Foied vinom pipafo, cra carefo. Сегодня пью вино, завтра не станет. Кончилось вино, кончилась таинственная влага там внутри, что будит тебя по утрам, и тешит иллюзией, что просыпаться стоило. И по мере того, как кончалось вино, подымалось снизу тёмное море, горное озеро, в глубинах своих стекающееся с океаном, Другое Влеченье, что противоположно жизни и властней, чем жизнь.
То, чем был Тамаш в нём, как росток, теперь взошло явью. Оно ведь росло в нём, это нечто, собственная смерть, питалось его соками, мыслило и умнело его мыслями, вбирало в себя прекрасное увиденное, покуда не стало целым, и не подошло его время явиться на свет.
Он написал Еве, когда: в субботу ночью. Ева ответила: Буду там.
И только. И всё-таки евино краткое matter-of-fact[22] в ответ ошарашило его: и только-то ей? Каков навык смерти! Страшно.
Он ощущал как изнутри расходится какой-то холод, странный и болезненный холод, как когда от местного обезболивания часть тела постепенно онемевает, и собственное тело становится чужим и пугающим: так медленно отмирало в нём то, что было Евой. Михай хорошо знал паузы, перебои любви, когда в самый разгар любви любимое существо внезапно становится тебе совершенно безразличным, и ты недоумённо вглядываешься в чужое, красивое лицо, неужели это та самая женщина… Вот и сейчас он ощущал такую же, но сильней всех прежних паузу. Ева остыла.
А как же тогда тамашева сладость последних минут?
Им овладел странный, неуместный юмор, и он заключил, что великое действо решительно плоховато начинается.
Это было в субботу пополудни. Он лоб в лоб столкнулся с весомой проблемой распорядка ближайших часов. Что делает человек, когда ни в чём больше нет смысла? Выражение «последние часы самоубийцы» – применительно к себе поразило его ещё сильней чем раньше, когда он заключал о себе, что «пьян от любви» или «жить без неё не может». Как ужасно, что самые выдающиеся моменты и состояния нашей жизни описуемы лишь в наибанальнейших выражениях, и что вероятно это и в самом деле наибанальнейшие моменты. В них мы такие же, как другие люди. Михай сейчас должен «приготовиться к смерти», как всякий, кто знает, что скоро умрёт.
Да, делать нечего, он не волен выйти из-под власти законов, и даже в последние минуты вынужден конформизироваться. Он тоже напишет прощальное письмо, как принято. Да и непорядочно было бы, если бы он оставил тут отца с матерью, не попрощавшись. Он напишет им письмо.
Первым мгновеньем боли было, когда он вспомнил об этом. До этого он ощущал лишь тупое, усталое дурное настроение, туман, в котором таинственно, зеленым фосфоресцировало ожидаемое исполненье последних минут и мысль о Тамаше. Но теперь, подумав о родителях, он ощутил сильную боль, сильную, ясную боль, туман рассеялся, стало жаль родителей, и жаль себя, глупо, сентиментально, коварно. Устыдился, достал вечное перо, чтобы с примерной дисциплиной и равнодушием, но тем не менее в тёплых словах объявить о своём поступке, спокойно, с превосходством, с навыком смерти.
Так он сидел с вечным пером в руке, дожидаясь, когда на ум придут образцово дисциплинированные предложения, когда вдруг позвонили. Народ к ним не толпится, кого это принесло как раз сейчас? Вмиг пробежали какие-то догадки без имени. Хозяйки не было дома. Нет, он не откроет, теперь и вправду никакого смысла, никаких у него больше дел ни с кем.
Но звонили всё настоятельней и нетерпеливей. Михай пожал плечами, как если б произнёс: «Ничего не попишешь, ну и нахальство!» – и вышел. С чувством некоторого облегчения даже.
В дверях к великому своему изумлению он обнаружил Ванину с ещё одной итальянской девушкой. Обе очень празднично одетые, в повязанных на голову чёрных шёлковых шалях, и вымыты на вид куда основательней обычного.
– О, – сказал Михай, – я очень рад, – и начал, спотыкаясь, что-то длинное, так как совершенно не понимал, в чем дело, но плоховато знал итальянский, чтобы скрыть замешательство.
– Ну так пойдёмте, Signore, – сказала Ванина.
– Я? Куда?
– Да на крестины!
– На какие крестины?
– Да на крестины моей двоюродной сестры. Или вы моего письма не получили?
– Не получил. Вы мне писали? Откуда вы узнали моё имя и адрес?
– Ваш друг сказал; вот тут, смотрите, записано.
Она достала какой-то мятый листок, Михай узнал почерк Сепетнеки. «Круглая капуста» было там, и почтовый адрес Михая.
– Вы на это имя писали? – спросил Михай.
– Да. Странное имя. Вы не получили письма?
– Нет, в самом деле нет, не понимаю, почему. Но входите.
– Вошли в комнату. Ванина осмотрелась и спросила:
– А Signora где, нету дома?
– Нет, у меня нет синьоры.
– В самом деле? Как же хорошо было б остаться тут… Но надо крестить бамбино. Пойдёмте, пойдёмте, люди уже собираются, и священника тоже нельзя заставлять ждать.
– Но милая моя… я… не получал я вашего письма, о чём очень сожалею, и совершенно не готовился, что сегодня…
– Ну и что, неважно. Всё равно вам нечего делать, иностранцам всегда нечего делать. Возьмите шляпу, и пойдёмте, avanti.
– Но у меня как раз много дел… Ужасно много и важных дел.
И помрачнел. Всё вспомнил, и видел будничный ужас положения. Садишься прощальное письмо писать, а тебя сбивают с толку приглашеньем на крестины. Являются вдруг с такими милыми и глупыми вещами: всегда ведь являлись к с милыми и глупыми вещами, когда жизнь была страшна и возвышенна, и всегда страшные и возвышенные вещи дурацки плюхались в лужу, когда жизнь была милой и глупой. Жизнь не форма, по крайней мере какой-то очень смешанный жанр.
Ванина встала, подошла, и положила руку ему на плечо.
– Что за важное дело?
– Ну, это… Письма надо писать; очень важные письма.
Ванина посмотрела ему в лицо, и Михай в замешательстве отвернул голову.
– Вам и самому лучше будет, если пойдете сейчас, – сказала девушка. – После крестин у нас будет большой праздничный ужин. Выпьете немного вина, а потом напишете, если охота не пропадёт, эти ваши письма.
Михай изумлённо смотрел на неё. Вспомнил о ясновидческих способностях девушки. Такое ощущение было, что девушка видит его насквозь, и знает, в чём дело. Внезапно он устыдился, как школьник, пойманный с поличным. Сейчас то, что он хочет умереть, никак не выглядело возвышенным. И он ретировался перед более властным господином, перед буднями, как всегда. Священника и в самом деле нельзя заставлять ждать… Положил денег в кошелёк, взял шляпу, и они пошли.
Но как только в тёмном парадном пропустил обеих женщин вперёд, и остался один, в голову пришло, что за нелепая дурь, идти на крестины к незнакомым итальянским голодранцам – такое только с ним могло произойти. И уже готов был взбежать обратно и захлопнуть за собой дверь. Но девушка как учуяла, взяла его под руку, и выволокла на улицу. Тащила его в сторону Трастевере, как телёнка. Михай испытывал тот же восторг, что в подросточьих играх, когда был жертвой.
В кабачке уже собрались посвящённые, человек пятнадцать-двадцать. Все очень много говорили, и с ним тоже, но он ничего не понимал, на диалекте Трастевере говорили, да он особенно и не вслушивался.
Очнулся лишь когда появилась молодая мать с бамбино на руках. Михай испугался худой и болезненной некрасивости матери и лимонообразного вида бамбино. Детей он никогда не любил, ни новорожденных, ни в дальнейших состояниях, чурался их и побаивался; и с матерями тоже всегда был не в своей тарелке. Но эта мать и этот новорожденный были совсем уж особенно отвратительны – в нежности уродливой матери и беззащитности уродливого младенца он ощущал какую-то чёртову пародию Мадонны, какую-то злорадную насмешку над величайшим символом европейского человека. Каким «поздним» было это всё… как будто последняя мать родила последнее дитя, и эти тут вокруг и не подозревают даже, что они последние люди, шлаковый осадок истории, умирающий бог-Время в последнем жесте издёвки над собою.
– Это крысы. Это крысы, которые живут здесь среди развалин. Потому они такие юркие и такие уродливые и плодовитые.
Между тем, не сознавая того, он исполнял функции крёстного отца, Ванина стояла рядом и управляла. По завершении ритуала он дал двести лир матери и переборов себя, поцеловал крёстного сына, отныне носящего имя Микеле.
(«Святой Михаил архангел, храни нас в сражениях наших; ото зла и соблазнов сатаны будь нам защитой. Да повелевает ему Бог, смиренно молим; и ты, князь воинств небесных, сатану и прочих духов зла, рыщущих по свету на погибель душам, силою Божьей низвергни в ад. Аминь».)
Обряд тянулся долго. Потом все вместе вернулись в кабачок. Во дворе уже накрывали к ужину. Михай был голоден, по обыкновению. Он знал, что долг исполнен, и надо бы идти домой и писать письма, но что поделаешь, искушало очень сильное в нём кулинарное любопытство, какие же интересные народные блюда составят праздничный ужин. Неужели и другие тоже бывают голодны и интересуются пастой на таковом этапе их жизни? – спрашивал он себя.
Ужин удался, странная такая, зелёного цвета и по-домашнему приятно овощная на вкус паста и в самом деле оказалась особенной, и стоила любопытства Михая. Правда, гордостью хозяев было мясо, в Трастевере его едят нечасто, но мясо у Михая восторга не вызвало, с тем большим энтузиазмом он принялся за сыр, сыр был незнакомый, и произвёл на него большое впечатление, как всякий новый сыр. При этом он много пил, особенно из-за того, что сидевшая рядом Ванина щедро подливала ему, и ещё из-за того, что ни слова не понимая в разговоре, старался хотя бы в такой форме разделить общее веселье.
Но от вина настроение не поднялось, он лишь растерялся ещё больше, безмерно растерялся. Уже наступил вечер, и скоро придёт Ева… Надо бы встать и идти домой. Никаких препятствий больше, вот только эта итальянка не отпускает. Но к тому времени всё было уже так далеко, Ева, и его замысел, и влеченье, всё было далеко, плыло, плавучий остров посреди какого-то ночного Тибра, и Михаю казалось, что и сам он уже что-то такое же безличное и вегетативное, как эта шелковица во дворе, и тоже поник ветвями в эту последнюю ночь, уже не его последнюю, а человечества.
Ночь ведь уже, над двором толклись итальянские звёзды. Михай встал, и почувствовал, что совершенно пьян. Он не понимал, как это произошло, не помнил, чтобы в самом деле много пил – хотя и не следил особо, может, много пил – и не почувствовал того крещендо в настроении, что обычно опережало опьяненье. Как-то вдруг оказался совершенно пьян. Сделал несколько шагов по двору, качнулся и упал. Это было очень приятно. Он гладил землю, и был счастлив. О, до чего хорошо, – думал он, – теперь уже тут. Теперь уже не упаду.
Отметил, что итальянцы подняли его, и не переставая много говорить, занесли в дом, покуда он кротко и совестливо отнекивался, что вправду не хочет быть никому в тягость, и пускай себе, пускай себе продолжают так отлично начавшееся празднование.
Потом уже лежа на какой-то кровати, мгновенно уснул.
Проснулся в кромешной темноте; голова болела, а так он чувствовал себя вполне трезвым, только сердце сильно колотило, и было тревожно. Как он мог так напиться? Конечно, тут добавило душевное состояние, в котором он уселся пить, сопротивление было куда слабей. Да и не было в нём никакого сопротивленья, итальянка делала с ним, что хотела. А что если итальянка ещё и хотела, чтобы он так напился?
Стало ещё тревожней. Он вспомнил ту ночь, когда всю ночь слонялся по улицам Рима, а потом очутился здесь, перед этим самым домом, и воображение проецировало за безмолвные стены таинственные и преступные вещи. То был дом, где совершаются убийства. И вот теперь он внутри этого дома, стены ошеломляюще молчат, лежит тут обреченный темноте, как хотел.
Некоторое время он ещё лежал, в разраставшейся тревоге, потом попытался встать. Но движения давались с трудом, заколотило и отдало острой болью в голову. Лучше уж оставаться лёжа. Вслушивался. Глаза свыклись с темнотой и уши с молчаньем. Мириады мелких шумов, странных, близких, итальянских шумов слышалась отовсюду. Дом кругом бодрствовал. Из-под двери вкралось бледное свеченье.
Если эти тут что-то затеяли… Что за безумие было брать деньги с собой! И где он оставил деньги? Ах да, он же лежит одетый, в кошельке должны быть. Нащупал кошелёк. Кошелька не было месте. Ни в одном из карманов.
Одно стало быть ясно, деньги украли. Двести лир кажется. Не беда… а если им этого мало? Дадут ему уйти, донести на них? Спятили они что ли? Нет уж, эти убьют, вне сомненья.
Тут дверь открылась, вошла Ванина, с чем-то вроде лампады в руке. Ищуще глянула в сторону кровати, затем увидев, что Михай не спит, изобразила как бы удивленье на лице, и подошла к кровати. И даже сказала что-то, Михай не понял что, но хорошо не звучало.
Потом поставила лампаду, и присела на край кровати. Гладила Михая по волосам и лицу, и увещевала по-итальянски, чтоб он спал себе спокойно.
– Ещё бы, ждёт, чтобы он уснул, и тогда… Не буду я спать!
Потом в ужасе вспомнил, что за сила внушенья у этой девушки, и что он-то уж наверняка уснёт, если эта девушка захочет. И в самом деле, закрыл глаза и упал в гулкий полусон.
В полусне слышалось, как будто в соседней комнате разговаривали. Чей-то грубый мужской рык, время от времени другой мужской голос, скороговоркой, под стаккато девичьего шёпота. Обсуждают, убивать ли его, никаких сомнений. Может, девушка заступается за него, а может, наоборот. Сейчас, сейчас он должен проснуться. О, сколько раз ему снилось, что надвигается какая-нибудь ужасная напасть, и он не может проснуться, как ни тщится, и вот, сон сбылся. Потом снилась какая-то вспышка перед глазами, и он с хрипом очнулся.
В комнате было светло, лампада горела на столе. Сел, и в ужасе осмотрелся, но никого в комнате не увидел. Из соседней комнаты всё ещё доходил рокот разговора, но теперь уже куда тише, и невозможно разобрать было, кто это там говорит.
Страх смерти накатывался, пробирал. Он дрожал всем телом. Чуял, как надвигается, с ножами крысиный народ. Только руки ломал, что-то удерживало, не давало ему спрыгнуть с кровати.
Только лампада успокаивала немного, лампада, которая вспыхивала и бросала на стену такие же тени, как когда-то в детской. Лампада вызвала в памяти необычайной тонкости линию ванининой руки, которой он до этого, сам того не замечая, любовался, когда девушка держала лампаду.
– Чего я боюсь? – встрепенулся он внезапно. Ведь сейчас, сейчас случится то, чего он хотел, что задумал. Он умрёт – но и хочет умереть, – и рядом, может и как соучастница, будет прекрасная, хранящая особую тайну девушка, тем самым демоном смерти с этрусских могил.
Теперь этого уже хотелось. В зубовной дрожи и с занемевшей от ужаса рукой, но хотелось, чтобы случилось. Пусть откроется дверь, и пусть девушка войдёт в неё, пусть подойдёт к постели, и поцелует, и обнимет, покуда нож-убийца сделает своё дело… пусть войдёт и обнимет… лишь бы пришла уже… лишь бы уже открылась дверь…
Но дверь не открывалась, снаружи уже кричали петухи раннего рассвета, в соседней комнате была полная тишина, лампада тоже погасла, и Михай провалился в глубочайший сон.
Потом было утро, как бывает. Он проснулся в светлой комнате, в приветливой светлой комнате, от того, что входит Ванина, и спрашивает, выспался ли он. Было утро, приветливое, обычное итальянское летнее утро. Скоро будет страшная жара, но пока ещё приятно. Лишь похмелье вчерашнего вечера мучило, больше ничего.
Девушка что-то рассказывала, какой он был накануне вечером пьяный, а всё равно милый, и имел большой успех у праздничного собрания, и его оставили на ночь, боялись, что дороги домой не осилит.
На словах о дороге домой Михай вспомнил о Еве, которая наверняка приходила вчера вечером, чтобы быть с ним, когда… Что она подумала о нём? Что он сбежал, от самого себя сбежал?
Тут до него дошло, что в течение всей ночи тревоги и видений он и думать не думал о Еве. Пауза. Самая большая пауза в жизни. Странное дело, умереть за женщину, которая целую ночь – и какую ночь! – и в голову тебе не приходит.
Он кое-как поправил одежду, на выходе попрощался с несколькими людьми, которые сидели в кабачке и приветствовали его как старого доброго друга. При солнечном свете, проникавшем сквозь оконце, в их облике не было совершенно ничего крысиного, достойные итальянские пролетарии.
– И эти люди хотели меня убить? – дивился он. – Правда, и уверенности тоже никакой, что хотели. Хотя странно всё-таки, что не убили, и даже так любят, а сами кошелёк украли. Что и говорить, у этих итальянцев всё совсем иначе.
Рука непроизвольно нащупывала кошелёк. Кошелёк был на месте, над сердцем, где всякий среднеевропеец, не без некоторого символического смысла, держит деньги. Остановился поражённый, и достал кошелёк. Двести лир и немного мелочи, всё как было.
Может, обратно подкинули кошелёк, пока он спал – но в этом не было бы никакого смысла. Вероятней, что и не крали. Что там, в кармане был и тогда, когда он заключил, что исчез. С этим Михай примирился. Не первый случай в его жизни, когда он белое принимает за чёрное, и когда его впечатления и убеждённость достигают полной независимости от внешней реальности.
Ванина проводила его до выхода, а потом ещё прошла с ним немного в сторону Джианиколо.
– Приходите ещё. И на бамбино посмотреть. У крестного отца есть и обязанности, нельзя ими пренебрегать. Приходите ещё. Почаще. Всегда…
Михай отдал девушке двести лир, затем вдруг поцеловал её в губы и умчался.