К книге
Маг-целитель в... обычном мире?! #1Глава 11
52%
Глава 11
11

— Давно стоишь?

Костян вынырнул из темноты между двумя рядами жестяных ворот. Хорошо ещё, что шаги его я расслышал секунды за три до вопроса, иначе вздрогнул бы и опозорился на весь гаражный кооператив. Хотя дёргаться было с чего. Через полчаса где-то тут, под землёй, меня начнут бить, а чем именно, я до сих пор не знал.

— Минут двадцать. — Я мотнул головой в сторону насыпи, откуда пришёл. — Оттуда весь проезд просматривается.

— И как?

— Тринадцать человек зашли в один бокс. Двое пьяные, один щадит правую кисть, остальные бодрые. И собака через два ряда лает на всех, кроме своих.

Он помолчал, разглядывая меня, как инструмент перед работой. Фонарь в конце прохода светил вполнакала, так что различал я в темноте одни только белые номера на воротах, а за насыпью долго и с лязгом собирали товарный состав.

— Нормально, — одобрил Костян и полез в сумку. — Держи. Капа. Варёная под чужие зубы, но зубы у тебя целые, а это дороже.

Капу я забрал и сунул в карман, где она сразу стала мешать. Своё-то ремесло я знаю назубок. Зубы у людей выбивают на удивление легко, а ставить их обратно долго и дорого… Особенно себе.

— Деньги дома оставил?

— Под матрасом, как велено.

— Под матрасом. — Он вздохнул так, будто я признался в чём-то неприличном. — Под матрас лезут первым делом, это не «дома». Ладно, потом покажу куда прятать надо.

Он придержал меня у створки, встал вполоборота, держа в поле зрения проезд, и заговорил вполголоса, коротко и по делу.

— Слушай, пока не спустились. Формат микс: хочешь на кулаках, хочешь со снарядом. Снаряды у стены лежат, палки да деревяхи. Небоевые, но ребро сломать можно запросто. Бьют до сдачи или пока Седой не остановит.

Про ребро он сказал так же ровно, как у нас в лазарете сообщали, что швы снимут в среду. Я машинально прикинул резерв. На одну свою трещину, пожалуй, наскребу, на две уже нет… Переступив с ноги на ногу, я почувствовал бедром капу в кармане и подумал, что вставлять её придётся скоро.

— Седой?

— Сидит у стены с кассой. Судья, банкир и главный в одном лице. Что сказал, то и закон.

— А если я не соглашусь с законом?

— Тогда законом станешь ты, но не сегодня. — Уголок рта у него дрогнул. — Ставят на обоих. Твоя доля с кассы: чем чище отработал и чем меньше на тебя ставили, тем толще пачка. А кто отстоял бой столбом, уйдёт с пустым карманом.

— Правила те же?

— Не калечить. — Он помолчал. — И на публику не работать, если не умеешь.

— А ты сегодня?

— А я сегодня смотрю. На тебя. Пошли.

За приоткрытой створкой вместо гаража начинался спуск. Бетонные ступени уходили вниз, в смотровую яму, копанную, судя по размаху, сразу под целый ряд боксов. Пригнув голову под трубой, я нырнул следом за Костяном. Ещё на ступенях я поймал ухом гул, ровный, мужской, набитый ожиданием чужой крови.

Подвал я охватил одним взглядом, как незнакомую палатку с ранеными. Потолок низкий, весь в бурых потёках, так что пригнуться пришлось второй раз. Лампы забраны в частые сетки, а такие просто так не вешают. Значит, в них уже прилетало, и не однажды. Вместо ринга дощатый настил, брошенный прямо на утоптанную землю, а кругом народ, десятка три, и почти все с бутылками. Пока я спускался, мужик у столба выронил банку. Та покатилась под ноги первого ряда под общий гогот.

Первым делом я высмотрел выходы, потому что это въелось в меня крепче любой вежливости. Спуск, которым я пришёл, да в дальнем углу дощатая заслонка, за которой угадывался лаз. Ну, уже легче. Потом поискал глазами то, без чего не обходится ни один полевой лекарь, и остался, скажем прямо, недоволен. Ни бинтов, ни человека с сумкой. Из всей медицины тут числились ведро с водой, пакет со льдом на ящике и стопка тряпок. Хирургия каменного века, зато с болельщиками.

Дальше я занялся людьми, по-своему, по телам, не по лицам. У столба стоял парень с коленом, налитым свежим отёком, и никуда он сегодня не выйдет, даже если очень захочет. Двое у настила поводили плечами, дышали ровно, глубоко, эти работать умеют. А ближе к спуску топтался пацан лет двадцати, улыбался всем подряд слишком широко. Сердце у него частило так, что я слышал этот стук через два метра. Боится. Правильно боится, я бы тоже на его месте боялся.

У стены, за столом, собранным из снятой с петель двери, сидел человек, которого можно было не представлять. Немолодой, грузный, с лицом, по которому столько раз проезжались кулаками, что оно перестало выражать хоть что-то. Перед ним лежала расчерченная тетрадь, а рядом мятая пачка денег, придавленная гаечным ключом. И вот на пачку я загляделся дольше, чем полагается приличному человеку, ведь там, если по-честному, лежал мой мёд, мой творог и моё мясо на недели вперёд. Он глянул на меня поверх тетради, коротко, прикидывая вес на глаз, и вернулся к своим строчкам.

Меня оценили и занесли в графу. Судя по скорости, в графу «свежее мясо»…

— Кость, — не поднимая головы, уронил Седой. — Новый?

— Мой, — отозвался Костян. — Технарь.

В клубе он ходит Костяном, тут зовётся Костью, и оба имени, судя по всему, честные.

— Технарь. — Одним словом он выложил всё, что думал про технарей. — Снаряд или руки?

Я прошёлся взглядом по стойке у стены, прикидывая, чем тут вообще можно работать. Черенки, обточенные под руку, и не по разу, рядом пара рукоятей, замотанных изолентой поверх трещин. По этим трещинам заведение читалось лучше всякой вывески. А с краю, привалившись к бетону, стояла деревянная болванка, отдалённо похожая на меч. Вот за неё взгляд у меня и зацепился. На кулаках я, положим, тоже умею, но это как объясняться на чужом языке, зная в нём полсотни слов. А палка в руке говорит со мной на родном языке, тут мне и думать не надо.

— Снаряд, — сказал я и выдернул с краю болванку.

Тяжеловата к концу, центр ушёл ближе к середине, рукоять обтёрта чужими ладонями до гладкости. Я крутанул её в кисти, перехватил обратным, вернул, поймал баланс. Инструмент как инструмент, работал я и худшим.

— С Гирей поставлю. — Седой провёл пальцем по строчке и рявкнул поверх гула: — Гиря! Для тебя тут один пришёл.

От дальней стены отделился мой сегодняшний вечер.

Собирали его явно с запасом на две зимы. Плечи в дверной проём боком, шея толще моего бедра, кулаки такие, что погоняло можно было не объяснять. Он сгрёб со стойки палку потолще, крутанул её со свистом, от которого в первом ряду отшатнулись, и выкатился на настил, поигрывая мышцами.

— Ставят на него, — шепнул Костян мне в ухо. — Значит, твоя доля растёт. Он с виду медведь, но не дурак. Не спеши.

Стоило мне всё-таки вставить капу, как рот наполнился вкусом чужой аптечки, кислым и старым. Ну и потерплю, не отравлюсь. Доски спружинили под ногой, едва я ступил, упругие, играющие. Это следовало держать в голове, ведь тут не встанешь как на камень. Гиря напротив развернулся во всю ширь, ловя одобрительный рёв, а я за те несколько секунд, что нам дали разойтись, разобрал его от макушки до стоптанных кроссовок.

Чужое тело я разбирал по косточкам всю свою прежнюю жизнь, только на пользу владельцу, а сегодня приходилось делать то же самое ему во вред. Глаз-то один и тот же.

И докладывал он вот что: правое плечо сидит выше левого и чуть развёрнуто вперёд, старая травма, сросшаяся вкривь, лечили её сами и лечили плохо. Значит, справа замах пойдёт широкий, по длинной дуге, потому что сустав не пустит по короткой. К плечу прилагаются колени, тяжёлые, изношенные, а на таких разворачиваются всем корпусом, как башня. Дышит при этом ртом, часто, распаляя себя ором первого ряда.

Силы в нём хватило бы на троих, а техника хромала. Сочетание знакомое, а обыгрывается оно терпением. Не лезть в лоб, ждать, пока он выдохнется сам.

— Работайте, — уронил Седой, и подвал выдохнул.

Гиря попёр с ходу, как я и ждал от такого азарта: шаг, тот самый широкий замах справа, и удар по длинной дуге, которым он привык заканчивать разговоры в первую же секунду. Тому, кто под него попадал, такого удара хватало с головой. Я качнулся с линии ровно на длину его промаха, палка прогудела мимо плеча и с грохотом обрушилась на доски, а моя болванка уже чиркнула его по запястью, легонько, только чтобы обозначить.

Публика охнула разочарованно: ждали хруста, получили щелчок.

Дальше пошла работа любимая и скучная. Он бил, я уходил, гасил замах в самом начале, ловя его палку у кисти, где рычаг короткий и силы в ударе кот наплакал. Он разворачивался достать меня сбоку, а я к этому времени уже стоял с другой стороны и успевал ткнуть под рёбра. Тук. И ещё раз, тук, каждый раз несильно, ровно настолько, чтобы он это почувствовал и разозлился на градус выше. Злой большой человек тратит себя вдвое быстрее, а мне только того и надо, потому что дыхалка у меня жиденькая, и я про это знаю твёрдо.

Секунд через сорок он засипел, а в гуле прорезались смешки; от стены гаркнули: «Ги-и-иря, ты его хоть тронь!» Вот это для такого бойца хуже любого удара.

А тронуть он меня всё-таки сумел, потому что дураком, как честно предупреждали, не был.

Он перестал гоняться и попросту принялся давить, широко, отсекая мне полнастила, а я, замотавшись, отступил на шаг дальше, чем следовало, и упёрся спиной в чужие плечи первого ряда. Уходить оказалось некуда. Палка влетела мне под правую руку.

Хрустнуло так, что охнул не только я. Меня выключило на полсекунды. Подвал отъехал куда-то за стену, будто голову сунули в ведро. Вдох получился ровно наполовину, а вторая половина застряла и обожгла…

Седьмое ребро, трещина, не перелом.

Чужое ребро я вижу с трёх шагов, а в своём пришлось копаться на ощупь. Вывод напрашивался простой. Ещё один такой заход, и отсюда меня понесут за ноги. Тело мне досталось старательное, две недели я его строил по ночам, только держать удары я его ещё не выучил. Значит, заканчивать надо сейчас, на его злости, пока она горячая.

А заодно во мне поднялось то, чему я обычно ходу не даю.

Целитель — это ведь кем я стал, а не кем родился. До Академии, до всех её печатей и жетонов, был мальчишка на своей первой войне, которого научили обращаться с людьми задолго до того, как научили их латать. Потом я двести лет собирал чужие тела обратно и держал ту, раннюю часть себя на коротком поводке, потому что целителю с ней неуютно. Она никуда не делась. Она просто ждала.

Поводок я отпустил. Не бросил, как в пятницу в пустом зале, — отпустил на ладонь, ровно настолько, чтобы дотянуться. Голову оставил при себе.

Заминку мою Гиря, похоже, разглядел и рванул добивать, вложив в замах всё, что оставалось. Открылся он целиком, от подбородка до печени. И я пошёл внутрь, отлично понимая, что по дороге получу.

Левая его, короткая и мощная, прилетела мне в лицо ещё на входе. В глазу взорвалось болью, над бровью сразу стало горячо и мокро, скула онемела и тут же начала наливаться тяжестью.

Зато я оказался вплотную.

Дальше работал не фехтовальщик, а человек, который двести лет знает про это тело всё, и знает, между прочим, с обеих сторон.

Первым делом торец болванки коротко клюнул его в правое предплечье, снаружи, на два пальца ниже локтя, где нерв лежит почти под кожей и его не защищает ничего. Кисть у Гири разжалась сама, без спроса, и палка стукнула о доски раньше, чем он сообразил, что остался безоружным. Он потянулся за ней, и я не мешал: наклон мне был нужнее, чем ему.

Вторым — по бедру снаружи, вскользь, коротким тычком. Мышца там от удара немеет мгновенно, нога перестаёт держать вес и подламывается, как чужая. Гиря качнулся, поймал равновесие на одной, и вес пошёл туда, куда я и рассчитывал.

Третьим — под нижнее ребро справа. Печень, если совсем просто. Бить туда сильно нельзя, порвёшь, а вот ровно так, как я сейчас, можно: тело складывается само и на несколько секунд забывает, зачем оно вообще стояло.

И только потом — торцом в солнечное сплетение, коротко, без замаха, всем корпусом. Воздух вышел из него со свистом. Я знал точно, сколько он теперь не сможет вдохнуть: четыре секунды, может, пять.

Большое тело сложилось пополам, село на доски и осталось сидеть, разевая рот.

Четыре удара, каждый в своё место, три с половиной секунды. Ни один не покалечил его всерьёз. Каждый выключил ровно то, что был должен.

Подвал взорвался.

Ревели так, что заложило уши и лампа в сетке над настилом закачалась. Первый ряд подался вперёд, кто-то колотил бутылкой по трубе, кто-то орал моё имя, которого не знал, и оттого орал просто «пацан!». У стола вскочил мужик, разодрал на себе ворот и требовал повторить, и было решительно непонятно, к кому он обращается. Медведя уронил тощий мальчишка, поставленный сюда свежим мясом, и уронил не случайно, а вот так — разобрав на части за три секунды, спокойно, будто чинил табуретку.

А я стоял над ним, всё ещё с болванкой в опущенной руке.

И меня повело.

Он сидел передо мной, беспомощный, с открытым горлом, и та часть меня, которой я отпустил поводок, деловито доложила: висок, кадык, сустав. Быстро, буднично, как медсестра зачитывает список процедур. Ни злобы, ни азарта, вот что скверно. Просто перечень доступного и лёгкое, тёплое нежелание останавливаться…

Я разжал пальцы. Болванка стукнулась о доски.

— Сдаёт! — гаркнул Костян от стены раньше самого Гири, и в голосе у него было куда больше, чем полагается на такой случай.

Седой поднял руку.

Я выплюнул капу в ладонь, отступил на край настила и сел, придерживая бок. Вот тут меня наконец и достало по-настоящему.

Внутри всё горело, кровь из брови дотекла до подбородка и капнула на доски, а я сидел, дышал мелко, чтобы не тревожить рёбра, и думал, что улыбаться сейчас, пожалуй, не стоит.

— Держи. — Костян опустился рядом на корточки и сунул мне тряпку, застиранную, зато чистую. — Прижми к брови и не отпускай. Бровь ерунда, это у всех бывает. За первый бой ты дёшево отделался. Кости целы.

— Почти, — честно ответил я.

Он покосился на то, как я держу правый бок, и уточнять ничего не стал, за что ему отдельное спасибо. Помолчал, глядя, как двое поднимают Гирю под руки и усаживают у стены.

— Ты его четырьмя тычками разобрал, — сказал он наконец, ровно, без всякого восхищения. — Я считал.

— Считал?

— Считал. — Костян потёр большим пальцем разбитую костяшку. — А потом ты над ним постоял. Недолго. Вот это я тоже считал.

И отошёл к столу, не дожидаясь, пока я придумаю ответ. Не дурак он, конечно, совсем не дурак…

Седой у стола между тем слюнявил палец и отсчитывал бумажки, долго, вдумчиво, а я пас этот палец глазами куда внимательнее, чем полагается человеку с треснувшим ребром и рассечённой бровью.

— Технарь, — позвал он.

Поднялся я в два приёма и доковылял до стола. Стопку он отделил и придавил тем же ключом.

— На тебя почти не ставили, — сообщил он тетради. — Значит, касса с тебя жирная. Забирай.

Я забрал. Он поднял на меня глаза, и по этому лицу, отученному от выражений, всё-таки проползло что-то живое.

— Где так учат? — спросил он.

— Дома учили.

— Дома. — Седой пожевал губами, обмакнул палец, перевернул страницу. — У нас тут, пацан, все бьют, куда попадут. А ты бил, куда собрался. Разница есть, и её видно. Приходи в пятницу.

Деньги я пересчитал прямо там, у стола, потому что с деньгами этого мира я всё ещё был на «вы». Восемь тысяч! Восемь мятых, тёплых бумажек в кулаке за один вечер и одно ребро.

За субботний турнир, где я отработал три боя при судье, ведомости и подписи в двух местах, мне выдали две. Тут дали вчетверо больше, и никакой ведомости, никакой грамоты с печатью.

Деньги хорошие, ребро треснуло, баланс, если по совести, отрицательный… Но еда, которая держит мои ночные смены, дешевле не становится, а грамотой с печатью кости себе не срастишь, так что баланс подождёт.

Поднявшись наверх вдвоём, мы вышли в промзону, которая после подвального рёва показалась мне глухой, потому что в ушах ещё стоял чужой ор. Костян закурил, пряча огонёк в ладони, а собака через два ряда проводила нас лаем. В свои меня тут, стало быть, так и не записали. Некоторое время мы шли молча, он берёг слова, я берёг бок.

— Тебя заметили, — бросил он у поворота. — Седой в лицо не спрашивает, где кто учился. Ни у кого. А сегодня спросил.

— Это хорошо или плохо?

— Увидим. — Он выпустил дым в темноту. Прошли ещё десяток шагов, и он добавил, всё так же в сторону: — Ты в клубе более аккуратный. Уколол, отошёл, извинился глазами. А тут я тебя не узнал.

Ответить на это было нечего, потому что я и сам себя узнал не сразу.

— Не бери в голову, — обронил Костян, верно поняв моё молчание. — Все мы тут немного другие. Просто одни это знают, а другие удивляются.

Мне бы на этом «увидим» напрячься как следует, но сил на приличное беспокойство уже не осталось, все они ушли в правый бок… Так что я кивнул, буркнул прощание и потопал к общаге дворами.

Дорога вышла длинная и поучительная. Каждый шаг отдавал в ребро, фонари я обходил стороной, потому что лицо моё на свету смотрелось, надо думать, живописно. И во сколько же мне встанет сегодняшний ночной ремонт, если считать по-честному?

Вахтёршу я миновал старым солдатским манером, тихо и по стеночке, и уже поздравил себя с чистым проходом, когда открыл дверь на своём этаже и встал.

У двести седьмой сидели коты, все четверо, в ряд, поперёк прохода, будто их кто-то расставил по линейке. Рыжий начальник сидел по центру, серый полосатый с белым пятном на груди по правую руку, чёрный по левую, а с краю привалился драным боком дымчатый ветеран. Четыре пары глаз повернулись ко мне разом, с одинаковым выражением, которое я за неимением лучшего слова назвал бы «а вот и он».

— Караульный наряд, — сообщил я темноте коридора. Тихо, чтобы не поднять этаж. — Серьёзно?

Рыжий моргнул, а по всему выходило, что серьёзно. Дымчатый оглядел моё лицо, задержался на брови, и на морде его проступило понимание до обидного человеческое. Я перешагнул через строй, отпер дверь. Вся четвёрка просочилась внутрь следом, деловито, по-хозяйски, как заходят к себе.

Дима спал крепко, лицом в стену, и страшнее первой пары ему завтра ничего не грозило. Футболку я стягивал через голову долго и с чувством, а потом улёгся поверх пледа и заглянул в резерв.

Восемнадцать процентов, потому что ночью я его выскреб до донышка, зато весь день метал в себя мёд с творогом, ложка за ложкой. Мёд отработал честно, чему я, признаться, обрадовался.

Теперь оставалось решить, куда девать эти проценты, а это оказалось не так просто, как хотелось бы. Здравый смысл требовал залечить всё разом и встать утром новеньким. Вот с новеньким-то и загвоздка, потому что парень, который вечером ушёл на «тренировку», а утром вернулся с гладкой физиономией и целыми рёбрами, напрашивается на вопросы. Дима спишет на плацебо и уснёт дальше, тут я спокоен, а вот Полина видит насквозь; Ника не видит, зато записывает…

Так что красотой пришлось пожертвовать в пользу конспирации.

Трещину я взял в работу всерьёз. Пустил вдоль надлома тепло, поднял свою ночную бригаду, велел стянуть края и держать. Они, уже приученные в этом теле слушаться, взялись охотно. Кость отозвалась вчерашним гвоздём изнутри, только вчера такие забивали по всей руке скопом, а сегодня весь запас достался одному ребру, но это терпимо, дело привычное.

Дорого только: чужому такую трещину я закрыл бы процента за два, самое большее за три, а на себя ушло вчетверо больше, потому что своё тело целитель чинит вслепую. Половина маны уходит на то, чтобы просто нашарить надлом, так что восемнадцать превратились в восемь.

Бровь со скулой я оставил как есть: пусть цветут, пусть завтра всякий видит, что упал человек, ушибся, с кем не бывает…

А потом лежал в темноте и перебирал не бой, а те несколько секунд после него.

Работу свою я сделал чисто, тут и обсуждать нечего. Четыре точки, три с половиной секунды, ни одного лишнего движения, и парень к утру будет ходить, а через неделю забудет. По совести, любой мой наставник поставил бы за это высший балл, разве что поморщился бы на обстановку.

Скверно другое. Когда он уже сидел на досках и не мог вдохнуть, я стоял над ним и мне было хорошо. Не от победы, победа тут ни при чём. Хорошо было оттого, что список в голове никуда не делся, а я просто не стал по нему работать. Мог. Он лежал передо мной, открытый, как учебная таблица, и та часть меня, которой я в пятницу дал побегать без присмотра, вежливо ждала разрешения.

В пятницу я себя выключил, и оправдание нашлось само: на меня напали в темноте, тело решило за меня. Сегодня я был в полном сознании, всё посчитал заранее и отпустил поводок на ладонь сам. Своей рукой.

Двести лет я собирал людей обратно и был уверен, что это меня и составляет. Оказывается, оно у меня не вместо, а поверх…

Ладно. Об этом я подумаю не сегодня. Сегодня у меня треснувшее ребро, восемь тысяч под матрасом и пустой резерв, а такие мысли лучше всего лечатся делом.

Мёду я зачерпнул две ложки прямо из банки, того самого, цветочного, тёмного и густого, купленного ещё на турнирные деньги, и через пару минут дрожь унялась. На живот мне по очереди приземлились четыре кошачьих туши, разобрались по старшинству и завели общий мотор, под который я и уплыл, стараясь не тревожить ребро и думая, что восемь тысяч, что ни говори, тянут на мёд до самого лета.

Утро наступило раньше, чем я успел к нему подготовиться.

Стоило сесть на койке, и вчерашнее отозвалось в боку, тупо и терпимо. Ночная работа пошла впрок, дышалось уже ровно. В бритвенном зеркальце над Диминой тумбочкой я поймал своё отражение и, будь силы, присвистнул бы. Бровь заклеена узкой полоской пластыря, который я добывал ночью на ощупь, зато скулу под правым глазом я лечить не стал, и она расцвела всеми красками заката, от лилового у переносицы до чернильного к виску; вышло художественно, ничего не скажешь.

Дима глянул на меня со своей койки, сонно моргнул и вынес вердикт:

— М-м… на тренировке приложили?

— Приложили.

— Ты аккуратнее там.

И отвернулся к стенке досыпать законные двадцать минут. Вот за что я люблю этого человека… Обладай все в общаге Диминым любопытством, я бы горя не знал.

Все в общаге Диминым любопытством не обладали.

На кухню я выполз бочком, с кружкой в руке и с планом позавтракать быстро и незаметно. Кухня в такую рань пустовала. На дальней конфорке кто-то забыл чайник, потихоньку сипевший паром в потолок, а в раковине с вечера стояла чужая гора посуды. План продержался ровно до того мгновения, когда в дверях выросла Полина, со щёткой во рту, в растянутой футболке до колен, с полотенцем, закрученным на голове, и вся такая утренняя, что от неё зажигались лампы. Она застыла, щётка выпала, а сама она прошлась глазами по моей брови, спустилась к скуле и вернулась обратно. И я увидел, как в рыжей голове со щелчком сходятся шестерёнки.

— ЧТО. — С нуля до предельной громкости, за одно слово. — С ТОБОЙ.

— Тише, полобщаги спит. — Я сунул кружку под кран. — Упал на тренировке.

— ТЫ. УПАЛ. ЛИЦОМ⁈

— Неудачно.

— Люди падают на руки! На коленки! На попу падают! — Она надвигалась, тыча в меня тем самым пальцем, которым уличала в обжорстве. — Лицом надо ОЧЕНЬ постараться!

— На кулак упал, — ляпнул я и понял, что зря, ещё не договорив.

— НА КУЛАК⁈ — Кухня зазвенела. — ЧЕЙ КУЛАК⁈

— … на угол.

— НА УГОЛ ЧЕГО⁈

И тут она осеклась сама, посреди крика, и я увидел, как в рыжей голове поворачивается что-то тяжёлое.

— Стоп. Вчера воскресенье было. — Палец опустился и нацелился мне в грудь. — У вас клуб по вторникам и четвергам. Плюс твои эти, индивидуальные. Какая тренировка в ВОСКРЕСЕНЬЕ, Сав?

Вот за что я эту девушку и уважаю. Полобщаги считает её трещоткой, которая не молчит дольше четырёх секунд, а она между двумя воплями держит в голове расписание чужого клуба и достаёт его в самый неподходящий момент.

И вот на этом простом вопросе я завис, потому что честного ответа не было, а нечестный требовал сил, которых с утра и с треснувшим ребром у меня решительно недоставало… Я открыл рот, закрыл, отхлебнул воды, потянул паузу и попробовал улыбнуться ей примирительно, обаятельно, как умею. Обычно улыбка решает половину моих проблем.

Скулу дёрнуло болью, лицо перекосило, вместо улыбки вышла гримаса висельника.

Полина, увидев такое, из режима допроса мгновенно переключилась в режим спасательной операции, что, честное слово, оказалось страшнее.

— Так, всё, сядь. Сядь, я сказала! — Она уже волокла меня за рукав к табурету. — Лёд нужен. Где у нас лёд? Са-ав, у тебя ещё и рёбра⁈ Ты за бок держишься, я ВИЖУ! Так, я звоню… кому я звоню? В медпункт? В скорую? МА-А-АМЕ⁈

— Поля. Поля! Никому не звони. — Я перехватил её руку с телефоном, мягко, но крепко. — Живой я. Царапина.

— Царапина у него, — фыркнула она, вырвала руку, отступила на шаг и вскинула телефон перед собой, как оружие. Щёлкнул затвор. — Я это фотографирую. Для истории. И я ВСЁ РАВНО УЗНАЮ, где ты был. Вот увидишь. Я узнаю!

Уверенности в ней было столько, что я, признаться, поверил ей больше, чем в своё время следователю с его книжечкой. Полина узнаёт всё, вопрос только в сроках…

Я уже набрал воздуха, чтобы сбить её с курса чем-нибудь про котов на крыльце, когда за спиной у меня скрипнула половица, тихо и очень ровно, и я обернулся.

В дверях кухни обнаружилась Ника, прямая, застёгнутая на все пуговицы в такую-то рань, с блокнотом под мышкой, а в ушах у неё, как всегда, серебряные звёздочки, крохотные, две одинаковые. Лицо моё она изучала молча, обводя глазами заклеенную бровь, цветущую скулу, руку на боку, будто составляла опись имущества, пункт за пунктом, ничего не пропуская.

И ни одного вопроса: ни «что случилось», ни положенного старосте «опять нарушаешь».

Она достала блокнот, открыла, щёлкнула ручкой.

Щёлк. Щёлк. Щёлк.

Три подряд, что по её шкале означает шторм, а шкалу я выучил быстро… Ника черкнула строчку, коротко, поглядывая то на страницу, то на мою скулу, будто сверяла с натурой, и закрыла блокнот тем же ровным движением.

Полина шумела, требовала льда и лезла звонить маме. С Полиной всё понятно и по-человечески. А эта молча подшила меня к делу.

Я собрал остатки обаяния и попробовал улыбнуться ещё раз, ей, старосте. Мол, доброе утро, всё под контролем.

Скулу дёрнуло снова, улыбка не сложилась и здесь, вышла та же судорога, только адресованная человеку, который уже всё занёс в блокнот.

— Денисов. — Ника выговорила фамилию так, будто зачитывала её из ведомости. От этой ровности мне стало хуже, чем от крика, а она уже разворачивалась к лестнице. — Вы прошли осмотр в медпункте?

На «вы».

Вчера в подвале вся медицина сводилась к ведру с водой и стопке тряпок. И это меня, представьте, беспокоило куда меньше.

— Нет, — признался я.

Ника остановилась на пороге, оборачиваться не стала.

— Пройдёте.

Предыдущая главаГлава 11 из 21Следующая глава