех, вытолкали из ремесла, и кончил он худо…
Журнал я закрыл и долго изучал потолок.
Эту горячку я видел много раз, и не только в родильных палатках. Приходила она на третьи-пятые сутки к тем, кого я накануне собрал по кускам и кем законно гордился. Я вычищал её силой, если успевал, терял тех, у кого зараза разошлась по крови, а потом стоял над носилками и думал, что богам виднее.
При этом я ходил от одного раненого к другому, обтирая руки о фартук.
Я повертел руки под лампой. Руки как руки: короткие ногти, костяшки в старых ссадинах, вымыты с мылом. Убрать их со света захотелось раньше, чем я додумал мысль до конца.
Мыл я их, разумеется, когда была вода, а воды на позициях не было почти никогда. И гордился, между прочим, тем, что работаю быстро, что у меня раненые не ждут очереди. Арифметика простая, и в ней я всю жизнь стоял вовсе не в той графе, в какой себя числил. Мёртвых этой мыслью не поднимешь, толку от неё ноль. Руки я теперь буду мыть перед каждым…
К третьему часу ночи я добрался до места, ради которого и стоило откапывать эту стопку.
Плесень. Обыкновенная зелёная, из тех, что заводится на забытом хлебе. Человек оставил чашку с посевом у окна и уехал отдыхать, а вернувшись, увидел, что вокруг случайно занесённого пятнышка твари передохли и осталось чистое кольцо, из которого потом выросли лекарства, убивающие заразу внутри живого тела и не трогающие само тело.
На этом абзаце я застрял надолго.
Такого я не умею и не умел никогда. Могу выжечь заразу там, куда дотянется рука и хватит резерва, а если она разошлась по крови, чистить приходится всю кровь разом, вместе с человеком, а такое выдерживают не всегда. Зато у них есть вещество, которое ходит по телу неделю, само находит чужое и рвёт ему стенку, а свои клетки не задевает.
А доконала меня арифметика. Дар есть у одного из тысячи, целитель моего уровня был штучным товаром, за который грызлись фронты. И всё равно было нас четверо на всю линию. А тут таблетка, стоит копейки, продаётся в аптеке на углу и работает одинаково в руках у кого угодно. Хоть у деревенской повитухи, хоть у мальчишки-санитара.
Я посидел с этим, представляя себе сумку таких таблеток под Кернмором, в третью зиму, когда носилки шли одни за другими…
Похожее со мной случалось в сентябре, когда я впервые открыл анатомию в телефоне и узнал, что у мышц, которые я всю жизнь сшивал на ощупь, есть названия. Тогда я только посмеялся, а сейчас смеяться не тянуло совсем. Мне показали инструмент, о каком я за две жизни не додумался спросить, а здесь им пользуется каждый второй…
Часа в четыре я выдрал из тетради лист и засел писать, потому что восторг восторгом, а работа стоит.
Кипятить посуду двадцать минут с момента закипания. Споры этим не возьмёшь, зато всё прочее ляжет. Тару менять на стекло с крышкой, никакой пюрешки. Спирт, чистая тряпица, отдельная ложка, руки перед каждой банкой. Мазь держать не больше месяца, а лучше делать мелкими партиями и чаще. Паспорта сырья я завёл ещё в октябре и носился с ними, как подмастерье с первым клеймом, а тару в расчёт не брал вовсе.
Внизу листа я приписал: травы. Их сушат у бабок на верандах, ссыпают в мешки из-под сахара, везут на рынок в тележке, а потом всё это ложится ко мне на стол и идёт людям на раны. Про это я думать пока не стал и честно себе в этом сознался. Зачем мне так морочиться, если есть магия? Так я, чёрт его бы побрал, даже не вижу этих мелких тварей живых! Нет у меня пока возможности, точечно выжигать их…
За окном к тому времени всё ещё стояла ноябрьская чернота, Дима заворочался, а спать мне оставалось часа полтора. Отдал я их добровольно.
К половине седьмого я собрал в пакет всё стекло, какое было в комнате, вместе с пюрешечным, потому что аптечные банки приедут не завтра, а мазь людям нужна сегодня, и пошёл вниз, к комендантше. В окошке у неё горела настольная лампа, за спиной на доске висели ключи по номерам комнат, а перед ней лежал раскрытый журнал выдачи с линейкой вместо закладки. Кастрюли выдаются под запись, поэтому она подняла к глазам очки на цепочке и смерила меня взглядом, который пробивает человека насквозь и стену за ним.
— Кастрюлю? Зачем.
— Банки прокипятить.
— Какие банки?
— Стеклянные, — ответил я честно.
Пауза вышла такая, что я успел прочитать саму комендантшу целиком. Давление в норме, желчный шалит, левое колено просит покоя лет пять как. Тридцать лет в этой общаге, четыре ректора, два ремонта, как рассказывают на этаже. Новых отмазок она, судя по лицу, давно не слышала.
— Из-под каши. Вернёшь мытой.
Полчаса я простоял на общей кухне над булькающей кастрюлей, вылавливая банки щипцами и выставляя их вверх дном на чистое полотенце. На соседней конфорке чей-то чайник свистел минуты три, пока за ним не прибежали в тапках. А присматривали за мной исправно, комендантша заглядывала трижды и на третий раз выросла в проёме, скрестила руки и смотрела, как великий магистр целительства, гроза Северного фронта, гоняет в кипятке стеклянную тару.
— Двадцать минут, — сообщил я ей зачем-то. — С момента закипания.
— Мгм.
И ушла вниз, откуда через минуту громыхнуло на всю общагу: «Михалыч! Первый этаж! Кран течёт!»
Банки я вынес наверх и выставил рядком на подоконник, а серый обнюхал крайнюю и остался ею не удовлетворён.
Медная заготовка лежала там же, где я её вчера бросил, гладкая, ещё не тронутая резцом. Обезболивание я режу с октября, руку набил, криминал берёт их не глядя, только дело это, если по-честному, нехитрое.
А полевую вязь регенерации я в этом мире ещё ни разу не резал. Работы там на несколько вечеров, и стежка мимо она не простит.
Я подхватил резец и попробовал пальцем кромку. Ровная, холодная, ни царапины, и начать хотелось прямо сейчас, хотя до первой пары оставалось всего ничего.
— Ладно, — пообещал я заготовке. — Вечером попробуем посложнее…