До Губбио надо добираться по узкоколейке, моторным поездом, курсирующим между Фоссато-ди-Вико и Ареццо. Несмотря на малое расстояние, дорога оказалась довольно долгой, да и жарко было, так что Михай сильно устал, пока добрался. Но город, вскоре показавшийся на пути от станции в гору, покорил его с первого же мгновенья.
Лежит себе, испуганно приникнув к склону огромной каменистой горы в итальянском стиле, как будто упал без сил на полпути, спасаясь бегством в гору, город. Смотришь, и ни единого дома, которому не было бы много сотен лет. Над путаницей улиц торчит здание немыслимой вышины, поди пойми, кто и для чего воткнул его тут, посреди этих мест, у Бога на задворках. Громоздкий и угрюмый средневековый небоскрёб. Это Палаццо дей Консоли, отсюда консулы правили маленьким городом-республикой Губбио, до XV века, когда город перешёл во владенье урбинских герцогов Монтефельтро. А над городом, почти на самом хребте Монте Инджино пространный белый массив монастыря Сан Убальдо.
Еще внизу, по пути от станции к городу есть вполне приличного вида альберго. Михай снял здесь комнату, пообедал, передохнул немного и двинулся открывать Губбио. Осмотрел изнутри похожий на громадную мастерскую художника зияющий Палаццо дей Консоли, и совсем уж древние игувинские медные таблицы в нём, что остались ещё с предримских времён и хранят сакральные тексты племени умбров. Осмотрел и старый кафедральный собор. Больше достопримечательностей по сути и не было; достопримечательность тут сам город.
Большинство итальянских городов в этих краях вызывают такое чувство, будто дома их рассыпаются, ещё несколько лет, и тлен поглотит их, как столько других старых городов. Дело в том, что итальянцы, там где они строят из песчаника, не штукатурят стен, и среднеевропейскому наблюдателю кажется, что с дома или со всего города облупилась штукатурка, и так его и оставили, напрочь заброшенным, на погибель. Губбио ещё неоштукатуренней, ещё облупленней, чем остальные итальянские города; Губбио и в самом деле заброшен. В стороне от туристических дорог, промышленности и торговли почти никакой, загадка, чем живёт пара тысяч человек, что застряла среди его стен.
Выйдя из собора, Михай свернул на Виа дей Консоли. Вот улица, о которой говорил Элсли, – думал он. Чему только не поверишь о такой. Обитатели этих черных от древности, суровых, исполненных достоинства бедности домов, как догадывался он, столетьями уже живут былой славой, на хлебе и воде…
И сразу, у третьего же дома и в самом деле оказалась дверь мёртвых. Рядом с обычными воротами, в метре от земли, узкая, замурованная готическая арка. Почти в каждом доме на Виа дей Консоли есть такая; других на всей улице и нет; людей тем более.
Он перешёл по узкому переулку на параллельную улицу, что не была новей, а лишь чуть менее мрачно благородной; тут похоже живут живые существа. И мёртвые видимо тоже. Поскольку у одного из домов ему бросилась в глаза странная, поразительная группа людей. Если б он сразу не догадался, в чём дело, то принял бы их за виденье. Лица стоявших перед домом людей были закрыты капюшонами, в руках они держали свечи. То были похороны, по старинному итальянскому ритуалу покойника здесь выносят одетые в капюшоны близкие, члены братства.
Михай снял шляпу, и подошёл к ним, чтобы увидеть ритуал вблизи. Дверь мёртвых была открыта. Можно было заглянуть в дом, в тёмную залу, где стоял гроб. Священнослужители и министранты стояли с кадилами вокруг гроба и пели. Потом они взяли гроб и через дверь мёртвых передали наружу, люди в капюшонах подняли его на плечи.
Тут в готическом проёме возник священник в альбе. Бледным, цвета слоновой кости лицом и грустным ничего не видящим взглядом обернулся к небу, мотнул головой вбок и каким-то неизъяснимо родным, напоминающим давнее движеньем сложил руки.
Михай не рванулся к нему. Он ведь теперь священник, серьёзный и бледный монах, и как раз исполняет свой пастырский долг… нет, не рванулся, как какой-нибудь гимназист, как мальчишка…
Гроб тронулся, следом за ним священник и скорбящие. Михай тоже встал в конец процессии, и без шляпы брёл к дальнему кампосанто, вверх по склону.
Сердце колотило так, что иногда приходилось приостановиться. Сумеют ли они ещё, по прошествии стольких лет, и столь разными дорогами идущие, говорить друг с другом?
Спросил одного из шествовавших, как зовут священника.
Это патер Северинус, – сказал итальянец. – Очень святой человек.
Достигли кампосанто, опустили гроб в могилу, похороны кончились, люди разбрелись. Патер Северинус со спутниками направился в сторону города.
Михай всё никак не решался подойти. Ему казалось, что Эрвин, такой святой теперь, наверняка стыдится своей светской юности, и вспоминает о ней с благородным омерзеньем, как святой Августин. Наверняка, он всё переоценил, и Михая тоже наверно отторг от себя, и помнить о нём не желает. И может, лучше ему уехать, довольствуясь тем чудом, что видел Эрвина.
И тут патер Северинус оставил спутников и повернул обратно. Прямиком к нему. С Михая вся взрослость мигом слетела, он побежал навстречу Эрвину.
– Миши! – воскликнул Эрвин. И коснулся лица Михая правой, а затем левой щекой, поповски ласково.
– Я тебя еще у могилы заметил, – тихо сказал он. – Как тебя занесло сюда, на край света?
Но это он так, из сердечности спросил, по голосу ощущалось, что он не удивлён ничуть. Наоборот как будто, давно рассчитывал на эту встречу.
Михай не мог произнести ни слова. Только вглядывался в лицо Эрвина, какое оно худое и длинное, и в глаза, в которых отгорел юный огонь, и та же глубокая печаль исходила от них из-под мимолётной радости, что от домов Губбио. До сих пор «монах» было для Михая лишь словом, теперь до него дошло, что Эрвин монах, и слёзы накатились. Он отвернул лицо.
– Не плачь, – сказал Эрвин. – И ты изменился с тех пор. О, сколько я думал о тебе, Миши, Миши!
Михая вдруг охватило нетерпенье. Эрвину нужно всё рассказать, столько всего, чего он и Эржи не мог… Эрвин всё исцелит, найдёт, как, ведь на нём уже отсвет иного мира, этот луч…
– Я знал, что ты должен быть здесь, в Губбио, потому и приехал. Скажи, где и когда мы сможем поговорить? Может пойдём сейчас ко мне в альберго? Поужинали бы вместе.
Эрвин улыбнулся наивности Михая.
– Нельзя мне. Да и некогда сейчас, в эту минуту, мой Михай. Я до самого вечера занят. Вот уже и идти пора.
– Неужто у вас столько дел?
– Уйма. Вам этого и не представить. И молитвами я на сегодня задолжал.
– Когда же у тебя будет время, и где нам можно встретиться?
– Единственным образом, Миши, боюсь только, что тебе это будет очень неудобно.
– Эрвин! Ну что ты, какие неудобства, если речь о том, что мы поговорим с тобой?
– Придется тебе подняться в монастырь. Нам нельзя оттуда уходить, если только не из пасторских обязанностей, как вот сейчас, когда я пришёл на эти похороны. И в монастыре тоже каждый час строго расписан. У нас с тобой одна возможность спокойно поговорить друг с другом. Знаешь, в полночь мы сходимся в церковь на общую молитву. В девять обыкновенно ложимся, и спим до полуночи. Но сон этот не обязательный. На это время нет правила, и молчанье тоже не предписано. Вот и поговорили бы. Разумней всего было бы, если бы ты сразу после ужина поднялся в монастырь. Придёшь как паломник, у нас паломники гостят. Захватишь с собой какой-нибудь маленький подарок Святому Убальдо, пусть и братья порадуются. И попросишь брата привратника, чтобы он пустил тебя в комнату для паломников на ночь. Знаешь, там по твоим меркам не особо удобно, но это всё, что я могу. Не хочется, чтобы ты в полночь отправлялся в обратную дорогу, для этого гору знать надо. Очень недружелюбная местность, если не знаешь её. Наймёшь мальчика, пусть проводит тебя к монастырю. Годится?
– Годится, Эрвин, очень даже годится.
– Ну тогда Бог в помощь. Пора идти, я уже опоздал. Вечером увидимся. А пока Бог в помощь.
И очень быстрым шагом удалился.
Михай спустился в город. Нашёл лавку недалеко от собора, и купил несколько красивых свеч Святому Убальдо. Потом пошёл к себе в гостиницу, поужинал, и стал ломать голову, чем бы оснаститься в качестве паломника. В конце концов ловко свернул свечи, пижаму и зубную щётку в нечто, при достаточном благорасположении могущее сойти за узелок паломника. После чего поручил официанту найти ему проводника. Вскоре официант вернулся с каким-то сорванцом, и они двинулись в путь.
По пути Михай интересовался местными достопримечательностями. Спросил, а что же стало с тем волком, которого Святой Франциск Ассизский умирил, и у которого был с городом договор?
– Небось, давно дело было, – призадумался сорванец. – Ещё до Муссолини. Потому что с тех пор как он дуче, не было никаких волков. – Но, вроде как, он слыхал краем уха, в одной дальней церкви похоронена волчья голова.
– А паломники в монастырь приходят?
– А как же, часто. Святой Убальдо сильно помогает, от коленей, или от спины, если долго болит. У господина тоже, наверно, спина болит?
– Не столько даже спина…
– И от малокровия, и от нервов тоже очень хорошо. Больше всего народу к 16 мая приходит, на день Святого Убальдо. Тогда снизу идут, от собора к монастырю с чери и восковыми фигурами, в процессии. Но это не такой крестный ход, как на Пасху или на Божьего тела. С чери бегом добежать надо…
– А что изображают чери?
– Этого никто не знает. Старые очень.
В Михае встрепенулся когдатошний религиовед. Надо б поискать что-нибудь о чери. Как интересно, что с ними в монастырь бегом бегут… как вакханки на гору в праздник Диониса, во Фракии… И вообще что за дивная древность этот Губбио: умбрские таблицы, двери мёртвых… А что если и волк, которого приручил святой Франциск, тоже был каким-нибудь древним италийским божеством, родичем матери-волчицы Ромула и Рема, что живёт в легенде… Как странно, что Эрвина как раз сюда занесло…
За час непростого скалолазания добрались до монастыря. Здания окружала массивная каменная стена, небольшие ворота, прорезанные в стене, были заперты. Позвонили. Ждали долго, наконец, в створке ворот распахнулось небольшое окошко, и из него высунулся бородатый монах. Услужливый сорванец объяснил, что господин паломник, и хочет навестить Святого Убальдо. Двери распахнулись. Михай расплатился с проводником и ступил на монастырский двор.
Брат-привратник изумленно оглядел экипировку Михая.
– Господин иностранец?
– Да.
– Ничего, есть тут один патер, тоже иностранец, и понимает язык иностранцев. Я извещу его.
Он провел Михая в одно из зданий, где ещё горел свет. Через несколько минут появился Эрвин, не в альбе уже, а в коричневом балахоне францисканца. Михай лишь теперь с болью ощутил, до чего ж францисканец Эрвин. Тонзура сообщала лицу его совсем иной характер, и сама по себе уже убивала всё мирское в нём, самоё причастность к этому миру, вознося туда, где роятся Джотто и Фра Анжелико, при этом Михай чувствовал, что это и есть настоящее лицо Эрвина, что к этому лицу он готовился с самого начала, что тонзура всегда была у него на макушке, просто из-за чёрных кудрей Эрвина её ещё не было видно… Никаких сомнений, Эрвин нашёл себя, как это ни ужасно. И не успев поймать себя на этом, он уже приветствовал Эрвина как привык приветствовать в школе людей церковного сана:
– Laudetur Jesus Christus.
– In Aeternum, – сказал Эрвин.
– Ну, взобрался на край света, не потерялся? Пойдём, провожу тебя в гостевую. У себя в келье принимать гостей я не могу. Мы очень строго блюдем клаузуру.
Он зажег свечу, и со свечой повел Михая громадными, белеными известью и совершенно пустыми залами, коридорами и комнатушками, и нигде не было ни души, и только их шаги отзывались эхом.
Скажи, а сколько вас тут, в этом монастыре живёт? – спросил Михай.
– Шестеро. Места, как видишь, хватает.
Жутковато было. Вшестером в доме, где свободно могут разместиться двести человек. И где столько их когда-то наверно и жило.
– А тебе не бывает страшно?
Эрвин улыбнулся, и не стал отвечать на ребяческий вопрос.
Пришли, комната для постояльцев оказалась пустой огромной сводчатой залой со столом и несколькими ветхими деревянными стульями в одном из углов. На столе красное вино в кувшине и стакан.
– По доброте патера Приора мне выпала удача немного угостить тебя вином, – сказал Эрвин. Лишь теперь Михай отметил про себя лёгкий оттенок чужести в речи Эрвина. Сколько лет он уже не говорил по-венгерски… – Давай я сейчас же налью тебе. Приятно будет выпить после долгой дороги.
– А ты?
– О, я не пью. С тех пор, как вступил в орден…
– Эрвин… может быть ты и не куришь?
– Нет.
Опять глаза у Михая наполнились слезами. Нет, это невообразимо. Он готов был поверить про Эрвина чему угодно, что может он и власяницу с гвоздями носит под одеждой, и что перед смертью у него проступят стигмы… но чтобы Эрвин не курил!
– Пришлось и от куда большего отказаться, – сказал Эрвин, – так что этой жертвы я даже не заметил. А ты пей и закуривай.
Михай опрокинул стакан красного вина. Каких только иллюзий не питаешь относительно вина братьев, хранимого ими для редкого гостя в заросших паутиной бутылях. Это оказалось не из таких. Обычное, но слишком чистое деревенское вино, вкус его отлично сочетался с простотой белых пустых зал.
– Не знаю, хорошо ли вино, – сказал Эрвин. – Подвала у нас нет. Мы нищенствующий орден, и это вполне дословно надо понимать. А теперь рассказывай.
– Послушай, Эрвин, из наших с тобой жизней твоя куда чудесней. Мой интерес по праву сильней твоего. Рассказывай первым…
– Что я могу рассказать, мой хороший Миши? У нас не бывает биографий. Что одна история, что другая, и всё сплавляется в историю церкви.
– Но скажи, как ты попал сюда, в Губбио?
– Сначала я был дома, в Венгрии, там я был послушником, в Дёндёше, после этого долго был в Эгере, в монастыре. Потом венгерское отделение ордена должно было послать в Рим одного патера, ну и послали меня, я к тому времени уже выучил итальянский. Когда я это дело уладил, то меня снова вызвали в Рим, меня там очень полюбили, хотя я и не заслужил по-настоящему, хотели оставить меня при викарии. Но я боялся, что кончится тем, что со временем… я сделаю карьеру, во францисканском конечно смысле слова всего лишь, стану настоятелем монастыря, или какой-нибудь чин получу при викарии, а этого-то не хотелось. Я попросил отца викария, чтобы он отправил меня сюда, в Губбио.
– Почему именно сюда?
– Трудно объяснить. Может, из-за старинной легенды, из-за легенды про волка из Губбио, что мы так любили школьниками, помнишь? Однажды из-за легенды я приехал сюда из Ассизи, и мне очень понравился монастырь. Такое место на краю света, знаешь…
– И хорошо тебе тут?
– Хорошо. С годами всё больше мира в душе… но не хочется «проповеди читать» (странной тонкой улыбкой обозначил кавычки) – знаю, ты ведь не к патеру Северинусу явился, а к тому, кто когда-то был Эрвином, правда?
– Сам не знаю… скажи… так трудно о таком спрашивать… не слишком ли тут однообразно?
– Ничуть не однообразно. У нас тут такие же радости и горести, как в жизни извне, просто мерки другие, и акцент не там.
– Почему ты не захотел карьеры в монашестве? Из смиренья?
– Не в том дело. Эти чины, которых я мог бы добиться, согласуются со смиреньем, и тем более, что дают тебе повод перебороть гордыню. А потому нет, что продвиженьем я был бы обязан не тому, что я хороший монах, а тем качествам, что я привнес с собою ещё из светской жизни, а то и вовсе унаследовал от предков. Чутью к языку, тому что некоторые вещи мне легче сформулировать, чем кому-то из моих товарищей. Словом еврейским качествам. И этого мне не хотелось.
– Скажи, Эрвин, а как твои товарищи по ордену смотрят на то, что ты был евреем? Не во вред это тебе?
– Нет, что ты, мне это только на пользу пошло. Случалось ведь, что некоторые из моих товарищей по ордену выказывали, как им мерзка моя порода, подавая тем самым повод для упражненья в кротости и самоотречении. Потом, мне еще в Венгрии случалось проповедовать на селе, шли слухи, и сельский честной народ смотрел на меня как на эдакую несуразицу, и куда внимательней слушали. А тут в Италии никому и дела нет. Тут мне самому почти никогда в голову не приходит, что я был евреем.
– Скажи, Эрвин… а всё-таки, чем ты занят целый день? Что за дела у тебя?
– Очень много. По большей части молитвы и духовные упражнения.
– Не пишешь больше?
Эрвин опять улыбнулся.
– Нет, давным-давно уже нет. Видишь, я и правда, когда вступил в орден, то воображал, что буду служить церкви пером, стану католическим поэтом… но потом…
– Ну и? Вдохновенье покинуло?
– Что ты. Я покинул вдохновенье. Понял, что и это совершенно лишнее.
Михай оторопел. До него начало доходить, что за миры отделяют его от патера Северинуса, который когда-то был Эрвином.
– Давно ты в Губбио? – спросил он наконец.
– Погоди… шесть лет, кажется. А может семь.
– Скажи, Эрвин, я много думал об этом, когда вспоминал о тебе: а вы тоже чувствуете, что время движется, и что каждая частичка его отдельная реальность? Есть у вас своя история? Подумав о каком-нибудь событии, можешь ли ты сказать, в тысяча девятьсот тридцать втором году это было или в тысяча девятьсот тридцать третьем?
– Нет. Сопутствующей нашему состоянию благодати присуще и то, что Бог отъединил нас от времени.
Тут Эрвин сильно закашлялся. Михай лишь теперь обратил внимание, что Эрвин и до этого кашлял, сухо, мучительно.
– Скажи, Эрвин, у тебя, кажется, с легкими неладно?
– Да, лёгкие у меня в самом деле немного не в порядке… вернее, очень даже. Знаешь, мы, венгры, слишком избалованы. В Венгрии так хорошо топят. А эти итальянские зимы и правду очень измучили меня, вечно в нетопленой келье и холодных церквах… в сандалиях на каменном полу… да и ряса эта не слишком греет.
– Эрвин, ты болен… и тебя не лечат?
– Какой ты хороший Михай, но не надо меня жалеть, – сказал Эрвин, кашляя. – Видишь, и это лишь во благо мне, то что я болен. Потому меня и отпустили из Рима сюда, в Губбио, где такой здоровый воздух. Может и поправлюсь. Да и потом телесные страдания принадлежат к порядку нашей жизни. Другому приходится истязать тело, а у меня само тело заботится об истязаньи… Но оставим это. Ты ведь о себе пришёл поговорить, не будем терять драгоценное время на то, чему ни ты, ни я помочь не в силах.
– Что ты, Эрвин… надо бы тебе иначе жить, уехать куда-нибудь, где за тобой бы ухаживали, молоком поили, и на солнце лежать надо.
– Не тревожься обо мне, Михай. Придётся, видно, как-нибудь. Мы тоже должны защищаться от смерти, ведь позволить болезни взять над собою верх было бы формой самоубийства. Если дело примет серьёзный оборот, то и ко мне придёт доктор… но до этого ещё далеко, поверь. А теперь рассказывай. Расскажи обо всём, что с тобой произошло с тех пор, как мы не виделись. И первым делом, как ты нашёл меня.
– Янош Сепетнеки сказал, что ты где-то в Умбрии, он и сам точно не знал, где. И по особой случайности, по вещам и правду указующим, я догадался, что ты в Губбио, что ты и есть этот знаменитый патер Северинус.
– Да, патер Северинус это я. А теперь рассказывай о себе. Слушаю тебя.
Он опустил голову в ладони, классическая поза исповедника, и Михай начал рассказывать. Сперва запинаясь, превозмогая, но вопросы Эрвина чудесным образом приходили на помощь. Не зря ведь, опыт исповедника, думал про себя Михай. Не умея противиться признанию, что хотело вырваться наружу. По ходу разговора осознавая всё более то, что жило в нём скорее интуитивно с самого побега: какой же ошибкой ощущает он свою взрослую или лже-взрослую жизнь, женитьбу, до чего же не знает, как быть, чего ещё ждать от будущего, как вернуться к себе настоящему. А главное, до чего мучит его ностальгия по юности и по друзьям юности. Дошёл до этого места и смешался от нахлынувшего чувства, и голос сбился. Было жалко себя, и в то же время стыдно за этот сентиментализм перед Эрвином, его высокогорной светлостью. И вдруг спросил ошарашенно:
– А ты? Ты-то как выдерживаешь? Тебе не больно? Ты не тоскуешь? Как это тебе удалось?
На лице Эрвина снова появилась тонкая улыбка, потом он опустил голову и не ответил.
– Отвечай, Эрвин, умоляю, отвечай: ты не тоскуешь?
– Нет, – сказал Эрвин бесцветно и мрачнея лицом, – я ни о чём больше не тоскую.
Они долго молчали. Михай тщился понять Эрвина. Иначе и быть не могло, наверняка он всё в себе истребил. Ему ведь пришлось оторвать себя ото всех, он и корни из души выполол, из которых могут прорасти чувства, связующие человека с человеком. Больше не больно, но остаёшься один на пустоши, бесплодный и суровый, на горе… Он поёжился.
Потом вдруг в голову пришло:
– Слыхал я одну легенду о тебе… как ты дьявола изгонял из одной женщины, которую тут мёртвые навещали, в каком-то из дворцов на Виа дей Консоли. Скажи, Эрвин, ведь эта женщина была Евой?
Эрвин кивнул.
Михай вскочил в волненьи, и опрокинул остаток красного вина.
– О, Эрвин… расскажи же… как было… и Ева – какая?
– Какая была Ева? – Эрвин задумался. – Какой же ей быть? Очень красивая была… Такая как всегда…
– Как? Она не изменилась?
– Нет. По крайней мере я не заметил в ней никакой перемены.
– А что Ева делает?
– Этого я тоже не очень знаю. Сказала только, что дела у неё идут хорошо, что побывала повсюду, в западных странах.
Затеплилось ли ещё что-то в Эрвине при встрече? Но об этом он не посмел спросить.
– А где она теперь, ты не знаешь?
– Откуда мне знать? С тех пор, кажется, уже несколько лет прошло, как она была тут, в Губбио. Но у меня ощущение времени ненадёжное какое-то.
– И скажи… Если можешь рассказать… как это у… как ты отослал мёртвого Тамаша?
Голос Михая выдал ужас, охвативший его при мысли об этом. Эрвин опять улыбнулся той же тонкой улыбкой.
– Не трудно было. В том, что Ева видела привиденье, виноват дворец, многих смущала уже дверь мёртвых. Я всего лишь убедил её съехать. К тому же, думаю, она ещё и подыгрывала слегка; знаешь ведь её… Боюсь, что Тамаша она и не видела вовсе, не было виденья, хотя могло и быть. Как знать. Знаешь, со столькими виденьями и призраками пришлось иметь дело за эти годы, особенно в Губбио, где двери мёртвых кругом, что я стал вполне скептичен в этом отношении…
– И всё-таки… как ты вылечил Еву?
– Никак. Так ведь оно обычно и бывает с подобными вещами. Поговорил с ней серьёзно, немного помолился, она и успокоилась. Согласилась, что живому место среди живых.
– Ты в этом уверен, Эрвин?
– Совершенно, – очень серьёзно сказал Эрвин. Если только она не последует моему выбору. А так среди живых. Да что я тут проповеди тебе читаю. Сам ведь знаешь.
– А про то, как умер Тамаш, она ничего не говорила?
Эрвин не ответил.
– Может, ты и из меня мог бы изгнать память о Тамаше и о Еве, и обо всех вас, скажи?
Эрвин задумался.
– Очень трудно. Очень трудно. Да и не знаю, хорошо ли, что ж тебе тогда останется. Вообще очень трудно сказать тебе что-нибудь, Михай. Такой как ты паломник неприкаянный, и что присоветуешь, редкость у Святого Убальдо. Того совета, что я мог бы дать, и дать обязан, того ты всё равно не примешь. Дары благодати открыты лишь тому, кто ищет благодати.
– И всё-таки, что же со мною будет? Что мне делать завтра и послезавтра? От твоего ответа я ждал чуда. Суеверно надеялся на твой совет. Домой ли явиться, в Пешт, блудным сыном, или начать новую жизнь, пойти в рабочие? Я ведь выучился ремеслу, был бы мастером. Не бросай меня одного, я и так ужасно одинок. Как поступить?
Эрвин выудил из-под балахона здоровенные деревенские часы.
Сейчас иди спать. Вот-вот полночь, мне в церковь пора. Иди спать, я провожу тебя в гостевую. А потом подумаю о тебе во время ночной молитвы. Может и просветлеет… другой раз случалось. Может завтра утром сумею что-нибудь сказать тебе. Сейчас иди спать. Пойдём.
Он проводил Михая до оспицио. К глубокому потрясению, что испытывал Михай, подходила эта полутёмная зала, где паломникам столетий снились их муки, мечты и упованья на чудесное исцеленье. Большая часть лежанок пустовала, но в дальнем углу залы спало двое-трое паломников.
– Ложись, Михай, и спи спокойно. Доброй ночи тебе – сказал Эрвин.
Перекрестил Михая, и ушёл торопясь.
Михай долго ещё сидел на краю жесткой кровати, скрестив руки на коленях. Спать не хотелось, и было очень грустно. – Можно ли мне помочь? Ведет ли ещё куда-нибудь моя дорога?
Встал на колени и молился, впервые за столько лет.
Потом улёгся. В жёсткой постели, в непривычном окружении не спалось. Паломники беспокойно ворочались во сне, вздыхали и стонали. Кто-то звал на помощь Святого Иосифа, Святую Екатерину и Святую Агату. Светало уже, когда Михай заснул.
Утром он проснулся со сладким чувством, что ему снилась Ева. Сна он не помнил, но всем телом ощущал шёлк той эйфории, что дается лишь во сне, очень-очень редкой в любви наяву. Странная, парадоксальная и мучительно сладкая нежность на жестком, аскетическом ложе.
Он встал, ценою немалого самоотреченья умылся в не особо современной уборной, и вышел во двор. Было сияющее, прохладное, ветреное утро, как раз звонили к службе, отовсюду монахи, светские, монастырская обслуга и паломники торопились в церковь. Вошёл и Михай, и благоговейно слушал вечную латынь обряда. Праздничное и счастливое чувство овладело им. Эрвин наверняка скажет, что ему делать. Наверно он должен покаяться. Да, он станет простым рабочим, будет зарабатывать на хлеб своими руками… Он ощущал, как что-то начинается в нём, и ради него возносится пенье, и ради него свежий и густой весенний звон колоколов, ради его души.
Служба окончилась, и он вышел во двор. Навстречу шёл Эрвин и улыбался.
– Как спалось? – спросил он.
– Хорошо, очень хорошо. Совсем по-другому себя чувствую, чем вчера вечером.
Весь ожиданье, он смотрел на Эрвина, и когда Эрвин не сказал ничего, спросил:
– Ты думал о том, что мне делать?
– Да, Михай, – сказал Эрвин. Я так думаю, надо б тебе ехать в Рим.
– В Рим? – спросил Михай изумлённо, – Почему? Как тебе это в голову пришло?
Вчера ночью на хорах… я не могу тебе этого пересказать, ты не знаешь этого вида медитации… я знаю, что ты должен ехать в Рим.
– Но почему, Эрвин, почему?
– Столько паломников, беглецов и беженцев столетьями шли в Рим, и столько там всего происходило… собственно там всегда всё и происходило. Потому и говорят, что все дороги ведут в Рим. Поезжай в Рим, Михай, а там увидишь. Больше я сейчас ничего сказать не могу.
– Но что же мне делать в Риме?
– Всё равно, что ты будешь делать. Посети, пожалуй, четыре христианских базилики. В катакомбы сходи. Что хочешь. В Риме скучно не бывает. И главное, ничего не делай. Положись на случай. Будь совершенно открыт, не строй планов… Обещаешь?
– Да, Эрвин, раз ты говоришь.
– Вот и отправляйся прямо сейчас. Сегодня у тебя не такой загнанный вид как вчера. Удачный день для начала, пользуйся. Ступай. Господь с тобой.
Не дожидаясь ответа, обнял Михая, поповски коснулся его щеки левой и правой щекой и умчался. Михай еще немного постоял, поудивлялся, потом собрал свой узелок и двинулся вниз по склону.