К книге
Путник и лунный светЧасть вторая Беглец. 6
50%
Часть вторая Беглец. 6
13

Получив телеграмму, которую Михай послал ей через фашистика, Эржи не стала больше задерживаться в Риме. Ехать домой ей не хотелось, ибо она не знала, как преподнести в Пеште историю своего замужества. Повинуясь некоей географической гравитации, она тоже отправилась в Париж, как те, кто безо всякой надежды хотят начать новую жизнь.

В Париже она разыскала подругу детства, Шари Толнаи. Шари ещё в молодости славилась мужским характером и необычайной полезностью. Замужем она не бывала ни разу, да и некогда было, вечно без неё как раз не обойтись было на предприятии, в конторе или в газете, где она работала. С любовной жизнью управлялась на бегу, как коммивояжер. Когда со временем ей всё уже осточертело, эмигрировала в Париж, чтобы начать новую жизнь, и продолжала делать то же, что и в Пеште, только на французских предприятиях, в конторах и газетах. К прибытию Эржи в Париж, она как раз работала секретаршей на крупной кинофабрике. Была той самой единственной некрасивой женщиной в доме, скалой, которой не достигает присущая профессии эротическая атмосфера, на чью трезвость и непредвзятость всегда можно положиться, кто работает гораздо больше, а зарабатывает гораздо меньше остальных. Между тем она успела поседеть, и коротко остриженная голова её над хрупким телом девочки была благородна, как у фронтового епископа. Все на неё оборачивались, и она очень гордилась этим.

– На что жить будешь? – спросила она, после того как кратко, и смягчив парочкой пештских острот, Эржи изложила историю своего замужества. – На что жить будешь? У тебя всё ещё так много денег?

– С деньгами у меня, знаешь ли, хитрая штука. Золтан, когда мы развелись, выдал мне приданое и отцовское наследство (которое, кстати, намного, намного меньше, чем люди думают), и я немалую часть этого вложила в семейное предприятие Михая, и немного, на всякий случай, поместила в банк. То есть жить вроде как есть на что, только заполучить страшно трудно. Те что в банке, честным путём сюда не вывезти. Так что выходит, я завишу от того, что мне экс-свёкор пошлёт. Что опять таки штука непростая. Экс-свёкор, когда приходится расставаться с деньгами, на редкость тяжелый человек. И никакого договора на этот счет у нас нет.

– Хм. Надо забрать твою долю в предприятии. Первым делом.

– Да, но для этого я должна развестись с Михаем.

– Естественно ты должна развестись с Михаем.

– Не так уж это естественно.

– И это ты после всего?

– Да. Но Михай не такой как все. Поэтому я и вышла за него.

– И крупно ж тебе с ним повезло. Не люблю не таких как все. Все и так изрядная пакость. А уж кто не как все.

– Ладно, Шари, оставим. Тем более, не собираюсь я делать Михаю такую любезность, просто так взять и развестись.

– Так какого же черта ты не едешь домой в Пешт, раз у тебя там деньги?

– Неохота мне ехать домой, пока все не прояснится. Что я дома людям скажу? Представь себе только, что Юлишка наговорит, сестра моя двоюродная.

– И так и так наговорит, не беспокойся.

– Отсюда по крайней мере не слышно. И потом… Нет, нет, нельзя мне домой, и из-за Золтана тоже.

– Из-за твоего первого мужа?

– Из-за него. Прямо на вокзале поджидать будет с букетом.

– Что ты говоришь. Неужели зла не держит, что ты так обошлась с ним?

– Какое там. Думает, что я совершенно права, и смиренно ждёт, а вдруг я всё равно когда-нибудь вернусь. И с горя небось со всеми своими машинистками порвал, и живёт девственником. На полшага не отстанет, если домой вернусь. Этого мне не вынести. Всё перетерплю, только не доброту и прощенье. Тем более со стороны Золтана.

– А знаешь, вот в этом в одном ты права. Не люблю, когда мужчины добрые и прощают.

Эржи тоже сняла комнату там, где жила Шари, в этом современном, без вкуса и запаха отеле за Ботаническим садом, откуда виден был большущий ливанский кедр, с нездешним, восточным достоинством простерший пухлые ладони ветвей в суматошную парижскую весну. Кедр Эржи не радовал. Нездешнестью своей он навевал ей мысли о нездешней и великолепной жизни, прихода которой она напрасно ждала.

Поначалу у неё была отдельная комната, потом они сселились, дешевле было. Ужинали наверху, у себя в номере, в нарушение гостиничного запрета, принесенным с собой. В приготовлении ужина Шари оказалась такой же мастерицей, как и во всем остальном. Обедать приходилось в одиночку, Шари перекусывала в городе, стоя, бутербродом с кофе, и тут же возвращалась к себе в контору. Поначалу Эржи перепробовала рестораны поизысканней, но затем обнаружила, что в ресторанах поизысканней обирают иностранцев, и начала посещать маленькие кремри, где «всё то же самое, зато куда дешевле». Поначалу она после обеда всегда заказывала кофе, она обожала хороший парижский кофе, но затем заключила, что можно и обойтись, и только раз в неделю, по понедельникам отправлялась на Большой Бульвар в Кафе Мейсон выпить чашечку знаменитого кофе.

На второй день после приезда она купила дивную сумочку в дорогом магазине неподалёку от Мадлен, единственное её роскошное приобретение. Оказалось, что вещи, которые в дорогих кварталах сбывают иностранцам за бешенные деньги, можно приобрести куда дешевле на небольших улочках, в обычных лавках или базарных кварталах. Поначалу она и в самом деле накупила всякой всячины намного дешевле, чем в других местах. Пока не додумалась, что вообще не делать покупок и того дешевле, после чего ей доставляли особую радость те вещи, о которых она сначала подумала, что хорошо бы купить их, и всё-таки не купила. Затем в двух кварталах ходьбы обнаружился отель, который пусть и не был таким современным как тот, где они до сих пор жили, но и тут в номере были краны с горячей и холодной водой, и жить в конце концов можно было ничуть не хуже, зато куда дешевле, почти что на треть. Уговорила Шари, и они переехали.

Мало-помалу бережливость стала главным её занятием. Припомнилось, что она всегда была склонна к бережливости. Девочкой обыкновенно берегла полученные в подарок шоколадные конфеты, пока те не плесневели, и красивые платья тоже вечно прятала, и бонны иногда находили в самых ошеломительных местах, грязными и негодными, то шёлковую шаль, то пару тонких чулок, то дорогие перчатки. Позже жизнь не позволяла ей предаваться этой страсти. Юной девушкой ей приходилось представительствовать рядом с отцом, более того, быть легкомысленной, добавляя весу отцовской надёжности. А уж жена Золтана о бережливости и помыслить не смела. Откажешься от дорогих туфель, и на другой же день сюрприз, три пары, и того дороже. Золтан был широкой натурой, покровителем искусства и его служительниц, и считал своим долгом ни в чём жене не отказывать, и для успокоения совести отчасти; между тем главная страсть Эржи, бережливость, оставалась неудовлетворённой.

Теперь в Париже подавленная страсть с силой стихии рвалась из неё наружу. Способствовали тому и французская атмосфера, французский стиль жизни, будящие тягу к бережливости даже в самой легкомысленной натуре, способствовали тому и факторы более загадочные, напрасная любовь, крах супружества, бесцельность жизни – всё это как-то искало возмещенья в бережливости. Когда же она и от ежедневной ванны отказалась, поскольку в отеле слишком дорого брали, Шари не выдержала.

– Какого черта ты так экономишь? Могу занять, под расписку, конечно, формальности ради…

– Спасибо, ты очень добрая, но у меня есть, я вчера от отца Михая получила три тысячи франков.

– Три тысячи франков, надо же, уйма денег. Не люблю, когда женщина так экономит. Что-то тут неладно. Вроде как когда женщина целый день убирает, за дохлыми пылинками охотится, или когда женщина целый день моет руки, да ещё когда в ресторан идёт, особый платочек берёт с собой, чтобы руки в него вытирать. У женской придури тысяча проявлений. Скажи пожалуйста, мне вдруг в голову пришло, а что ты целый день делаешь, пока я в конторе?

Выяснилось, что Эржи не очень отдает себе в этом отчета. Знает, что экономит. Туда не идёт, сюда не идёт, того-то не делает, чтоб не потратиться. Но что она помимо этого делает, тут туман какой-то, полусон…

– С ума сойти! – воскликнула Шари. А я-то думала, что у тебя кто-то есть, и что ты с ним проводишь время, а ты, оказывается, сидишь днями и пялишься в пустоту, мечтаешь, как те дамочки, что только наполовину спятили, но на верном пути. И заодно конечно толстеешь, хотя почти ничего не ешь, ещё б ты не толстела, стыдись! Так дальше длиться не может. Тебе с людьми надо быть, и чтоб интересовало хоть что-нибудь. Черт побери, хоть на что-нибудь поспеть бы на этом поганом свете…

– Слышь, сегодня вечером кутим, – сказала она сияя день-два спустя. Есть тут один венгерский господин, он какое-то тёмное дельце затеял с фабрикой, и всё обхаживает меня, знает, как патрон меня слушает. Сейчас вот поужинать пригласил, хочет, говорит, представить своему человеку с деньгами, от чьего имени он переговоры ведёт. Я говорю, неинтересны мне завалящие денежные мешки, хватит с меня и той дряни, с которой в конторе приходится иметь дело. А он мне, никакой он не завалящий, красавец, говорит, мужчина, перс. Хорошо, говорю, приду, но с подругой. На что он, замечательно, он как раз сам предложить хотел, чтобы мне не единственной женщиной в компании.

– Шарика, не могу я, ты же знаешь, что за идея! Настроения нет, и надеть нечего. Одни пештские обноски.

– Не бойся ничего, ты и в них очень элегантная. Тем более рядом с этими костлявыми парижанками, я не шучу… и венгру наверняка понравится, что ты своя.

– Не пойду я, и слышать не хочу. Как венгерского господина зовут?

– Янош Сепетнеки, так он по крайней мере утверждает.

Янош Сепетнеки… а ведь мы знакомы!… Слышь, это карманный вор!

– Карманный вор? Может быть. Хотя мне он скорее взломщиком показался. Знаешь, в киношном деле все так начинают. А в остальном очень обаятельный человек. Ну так пойдёшь или не пойдёшь?

– Пойду, пойду…

Альберго, куда они пришли поужинать, принадлежал к типу стилизованных под французскую старину: клетчатые занавески и клетчатые скатерти, несколько столов, дорогая и очень хорошая еда. Эржи, когда они с Золтаном ездили в Париж, часто бывала в таких и ещё лучших, но сейчас её, вынырнувшую из глубин бережливости, сразу же тронуло дыхание человеческого уюта и достатка. Но тронуло лишь на мгновенье, так как навстречу им уже спешила сенсация куда бо́льшая, Янош Сепетнеки. Очень почтительно и в манере доброго джентри он поцеловал руку Эржи, которую не узнал, сделал Шари комплимент за талант в выборе подруг, после чего провел дам к столику, где их уже ждал его друг.

Мосье Лютфали Суратгар, – объявил он. Жесточайшей интенсивности луч пары глаз из-за орлиного носа буравил глаза Эржи. Видно было, что и Шари поражена. Первым ощущением было, что они сели за один стол с наспех приручённым тигром.

Эржи не знала, кого из них ей бояться больше: Сепетнеки, карманного вора, который чересчур хорошо говорил по-парижски и составил меню с той безупречной смесью тщания и nonchalance[11], на какую способны лишь опасные мошенники (Эржи вспомнилось, как даже Золтан робел перед официантами изысканных ресторанов, и как он в робости своей был с ними неуклюж) – или перса, который молча сидел с дружелюбной европейской улыбкой на лице, такой же готовой и неподходящей, как галстук с готовым узлом. Однако после hors d'oeuvre[12] и первого стакана вина у перса развязался язык, и дальше беседу вёл уже он, странным, грудным французским стаккато.

Речь его поглощала внимание целиком. От этого человека исходило какое-то романтическое воодушевление, что-то средневековое, какая-то более сырая и правдивая человечность, ничем ещё не автоматизированная. Этот человек жил ещё не во франках и пенгё, а в валюте роз, скал и орлов. И всё же ощущение, что они сидят за одним столом с наспех прирученным тигром не проходило. Всё дело было в его глазах.

Оказалось, что дома в Персии у него есть розовые сады и железные рудники, а главное, маковые плантации, и основное его занятие производство опиума. Он был чрезвычайно нелестного мнения о Лиге наций, которая международно препятствовала его поставкам опиума, причиняя ему тяжкие денежные убытки. Он вынужден был содержать шайку разбойников в горах, на границе Туркестана, чтобы контрабандой провозить свой опиум в Китай.

– Но мсье, в таком случае вы враг человечества, – сказала Шари. – Вы разносите белый яд. Губите жизни сотен тысяч бедных китайцев. И ещё удивляетесь, что все честные люди в союзе против вас.

– Ma chère, – сказал перс на удивленье вспылив, – не говорите о вещах, в которых не смыслите. Вас ввела в заблуждение гуманистическая чушь из европейских газет. Как опиум может навредить «бедным» китайцам? Вы что, полагаете, у них есть деньги на опиум? Они рады, если им на рис хватает. Опиум в Китае курят только очень богатые люди, он дорого стоит, и привилегия избранных, как прочие хорошие вещи на этом свете. Это как если б я беспокоился, что французские рабочие пьют слишком много шампанского. И если парижским богатым не запрещают пить шампанское, когда им угодно, то по какому праву запрещают китайским?

– Сравнение хромает. Опиум куда разрушительней, чем шампанское.

– И это тоже такое европейское представление. И правда, если европеец начнёт курить опиум, то его ничто уже не остановит. Европейцы ведь невоздержанны во всём, в обжорстве, в строительстве домов, в кровопролитии. Но мы знаем меру. Или вы находите, что опиум мне во вред? А я ведь курю его постоянно, и даже ем.

Он выпятил мощную грудь, потом показал бицепсы, несколько цирковым жестом, и уже приподнял было ногу, но Шари одёрнула его:

– Ну, ну. Оставьте что-нибудь на другой раз.

– Как вам будет угодно… Европейцы и со спиртным невоздержанны, а ведь до чего мерзкое чувство, когда живот переполнен вином, и чувствуешь, что рано или поздно тебе станет дурно. Под действием вина человек испытывает непрерывный подъем, пока вдруг не сникнет. Не может оно дать ровной долгой эйфории, как опиум, той, что и есть единственное счастье на этой земле… и вообще, что вы, европейцы, знаете? Надо всё же понимать условия, прежде чем вмешиваешься в дела целого материка.

– Вот почему мы хотим для пропаганды снять сейчас с вами этот просветительский фильм, – сказал Сепетнеки, оборачиваясь к Шари.

– Как? Фильм-пропаганду за курение опиума? – спросила Эржи, которая до сих пор сочувствовала позиции перса, и лишь теперь ужаснулась.

– Не за курение опиума, а за свободу поставок и вообще за права и свободы человека. Мы хотим сделать фильм-манифест индивидуализма против любого сорта тирании.

– А про что бы это было? – спросила Эржи.

– Вначале мы увидим, – ответил Сепетнеки, – простого, добросердечного, консервативного персидского производителя опиума в мирном кругу семьи. Дочь свою, героиню, он может выдать замуж по рангу, за юношу, которого та любит, только если сумеет разместить годовой урожай опиума. На что интриган, тоже влюблённый в девушку, но при этом подлец и на всё готовый коммунист, доносит на отца в органы надзора, и те, в ходе ночной разии, конфискуют всю партию опиума. Но потом невинность девушки и её душевное благородство трогают душу сурового полковника, он возвращает опиум, и на звенящей бубенцами телеге весело катит в направлении Китая. Примерно в таком духе…

Эржи не знала, шутит Сепетнеки, или нет. Перс слушал серьёзно, с какой-то даже наивной гордостью. Наверно это он сам придумал.

После ужина они отправились в какой-то изысканный дансинг. Там к ним присоединились прочие знакомые, они сидели за большим столом и говорили наперебой, насколько шум позволял. Эржи оказалась далеко от перса. Янош Сепетнеки пригласил её на танец.

– Как вам перс? – спросил Сепетнеки по ходу танца. – Очень интересный человек, правда? Сплошная романтика.

– Знаете, у меня всё на уме вертится стихотворение одного давнего и сумасшедшего английского поэта, когда я смотрю на него, – сказала Эржи, дав вдруг блеснуть своему давнему интеллектуальному я. – «Тигр, тигр, полночный в нас Джунглей оклик: жёлтый глаз…»

Сепетнеки удивлённо посмотрел на неё, и Эржи устыдилась.

– Тигр, – сказал Сепетнеки, – но страшно тяжелый пассажир. И сколь наивен в остальном, столь же недоверчив и осторожен в деловых вещах. На кинофабрике и то надуть не могут. А ведь он фильм не ради дела хочет, а из-за пропаганды, и ещё я думаю, в первую очередь чтобы гарем себе из статисток сколотить. Ну а вы, – как давно из Италии?

– Вы узнали меня? – спросила Эржи.

– А как же. Не сейчас. А днями раньше ещё, на улице, когда вы с мадмуазель Шари шли. У меня знаете ли орлиный глаз. И вечер этот сегодняшний я нарочно аранжировал, чтобы с вами поговорить… А скажите, где это вы потеряли моего достойного друга Михая?

– Ваш достойный друг вероятно ещё в Италии. Мы с ним не переписываемся.

– Потрясающе. Разошлись посреди свадебного путешествия?

Эржи кивнула.

– Грандиозно. Вот это да. В стиле Михая. Старик ничуть не изменился. Всю жизнь всё бросал. Например он был лучшим центральным полузащитником не только у нас в гимназии, но, смею утверждать, среди всех средних школ страны. И в один прекрасный день…

– С чего вы взяли, что это он меня бросил, а не я его?

– О, пардон. Я даже не спросил. Ну конечно. Вы его бросили. Ещё бы. Вынести невозможно такого человека. Могу себе представить, что за жизнь рядом с эдакой жестяной рожей… ни тебе вспылить, ни…

– Да. Он меня бросил.

– Вот как. Впрочем так я и думал. Ещё тогда, в Равенне. Знаете, это я сейчас совершенно серьёзно. Михай не годится в мужья. Он… как бы это сказать… он искатель. Всю жизнь искал чего-то, чего-то другого. Чего-то, о чем этот перс, я полагаю, знает куда больше нашего. Может Михаю опиум курить надо. Да, вот именно, так ему и следует поступить. И сознаюсь, никогда я этого человека не понимал.

И махнул рукой в знак отказа.

Но Эржи чувствовала: что Сепетнеки всё так легко уладил, лишь поза, и что ему не терпится узнать, что же произошло между Михаем и ею. Больше он от Эржи не отставал.

Они уселись рядом; Сепетнеки никого к Эржи не подпускал. За Шари к тому времени уже ухаживал какой-то пожилой внушительный француз, а перс с раскалёнными глазами сидел между двумя киношного вида женщинами.

– Интересно, – думала Эржи, – до чего же вблизи всё другое и до чего никакое. – В свой первый раз в Париже она была ещё напичкана суевериями, которых набралась школьницей. Думала, что Париж извращённая и преступная мировая столица, и Дом и Ротонда, два невинных кафе на Монпарнасе, друг напротив друга, где собирались художники и эмигранты, виделись ей пастью ада о двух раскалённых челюстях. И вот теперь, когда она сидела среди видимо и в самом деле преступных и извращённых людей, всё было таким само собой разумеющимся.

Но времени на размышленья было мало, так как она со вниманьем слушала Сепетнеки. Она надеялась узнать от него что-то очень важное касательно Михая. Сепетнеки упоённо рассказывал о совместно проведённых годах; но, конечно, в его расстановке всё искажалось, и выглядело совсем не так, как у Михая. Один Тамаш оставался так же великолепен: готовый на смерть принц, которого жизнь не заслуживает; ушедший прежде чем пришлось бы уступить ей. Тамаш, по Сепетнеки, такой был чуткий, бывало, в комнате через одну что-то шевельнётся, и он уже уснуть не может, и от резкого запаха буквально погибал. Беда только, что он был влюблён в собственную сестру. Они были близки, и когда Ева забеременела, то Тамаш от угрызений совести покончил с собой. В Еву вообще-то были влюблены все. Эрвин в монахи ушёл, оттого что был безнадёжно влюблён в Еву. И Михай тоже был безнадёжно влюблён в Еву. Ходил за ней как щенок. Был комичен. А Ева пользовалась этим. Обирала его до нитки. И золотые часы она у него украла. Ева, конечно, украла, не он же, Михаю просто не сказали об этом, из деликатности. Но Ева никого из них не любила. Одного его. Яноша Сепетнеки.

– И что же стало дальше с Евой? Виделись вы с тех пор?

– Я? А как же! Мы с ней до сих пор в очень хороших отношениях. Ева сделала большую карьеру, не без моей помощи. Грандиозной женщиной стала.

– Как это понимать?

– Ну так. У неё всегда были самые знатные покровители. Газетные магнаты, нефтяные короли, настоящие престолонаследники, не говоря уже о больших писателях и художниках, необходимых ей в целях пропаганды.

– И что с ней теперь?

– Теперь она в Италии. Она когда только может, всегда едет в Италию, это её страсть. И старинные вещи собирает, как отец.

– Почему вы не сказали Михаю, что Ева в Италии? И вообще, как вы тогда оказались в Равенне?

– Я? В Пеште был между делом, и слыхал там, что Михай женился, и свадебное путешествие в Венеции проводит. Не мог устоять перед искушением повидать по такому случаю старика с женой, так что вернулся в Париж через Венецию. А из Венеции махнул в Равенну, когда выяснилось, что они там.

– И почему вы не сказали о Еве?

– А как же. Чтоб он её навестил?

– Не навестил бы, он ведь в свадебном путешествии был с женой.

– Не сердитесь, не думаю, чтобы это его остановило.

– Да ну. Двадцать лет ему и в голову не приходило навестить её.

– Так он же не знал, где она, и вообще Михай куда пассивней. Но если однажды узнает…

– А вам-то что за дело, ну и навестил бы Михай Еву Ульпиус? Ревнуете? До сих пор влюблены в Еву?

– Я? Что вы. И не был никогда. Это Ева была влюблена в меня. Но не хотелось как-то напакостить Михаю с его женитьбой.

– Вы просто ангел, или как?

– Нет. Просто вы сразу же были мне так симпатичны.

– Отлично. В Равенне вы сказали как раз обратное. И очень даже обидели меня.

– А, это я чисто из любопытства, – залепит ли мне Михай пощёчину. Но Михай никому не залепит пощёчины. Ему же хуже. Пощечина столько всего высвобождает… но возвращаясь: вы с первого мгновенья произвели на меня большое впечатление.

– Великолепно. Теперь я должна быть польщена? Скажите, а не могли бы вы ухаживать чуточку поостроумней?

– Не умею я остроумно ухаживать. Это для импотентов. Если женщина мне нравится, то я думаю лишь о том, чтоб поставить её об этом в известность. После чего она или реагирует, или нет. Как правило реагируют.

– Я не «как правило».

Но ясно осознавала, что она и в самом деле нравится Яношу Сепетнеки, что ему как голодному подростку, захотелось её тела, без всякого мужского благоразумия, просто, отвратительно. И это было ей так приятно, что, что под кожей по всему телу усилилось кровообращение, как когда пьёшь. Такая прямота инстинкта была ей непривычна. Обычно мужчины подступались к ней с любовью и изящными словами. Любовь их всегда была адресована даме образованной и из хорошей семьи. И потом Сепетнеки глубоко задел её тогда в женском тщеславии. Наверно тогда и началось крушение её замужества, и Эржи с тех пор с болью носила в себе слова Сепетнеки. И вот исцеленье, расплата. Она вела себя с Сепетнеки так кокетливо, что и сама бы не подумала, что способна на такое: чтобы тем холодней отвергнуть его в конце, мстя за Равенну.

Но более и помимо всего она отвечала на ухаживанья Сепетнеки потому, что женский инстинкт подсказывал ей, что в первую очередь они адресованы жене Михая. Знала о странном отношении Сепетнеки к Михаю, о том, как он всегда и всеми средствами хотел доказать, что из них двоих он лучший, и потому хочет сейчас отбить женщину у Михая. Эржи в болезненном и вдовьем утешеньи купалась в страсти Сепетнеки, и ей казалось, что теперь, с этой страстью, вызывая её, она становится по-настоящему женщиной Михая, что вот теперь она ступает в заколдованный круг, в давний, в круг Ульпиусов, в тот, что являет собою для Михая единственную реальность.

– Давайте о другом, – сказала она, между тем как колени их под столом с силой прижались друг к дружке. – А чем вы собственно занимаетесь тут в Париже?

– Крупными сделками. Исключительно очень крупными сделками, – сказал Сепетнеки, поглаживая под столом ногу Эржи выше колена. – У меня отличные связи с Третьим рейхом. Можно сказать, что в некотором смысле я тут торговый представитель Третьего рейха. И хочу между прочим устроить эту сделку между Лютфали и кинофабрикой Мартини-Альвер, поскольку нуждаюсь в наличных. Но скажите, что это мы всё говорим? Пойдемте танцевать.

Развлекались до трёх утра, после чего перс погрузил в автомобиль двух киноподобных женщин, с которыми развлекался, остальных пригласил к себе на виллу в Отёй в воскресенье пополудни, и отбыл. Остальные тоже заторопились по домам. Шари провожал домой француз, Эржи Сепетнеки.

– Я поднимусь к вам заявил Сепетнеки у парадного.

– Вы с ума сошли! И между прочим, мы с Шари живём вместе.

– Чёрт побери. Тогда пойдёмте ко мне.

– Видно, Сепетнеки, что вы давно не живёте в Пеште. Иначе не объяснишь, как вам удалось столь превратно понять женщину. Вы всё испортили.

И не прощаясь, но очень торжествующе удалилась.

– Слышь, чего ты флирт разводишь с этим Сепетнеки? – сказала Шари, когда они обе уже были в постели. – Хотя будь осторожна.

– Всё уже кончено. Представь, он хотел, чтобы я пошла к нему.

– Ну и что? Ты прям как из Пешта не выезжала. Не забывай, матушка, что Пешт самый благонравный город в Европе. Тут с этим совсем по-другому.

– Но Шари, в первый же вечер… Должно же быть у женщины хоть какое-то достоинство, чтобы…

– А как же. Только нечего тогда разговоры с мужчинами заводить… тут это единственный для женщины способ сохранить достоинство. Так я и поступаю. Но скажи пожалуйста, зачем сохранять достоинство, зачем? Думаешь, я не пошла бы за этим персом, если б позвал? Да разве ж он позовёт? Разбежался. Что за очаровательный человек! Впрочем, правильно, что ты не связалась с этим Сепетнеки. Видный конечно из себя, и по-мужски, я это в смысле… ну в общем, говорю, как есть, но мошенник, сама знаешь. И ещё и обчистит тебя. Очень осторожно надо, матушка. У меня раз пятьсот франков украли. Как раз по такому случаю. Ну, привет.

– Мошенник, – думала про себя Эржи, лёжа без сна. – В том-то и дело. Эржи всю жизнь была образцовой девочкой: любимицей нянь и фройлен, отцовской гордостью, первой ученицей в классе, её даже на соревнования посылали. Вся её жизнь проходила отлажено и под защитой, в строгом соотнесении с освященными установлениями добропорядочной буржуазной жизни. Когда подошёл срок, она вышла замуж за богатого человека, элегантно одевалась, и с размахом вела дом, представительствовала, и была идеальной хозяйкой. Шляпки всегда носила такие же, как замужние женщины её круга, и отдыхать ездила туда, куда принято, и мнение о пьесах имела, и остроты говорила, какие принято; была конформна во всём, как сказал бы Михай. Но потом заскучала, скука разрослась в сердечный невроз, и тогда она выбрала себе Михая, чувствуя, что Михай не вполне конформен, что есть в Михае нечто, буржуазным рамкам совершенно чуждое. Думала, благодаря Михаю и она вырвется за стены, туда, наружу, в заросшую диким камышом пойму, простёртую к неведомым далям. Но Михай как раз конформизации от неё и хотел, он ею воспользовался как средством, чтобы стать порядочным буржуа, а в поймы уходил один и крадучись, пока ему не надоело быть конформным, и он не сбежал обратно в заросли, один. Неужели же Янош Сепетнеки, тот, кто и не желает быть конформным, кто живёт набегами за пределы стен, кто куда неукротимей и здоровей Михая, неужели… Тигр, тигр, полночный в нас Джунглей оклик: жёлтый глаз…

На званом воскресенье в Отёй было красиво и скучно, без фильмоподобных явлений на сей раз, в целом всё носило характер светский и благородный, представлен был цвет французской буржуазии, но Эржи не интересовал этот мир, ещё конформней и ещё бестигренней пештского. Отдышалась она лишь когда на обратном пути из Отёй Янош Сепетнеки повел её ужинать, а потом они пошли танцевать. Янош дьявольски поил её, хвастал, декламировал, плакал, временами был по-мужски неотразим – но всё это едва ли не зря. Янош и тут переиграл, не произнеси он ни слова, Эржи, вероятно, всё равно провела бы ночь у него, повинуясь внутренней логике вещей, и ища жёлтых тигров.

Предыдущая главаГлава 13 из 26Следующая глава