К книге
Маг-целитель в... обычном мире?! #1Глава 12
57%
Глава 12
12

Ребро докладывало мне о себе на каждом вдохе, добросовестно, без выходных, так что к вечеру я почти с ним сроднился. Сегодня я собирался его заткнуть, причём способом, который в этом мире не должен был сработать ни при каком раскладе. Лампу пришлось подтащить к самому краю стола, потому что света в двести седьмой отродясь не водилось, работа же предстояла мелкая. Уселся я вполоборота к столешнице, чтобы не наваливаться на край рёбрами, и выложил перед собой утреннюю добычу.

Медную пластинку размером со спичечный коробок я повертел под лампой и поскрёб ногтем. Ровная, без окалины, для дела сгодится. Три рубля у мужика на рынке, который торговал всем сразу, от гаек до иконок; торговаться с ним я не стал, поскольку это унизительно для нас обоих. И так всего мелочь стоит.

Рядом лёг штихель, тонкий, обмятый под чужую ладонь, к рукояти которого я примерился прежде всего; взят он был в учебной мастерской под честное слово «вернуть до пятницы». Слово я, между прочим, собирался сдержать, потому что репутация в этом мире у меня и так хромала.

— Бро, ты чего там ковыряешь? — донеслось с соседней кровати.

Я обернулся. Поперёк матраса, свесив ноги, валялся Дима и держал телефон над лицом, что для него означало высшую форму физической активности.

— Брелок.

— А-а. — Он подумал секунды три. — Прикольно.

И вернулся к телефону, вполне удовлетворённый.

Идеальный сосед… Хе-хе.

Пластинку я прижал большим пальцем к столешнице, чтобы не гуляла. Медь в моём ремесле всегда шла первым сортом. Держит заряд ровно, не идёт пятнами, как железо, и кривые руки прощает охотнее прочих металлов. Полевые лекари царапали простейшие знаки на чём попало, хоть на солдатской пряжке, хоть на плоском камешке, и обезболивание в том скорбном наборе значилось первым. Дотащить человека до палатки живым важнее, чем красиво.

Восемь линий, два замыкания, точка в центре. Этот символ я мог начертить во сне и левой рукой. Лечить он не лечит ничего, только приглушает боль, и разница тут примерно как между «починить» и «сделать потише». Вот только в бою второе иногда дороже. Ведь вылечить сложнее, чем убрать боль.

Штихель пошёл по меди с тихим, почти уютным скрипом, стружка завивалась крохотными запятыми и оседала на столешнице. Каждую линию приходилось вести на выдохе, чтобы ребро не мешало кисте. А на третьей поймал себя на азарте, дурацком, мальчишеском, которое считал давно похороненным между сотым учеником и тысячным переломом…

Готово. Медяшку с накорябанным узором я взвесил на ладони, холодную и с виду самую обычную: хоть на ключи вешай. А теперь самое смешное…

Прислушавшись к себе, я убедился, что под грудиной, там, где у меня мана, за день натекло прилично. С утра я не жалел на себя ни мёда, ни творога, и вложение окупилось. Оттуда я подцепил нить тоньше волоса и повёл её в медь, в свежие борозды, как воду пускают по новой канаве. И приготовился ровно к тому, к чему готовится всякий здравомыслящий человек в мире, где магии нет и быть не может.

Пластинка потеплела.

Я дёрнулся, чуть не уронил её на пол, а от резкого вдоха справа полоснуло так, что в глазах потемнело. Тепло шло своё, изнутри, от узора наружу, мерно и послушно. Грелась медь сама. И на те секунды, что нужны, чтобы дошло, меня будто выключили. Я сидел, таращился на кусок меди в собственной руке, а в голове стояла оглушительная пустота…

Осторожно, будто медяшка могла передумать, я задрал футболку, прижал пластинку к боку, туда, где по кости шла трещина, и подержал, досчитав до десяти.

Боль будто убавили. До тишины далеко, куда там, но сила упала ощутимо, процентов на тридцать. Ноющее гудение отползло вглубь и превратилось из «напоминаю о себе каждый вдох» в «я тут, если понадоблюсь». Ровно то, что этот знак делал всегда. Там, у меня.

Здесь этому знаку взяться было решительно неоткуда… Работает. Работает, мать его…

С минуту я просидел неподвижно, опустив футболку. Этажом ниже кто-то врубил стиральную машину; та вышла на отжим с нарастающим воем, за стенкой заржали в три голоса, по коридору протопали в тапках до кухни и обратно. Общажная ночь шла своим чередом, честная и громкая. А я сидел посреди неё с тёплой медяшкой. И какой здешний закон природы объяснит мне это тепло?

— Медная пластинка, три рубля, — сообщил я лампе вполголоса. — Штихель под честное слово. А всё остальное, чего я вслух говорить не буду, — бесценно. Работает на тридцать процентов… Для начала сойдёт.

— Бро. — Дима так и не оторвался от телефона. — Ты сам с собой разговариваешь.

— Ага.

— Это первый признак.

— Чего?

— Не знаю. Шизофрении. — Он зевнул во весь рот. — Мама говорит, от этого чай пить надо. Чай всему голова! Или там о хлебе речь была…

Чай я себе, положим, и без маминых советов налью… Пластинку я повертел под лампой ещё раз, прикидывая, в какую такую щель мироздания я удачно просунул палец. Набросок логики выходил незамысловатый: заряд-то мой. Своя мана, слитая в носитель; в меди она и осталась, сочится понемногу через узор, точно так же, как сочилась бы дома. У этого мира я ничего не занимал, потому что занимать у него нечего. Вся её премудрость в том, чтобы держать налитое да отрабатывать по инструкции, начертанной штихелем.

И всё-таки одно дело, когда гоняешь собственную силу по собственному телу, чем я и занимаюсь каждую ночь, и совсем другое дело, когда кусок мёртвого металла в мире, который про магию слыхом не слыхивал, берёт заряд, держит и отдаёт его по приказу. Уметь такого мёртвая медяшка не должна, а поди ж ты.

— Этот мир магии не знает, — объяснил я пластинке почти нежно, в этот раз конечно не в слух. — А ты, зараза, откуда выучилась?

Пластинка отвечать не собиралась. Лежала себе в ладони, тёплая.

Ложиться после такого всё равно что уйти посреди разговора, в котором тебе только-только начали рассказывать интересное. Подтянув рюкзак, я выудил бумажный кулёк, взятый на том же рынке у бабки, что сидит напротив мужика с гайками: календула, сушёный окопник, который в народе не зря зовут живокостью, да щепоть ромашки для приличия. Следом я выставил банку мёда, цветочного, тягучего, заработанного клинком на прошлой неделе. Мой топливный склад… и, как выяснилось прямо сейчас, заодно сырьё.

Раз уж мёртвый металл принял в себя каплю и не расплескал, рассуждал я, то вязкая среда возьмёт тем более, только держать будет хуже, расплывётся и выдохнется за неделю-другую. Мне долго и не надо, мне бы к утру вернуть физиономии приличный вид, чтобы не походить на коллекционера синяков.

Травы я растёр черенком ложки в старой железной кружке, развёл мёдом до состояния мази и подогрел над лампой, помешивая. В готовую массу пустил каплю, самый краешек резерва. Тихий фон, шепоток «заживай», распущенный равномерно по всей толще. Так держат бульон на медленном огне: томить, не кипятить.

— Бро-о, — ожил Дима. — Ты чего варишь? Травой на всю комнату завоняло…

— Бабкин рецепт. От синяков.

— А-а. — Пауза. — А на палец можно наносить? Я об кровать ударился, второй день ноет.

Палец я глянул мимоходом, не вставая, через диагностику. Ушиб ногтевой фаланги, ерунда, которая проходит сама дня за три и моей помощи не требует. Но клиента положено уважать.

— Мажь. — Кружку я подвинул на его половину стола. — Только не облизывай, там мёд.

Дима сполз с кровати, мазнул, подумал, палец всё-таки облизал и рухнул обратно на матрас.

— Тёплая, — сообщил он потолку с некоторым уважением. — Прикольно.

Первый клиент, обслуженный бесплатно, через десять минут уже спал, не выключив телефон, а синеватый свет лежал у него на подбородке.

Скулу я мазал перед бритвенным зеркальцем, косясь на свою помятую физиономию. Синяк цвёл вовсю, лиловый в середине, чернильный по краю, законная гордость подпольного дебюта. Мазь легла тепло и защипала до того знакомо, что я хмыкнул своему отражению: щиплет одинаково во всех мирах, где я её варил. Вытерев палец о треники, я щёлкнул выключателем и лёг, слушая, как под окном устраивается на ночь кошачий гарнизон и дымчатый ветеран с полуухом коротким рыком напоминает молодняку, кто тут по уставу старший.

Наутро синяк пожелтел.

По краям ещё держалась зелень, в середине проступала охра, а лиловое чернило ушло, будто его отжали. За одну ночь скула проделала путь, на который телу по-хорошему нужно дней пять. Разглядывал я её в то же зеркальце и думал уже совсем не про красоту. Меньше следов, меньше лишних вопросов, а очередь ко мне выстроилась и без того длинная: одна староста с блокнотом чего стоит. Отправила меня на осмотр в медпункт одним ровным «пройдёте», на «вы», после которого спорить как-то не тянет. Пойду, конечно. Только пусть врачу будет уже нечего записывать.

В пятницу Костя выловил меня у выхода из корпуса, пристроился рядом и заговорил, глядя мимо меня, на дорожку впереди, как у него заведено.

— Вечером в гаражи.

— Ребро, — напомнил я.

— Драться не будешь, рано. — Он сунул руки в карманы ветровки. — Посидишь, посмотришь. Тебя там запомнили, пусть привыкают к морде.

Резон в этом был, и резон немалый. В подвале, как в любом полку, чужак становится своим к третьему вечеру, когда все уже привыкли, что он сидит вон на том ящике и никому не мешает; подвиги тут ни при чём. Так что вечером я снова спустился по бетонным ступеням под гаражный ряд, пригнув голову у трубы. Устроился у стены, подальше от настила.

Из своего угла я прошёлся по подвалу взглядом и первым делом посчитал то, что в таких местах считают лекари. Народу набилось больше прежнего, духота стояла соответствующая; лампы в частых сетках светили всё так же скупо, так что творящееся на дальнем краю настила я разбирал больше на слух. Зато ближний край просматривался отлично, а вместе с ним и вся здешняя медицина, оставшаяся на прежнем месте: ведро с водой да стопка тряпок. Пакет со льдом на том же ящике успел размокнуть и обмякнуть, а значит, кому-то сегодня прилетело раньше моего прихода. Заведовал всем этим хозяйством по-прежнему Седой. Сидел за своей дверью-столом, слюнявил палец, вёл тетрадь и на меня глянул один раз, коротко, отмечая про себя, что я на месте.

Драться я не дрался, но работать всё равно работал, потому что смотреть на людей вполглаза я так и не выучился. Зал разобрал за первые же минуты, сам не заметив как. Здоровяк с наколкой на шее орал громче всех, и печень у него дотягивала последний год перед серьёзным разговором с хозяином. Парень, который скакал у настила, разогреваясь, уже надорвал себе пах, а судя по тому, как бодро он подпрыгивал, сам об этом пока не догадывался. Молчать при виде всего этого оказалось тяжелее, чем я думал, но с деньгами у меня было куда хуже, чем с совестью, а бесплатных чудес я в этом мире не раздаю.

Между вторым и третьим боем на меня надвинулся мой личный крупный знакомый.

Собран Гиря был всё так же с запасом на две зимы, шея толще моего бедра, а правая кисть замотана эластичным бинтом поверх ссадин. Правое плечо он по-прежнему нёс чуть выше левого и берёг, сам того не замечая. Старая беда, к которой он притерпелся много лет назад и с тех пор считал, что её нет. С этим самым плечом он и навис надо мной, оглядев сверху вниз.

— Технарь.

— Гиря.

Он опустился рядом на корточки и упёрся ладонью в мой ящик, который жалобно скрипнул.

— Сидишь.

— Сижу.

— Тебе на той неделе ребро сломали, — обронил он так, будто про погоду. — Я слышал, как хрустнуло. Я, считай, и сломал.

— Было дело, — согласился я.

— Было. — Гиря пожевал губами и уставился в утоптанный пол. — А потом я сел. Вот тут у меня, значит, дырка. Помню, как замахнулся, и помню, как сижу и вдохнуть не могу. Между этим ничего нету. Неделю башку ломаю.

Разбирать ему по пунктам, что именно случилось между замахом и сидением, я, разумеется, не стал. Мужику под сорок, всю сознательную жизнь он выигрывал тем, что больше и тяжелее любого напротив, и вот пришёл тощий студент и за три секунды разобрал его на составные части, ни одной не сломав. Такое переваривается неделями, я видел это на здоровых мужиках не раз и не два.

— А сидишь ровно. И дышишь ровно, я гляжу. — Он прищурился и ткнул пальцем мне в лицо, точнее в скулу. — И морда. Морда была лиловая во всю щёку, я её тебе и разукрасил, я помню. Где она?

— Молодой организм.

— Молодой у меня племянник. Он с горки летит и встаёт. — Гиря помолчал, соображая, и выдал, что надумал: — Ты не племянник.

Чужой взгляд я поймал затылком и обернулся. В двух шагах, привалившись плечом к бетону, стоял Костя. Изучал меня спокойно, оценивающе, прикидывая, годится ли инструмент в дело.

— Что за деревенская алхимия? — спросил он.

Сразу мазь, минуя «что ты жрёшь» и «тебе показалось». Унюхал, значит, ещё на подходе, травой от меня несло всю неделю. Умный парень. Врать такому в глаза бессмысленно, да и незачем.

И вот тут у меня в голове тихо и деловито сошлось. Мёд четыреста рублей банка, уходит за четыре ночи. Творог, мясо, яйца, потому что строить тело не из чего. Стипендия, которая держит меня примерно никак. А передо мной сидели на корточках и стояли у стены взрослые мужики, каждую неделю приходящие домой со ссадинами, растяжениями и разбитыми костяшками, и половине из них, судя по разговорам, завтра на смену.

Вот тебе и доход, честная торговля, где не спросят ни грамоты с печатью, ни восьми тысяч ценою в ребро.

— Травяной бальзам, — выдал я. — Сам варю. Календула, живокость, мёд. Я вообще фитотерапией увлекаюсь, читаю много.

— Читает он, — хмыкнул Гиря. — Дай попробовать.

— Двести рублей банка. Сегодняшняя моя, я ей бок мажу. Завтра принесу.

Цену я назвал наугад, глядя ему в переносицу, а внутренне уже готовился скидывать, пока Гиря жевал губами.

— Двести? За баночку из-под пюрешки⁈

— За то, что в баночке.

— Ла-адно, — протянул он, поднимаясь. Колени у него щёлкнули так, что я поморщился профессионально. — Завтра. Не принесёшь, найду.

Найдёт, чего уж там, так что банку я принёс назавтра, в субботу, к тем же гаражам, где у подвальных в переделанном боксе своя качалка, и вручил её Гире в раздевалке. На скамьях сохли чужие футболки, отчего дух тут стоял такой, что никаким травам его не перебить; у крайнего шкафчика парень с мокрой головой бубнил в телефон, что задержится ещё на полчаса, а из душевых за его спиной тянуло сквозняком, оттуда же долетал гвалт. Под этот гвалт Гиря и отвернул крышку, понюхал с подозрением, мазнул по разбитой костяшке и вскинул бровь.

— Тё-ёплая, — прогудел он. — Чего это она тёплая?

— Перец, — отозвался я. — В составе. Натуральный, красный. Для прогрева.

Никакого перца в мази, само собой, не водилось. Тепло шло изнутри, мягкое и терпеливое, от той самой капли, что я вмешал в мёд ночью. Но слово «перец» тут всякому понятно, его и потрогать можно, и в супе встретить, а дальше объяснять уже нечего. Гиря уважительно кивнул и спрятал банку во внутренний карман, поглубже.

Вторую у меня купили через день, даже не открывая. Гиря, оказывается, в тот же вечер прогрелся моей мазью и наутро расхвастался, что ссадина затянулась вдвое быстрее обычного. И этим он попал в самое больное. Простой тут вычитается прямо из кармана, так что «затягивается вдвое быстрее» звучало для подвала слаще любой песни. Покупатель нашёл меня сам: жилистый мужик с рассечённой бровью присел рядом на лавку, придавил ладонью три сотни и подвинул их ко мне, сотню сверху, чтобы не вздумал отказать.

— Мне вот прям сегодня! У меня в четверг бой, а колено дурит с зимы.

Колено у него дурило всерьёз, мениск просился к человеку с ножом. В баночку такое не помещалось при всём моём желании. Но товар он унёс, довольный, будто урвал по дешёвке.

Внутри каждой банки работала микродоза маны. Грела и заживляла мазь честно, своих денег стоила сполна, просто действующее вещество в ней на этикетке не значилось.

Костя за всей этой торговлей наблюдал молча, разматывая бинты с кистей. Костяшки у него были в привычном виде, то есть ровно в том, за который ему в подвале и дали кличку.

— Тебе намазать? — предложил я. — Бесплатно, по знакомству.

— Не надо. — Он глянул на свои руки почти любовно. — Они должны быть такими. Это доказательство.

Спорить я не стал.

— Аптеку открыл, — заметил он, застёгивая сумку.

— Подрабатываю.

Хмыкнув уголком рта, что заменяет ему смех, больше он ничего не сказал. Костя вообще никогда не спрашивал «как», ему хватало «сколько» и «когда», а всё прочее он складывал в отдельный ящик и открывал, когда считал нужным. Что он положил туда про меня в тот вечер, я бы предпочёл знать заранее…

Домой я вернулся затемно, с пустым рюкзаком и полным карманом мелких купюр, толкнул дверь комнаты, щёлкнул выключателем и встал на пороге.

На столе, прямо посреди рассыпанных стеблей календулы и всей моей травяной лаборатории, сидел кот.

Пятый.

Маленький, чёрный, тощий до неприличия. Лопатки торчали над спиной двумя острыми уголками. Чёрный в моём гарнизоне уже числился, только тот ходит при белых носочках и белой манишке, как половой в трактире, а этот был чёрен весь, без единой отметины. Против моих ветеранов он тянул разве что на подростка, на недавнего котёнка, которому жизнь пока показала одну сплошную улицу. Форточка над столом стояла приоткрытой на узкую щель; при таких габаритах вопрос, как он в неё пролез, отпадал сам собой. Меня он изучал двумя жёлтыми плошками, в которых читалось нахальное «ну и что дальше?».

— Здорово, — хмыкнул я и притворил за собой дверь. — Ты, значит, тоже на лечение? Записывайся в очередь. Приём по живой очереди, дистрофиков без справки беру.

Кот моргнул. Судя по морде, записался он давно, задним числом и без моего ведома. От вчерашней колбасы я отломил кусок помельче, потому что на такую комплекцию щедрость оборачивается заворотом кишок. Подсунутое он жрал жадно, давясь, будто сомневался, что миска будет и завтра. Бока под редкой шёрсткой ходили ходуном, и я насчитал у него полный букет уличного детства: дистрофия, глисты, авитаминоз.

— Шпрота ты, — объявил я ему. — Есть у вас тут такая рыба. Вот ты ею и будешь.

За окном заворочался и зашипел старший состав, учуяв новенького, а я поймал себя на том, что уже прикидываю, где взять пятую миску. В прежней моей жизни фамильяр полагался ровно один. ОДИН! Тут у меня набирался целый взвод, судя по темпам, ещё не укомплектованный.

— Полина заведёт на тебя карточку, — пообещал я тощему. — Это навсегда. Я предупредил.

Шпрота слизал колбасный жир с усов, спрыгнул со стола, обошёл комнату хозяйским дозором, вернулся на столешницу и утёк в форточку, знакомиться с гарнизоном или, вернее, качать права. Дима приподнялся на локте, сонно оглядел стол в стеблях, меня рядом и пустое место, где секунду назад сидел кот.

— Опять кот? — спросил он лениво.

— Показалось.

— Ага. — Дима зевнул и рухнул обратно. — Ты травой пахнешь. Коты на траву идут, наверно.

Рационализатор, и за это я его по-своему люблю. Дима на любое чудо находит объяснение из трёх слов и спит дальше спокойно.

Уснул он раньше, чем я успел разложить на столе дневную выручку. Мятые бумажки я разгладил и пересчитал дважды, хотя и с первого раза всё сошлось. Приятно, чего уж там. Мёд в этом мире стоит денег, а деньги, оказывается, растут прямо из моей же силы, разлитой по баночкам.

К ночи под грудиной набралось восемнадцать процентов, рабочий минимум. Три ложки мёда сверху, не спеша, топливо в котёл. Потом я вытянулся на спине, прислушался к телу и открыл ночную смену.

Начал я с кожи, потому что синяков на мне хватало, разной степени спелости, что-то ещё с подвала, что-то с последних спаррингов, а синяк, если разбираться по науке, всего лишь кровь, вытекшая из лопнувших сосудиков под кожу и там застрявшая. Тело её убирает само, но медленно, по-крестьянски обстоятельно, разбирая гемоглобин целую неделю, оттого пятно и переливается всеми цветами, пока не сойдёт на нет. Недельную работу я намеревался ужать в одну ночь.

Тепло я повёл по багровым разливам, одному за другим, подгоняя разборку: ускорял распад, гнал обломки прочь, в кровоток, на утилизацию. Кожа отзывалась зудом, лёгким, щекотным, почти приятным. А заодно, раз уж пришёл, я взялся уплотнять дерму, тот самый нижний, несущий слой. Перешивал рыхлый молодой коллаген, тот, что третьего типа, в плотный и прочный, чтобы в следующий раз сосудики рвались неохотнее. Меньше синяков, быстрее заживление и, что важнее всего, меньше следов. Человеку, который вечерами спускается в подвал, а в остальное время изображает тихого студента с бабкиным бальзамом, лишние отметины на теле совсем ни к чему.

Латынь я проговаривал одними губами, как заклинание. Назавтра занёс в блокнот: haemoglobinum, то, что переливается цветами, и collagenum, то, чем я крою заново. Блокнот, подбиравшийся к сотне записей, был лучшей моей библиотекой, а библиотеки у меня, поверьте, бывали знатные.

С кожей я управился на удивление дёшево. Дальше начиналось то, из-за чего мой единственный подвальный бой едва не кончился скверно.

Дыхалка, ахиллесово моё горло. Техника у меня на пару жизней старше, чем у любого в этом городе, а то и мире, а лёгкие достались семнадцатилетние, необъезженные, и в честной работе их хватало минуты на две. В подвале это чуть не вышло боком. Вёл я по всем статьям, снимал чужие замахи ещё на подходе, а потом начал хватать воздух ртом, замотался, отступил не туда и поймал палку под рёбра ровно потому, что дышать стало нечем.

Значит, лёгкие. Прижав ладонь к груди, я полез вглубь осторожно, впервые толком, потому что орган этот тонкий и нежный, собранный из миллионов крошечных пузырьков-альвеол, и грубость тут неуместна. Задача понятная: раскрыть спавшиеся дольки, где кровь встречается с воздухом, добавить рабочей площади. Чем больше площади, тем больше кислорода за вдох и тем дольше держишься. Ну и диафрагму подтянуть, главную дыхательную мышцу, тот купол под лёгкими, что качает воздух не хуже кузнечного меха. Мышцу-то я строить научился, руку набил за недели ночных смен.

Такого вмешательства я себе прежде не устраивал, и отозвалось оно скверно.

Кожа зудела приятно, кости ныли гулко и терпимо, а грудь мне обожгло. Изнутри прокатилась саднящая, царапающая волна, будто я разом вдохнул зимнего воздуха, горло свело. Наружу рванулся кашель, сухой и злой. Лицом я уткнулся в подушку, чтобы его приглушить. И всё равно кашлял, давился, тянул следующий вдох через силу. Организм не понимал, что с ним делают, пытался выкашлять непрошеного строителя, потому что ничего другого он не умеет.

— Ти-ихо, — прохрипел я в подушку. — Свои. Свои же, дурак.

С соседней кровати донеслась возня, скрипнула панцирная сетка, засопели недовольно и сонно. Я замер, придержал кашель в горле, переждал. Дима повозился, натянул одеяло на ухо и уплыл обратно. Пронесло.

Дальше пошло медленнее, микроскопическими шажками. Раскрыл несколько долек, подтянул волокна диафрагмы, отступил, отдышался; ещё чуть-чуть, и снова отступил. Кашель накатывал волнами, я гасил его в подушку и работал между приступами. Дорого и мучительно, зато под конец грудь брала воздух чуть глубже, на полвдоха больше вчерашнего.

Полвдоха иногда решает весь бой.

А под грудиной тем временем осталось тёплое пятнышко на самом донышке. Я заглянул в резерв и чуть не выругался вслух.

Четыре процента. Четыре!

Кожа съела мало, а лёгкие выпили меня досуха. В руках расползлась знакомая ватность, под пледом меня пробрал озноб. Мёд с тумбочки я приговорил бы весь разом, да только что толку от трёх ложек, когда просело так глубоко? Тут банками надо, а мёд, зараза, денег стоит.

Лежал я, дышал вполгруди, бережно, чтобы не спровоцировать новый приступ, подводил баланс. Кожа чище, дыхалка длиннее вчерашнего. В казне пусто. Мёда нужно втрое против прежнего, деньги я беру в подвале рёбрами да в раздевалке банками. Круг замыкается, аккуратный и беспощадный, как хорошая смета.

Кашель снова подкрался к горлу, но я задавил его, зажмурившись.

— … Нормально? — раздалось с соседней кровати. Хрипло, сонно.

За всё время под одной крышей Дима спрашивал у меня про брелок, про траву и про котов, которых не видел. Про меня самого — ни разу. Он и сейчас лежал ко мне спиной и головы не повернул, но ведь спросил…

— Нормально, — сказал я. — Простыл, кажется. Спи.

— М-м, — отозвался Дима и через минуту уже дышал ровно и глубоко, той самой полной грудью, которую я себе всю ночь выцарапывал по полвдоха.

Уснул я быстро, как проваливаются. За окном сопел гарнизон, теперь впятером, в груди саднило и заживало разом, кожа тихо зудела. Стройка шла по всем участкам, хозяин на нуле и, в общем, доволен. Медь слушается, мазь кормит казну, а тело помаленьку дорастает до техники, которой я его гружу.

А утром меня разбудила тишина.

Лежал я и никак не мог сообразить, что не так, потому что будит обычно звук, а тут вышло наоборот. Под окном не возились. Не шипели, не делили место на отмостке, не роняли с карниза жестянку. За эти недели я притерпелся засыпать и просыпаться под их, кошачий, гарнизонный быт, как привыкают к ходикам в чужом доме, и заметил его только теперь, когда он взял и пропал.

Свесив ноги с кровати, я сунулся к стеклу.

Внизу было пусто. Ни рыжего, ни дымчатого ветерана, ни завхоза с белым пятном на груди, ни даже наглой Шпроты, который дрыхнет где придётся и не боится вообще ничего. Обычный двор, серое утро, дворник шаркает метлой у баскетбольного кольца, из соседнего корпуса выползают заспанные первокурсники.

Ушли. Все пятеро, разом.

Вот тут я и обернулся к двери.

Под ней белел сложенный вчетверо листок.

Я подцепил его и развернул. Буквы валятся набок, будто ставить их учили наспех, между делом; почерк корявый, детдомовский, и полупамять тела отозвалась на него сразу, глухо и мерзко, как отзывается больной зуб на ледяную воду. Я придержал это ощущение и попробовал вытянуть за ним хоть что-нибудь: лицо, кличку, случай, ещё что. Не вытянул. Осталась одна тошнота да твёрдое, идущее откуда-то из-под рёбер знание: этого человека мой предшественник знал. И боялся.

«Есть люди. Хотят поговорить. Сегодня в шесть.»

Ни подписи, ни адреса.

Подписи не поставили, потому что я, по их расчёту, и так должен понимать, от кого это. А адрес не написали по причине куда более простой: идти мне никуда не надо. За мной придут.

И ведь листок лежал под моей дверью. Не в почтовом ящике внизу, не у вахты, не сунутый Полине с просьбой передать. Под дверью двести седьмой, на втором этаже, куда с улицы попадают через кодовый замок с намалёванным рядом «не забудь, дурак!!!» и мимо тётки в коричневой кофте, которая помнит в лицо каждого студента с прошлого века.

Кто-то ночью прошёл всё это, поднялся на мой этаж, встал у моей двери и наклонился, чтобы просунуть бумажку в щель. А я в это время спал в двух шагах, за фанеркой с замком, который открывается шпилькой.

Я убрал листок в карман треников, где со вчерашнего вечера лежала пластинка, всё ещё едва тёплая. «Настолько, что не спрашивают» — так Костя ответил мне тогда про подвал. А тут, я гляжу, уже и спрашивать не стали.

И коты ушли раньше, чем я проснулся. Вот что мне не понравилось больше всего…

Предыдущая главаГлава 12 из 21Следующая глава