К книге
Царь-инок19 глава
81%
19 глава
22

Едва вернувшись со шведской войны в Москву, стольник Петр Никитич Шереметев не мешкая направился ко двору, где предстал перед Борисом Годуновым и преподнес ему грамоту, в коей сказано было – боярин Федор Васильевич Шереметев хранит у себя «животы»[13] опального и покойного боярина Ивана Петровича Шуйского.

– Сердце кровью обливается, что в роду нашем изменник, ибо животы изменника у себя хранил! – говорил полушепотом Петр Никитич. Он стоял спиной к свету, и обрамлявшие его голову пышные рыжеватые кудри казались кроваво-красными. Петр Никитич был крепок, высок и строен, в молодом теле его ощущалась неимоверная сила, и Борису нравилось то, как этот молодой придворный пресмыкается перед ним. К тому же Годунов сомневался до того в лояльности Шереметева – он был женат на племяннице Афанасия Нагого, подозревал в сношениях с родней жены, собравшейся всем скопом вокруг царевича Дмитрия в Угличе. Но, кажется, молодой Шереметев не такой дурак, не рискнул идти против Годуновых.

О давней вражде Петра Шереметева и его дяди, престарелого боярина Федора Васильевича Шереметева, было известно давно. Еще в годы Ливонской войны, когда Федор Васильевич находился в польском плену и присягнул Баторию (до сих пор непонятно, как покойный Иоанн сумел простить ему это), Петр Никитич ограбил имение дяди. После Петр Никитич был прилюдно унижен и бит по лицу дядей, когда царь Иоанн решил спор в пользу вернувшегося из плена Федора Васильевича.

Доподлинно было известно, что Федор Васильевич поддерживал партию Шуйских в их борьбе с Годуновыми, но никто не донес на него даже под пытками, и опала обошла его стороной. Шуйские пали, а престарелый Федор Васильевич получал воеводские назначения и сидел в думе, и Бориса это угнетало – не должен этот хитрый и скользкий старик быть у кормила власти и продолжать пользоваться почетом! И ненависть Петра Никитича к своему дяде сыграла Годунову на руку.

– Государь и государыня не забудут тебе этого и возблагодарят, – сказал Борис Петру Никитичу.

– Скоро я вновь отбуду под Нарву, служить нашему государю и бить шведов, – Шереметев выпрямил стан и расправил плечи, – до того дозволь мне лично привезти дядю сюда, дабы ответил он по заслугам и не пятнал честь нашего рода.

Борис вновь скрыл усмешку – уж не Шереметевым говорить о чести рода! Отец Петра, Никита Васильевич, был удавлен в темнице при Иоанне, ибо был заподозрен в сношениях с вражеской Литвой.

К своему счастью, Федор Васильевич Шереметев об извете против себя узнал раньше, чем за ним пришли, и, бросив все, умчался в новгородский Антониев монастырь, под защиту игумена Кирилла, коему с давних пор покровительствовал.

Опьяненный злобой и жаждой мести за все минувшие унижения от дяди, Петр Никитич с вооруженными всадниками примчался в его имение, совершенно опустевшее. Порыскав в округе, люди Петра Никитича приволокли трясущегося старика-холопа, служившего Федору Васильевичу, и тот поведал, что господина здесь нет, уехал, мол, на богомолье. Оскалившись, Петр Никитич перегнулся в седле и стеганул старика по голове ногайкой и, круто развернув коня, помчался к Антониевой обители, уводя за собой гомонящую толпу всадников…

В Москве быстро разошлись слухи о грызне в семье Шереметевых, но слишком давно было известно о вражде Петра Никитича с его дядей, посему никто и не был удивлен этим вестям. Не было это неожиданностью и для четырнадцатилетнего Федора Ивановича Шереметева, еще одного племянника опального Федора Васильевича, хоть и вести эти вызвали у него смятение, тревогу и гнев…

Федор был сыном погибшего в Ливонии Ивана Васильевича Шереметева Меньшого, коего даже не помнил. Рано он лишился и матери и потому воспитывался старшей сестрой, Еленой Ивановной. Елена же была третьей супругой царевича Ивана, после гибели коего постриглась в монастырь. Инокиня Леонида, как ее звали в постриге, заменила мальчику мать, посвятив ему всю себя. Кроме того, она умело управляла наследством отца, многому успев научить брата. Но три года назад не стало и ее, что для Феди было большим ударом. После потери всех близких ему пришлось невольно взрослеть раньше срока, и к тому времени, как он узнал о бегстве дяди в Антониев монастырь, Федор Иванович Шереметев был уже властным хозяйственником, строгим властителем, знавшим цену деньгам.

– Боярин Федор Васильевич принял спешно постриг, и едва ли не на следующий день в обитель прибыл Петр Никитич, – докладывали ему слуги. Федор слушал их, надменно задрав подбородок, на поросших первым пушком щеках шевелились желваки. Он сидел до того за столом, перебирая связанные с хозяйством бумаги и грамоты, но теперь слушал, отвлекшись от дел, прочь отложив гусиное перо. Он еще выглядел как ребенок, со своими вихрастыми светлыми кудрями, с полноватыми детскими щеками, капризными губами, стянутыми уголками книзу, но во взгляде его, в его речах и манерах уже твердо проявлялось все то, что свойственно взрослым мужам, и это невольно восхищало и тех, кто его только узнавал, и тех, кто ему подчинялся…

– Петр Никитич прибыл на подворье монастыря, но игумен Кирилл со всей братией стали стеной, не дали ему и людям его пройти дальше. Петр Никитич угрожал им, махал ногайкой, едва не сцепился с самим игуменом…

Федор тяжело вздохнул, покачал головой. Срам-то какой!

– Продолжайте, – велел он. – Взял мой братец то, за чем ехал?

– Молвят, забрал ожерелья из жемчуга, даренные монастырю его покойной матушкой, страху навел там…

Федор встал из-за стола, принялся расхаживать по горнице, заложив за спину руки. Полы его длинного атласного кафтана волочились за ним по полу. Ожерелье! Видать, братец от безысходности и злости позволил себе эту низкую выходку.

Судьба престарелого дяди, от коего он был далек и коего презирал за малодушие в польском плену и за присягу Баторию, была Федору безразлична. Теперь и от суда, где мог оправдаться, дядя бежал трусливо, постригся в монахи, лишь бы жизнь несчастную свою сохранить. Пес с ним! Но земли! Земли, имения, как говорят, уже взяты под стражу и в скором времени, вероятно, отберутся в казну, ибо признан Федор Васильевич изменником. И он даже не попытался спасти себя и род свой от бесчестья, имения свои от изымания…

Эх, братец, наломал дров. А ведь можно было сделать иначе! А там и разделить наследство бездетного дяди. Алчность уже тогда пожирала молодую душу Федора…

– И где же мой брат ныне? – спросил Федор, переведя дух и вновь усевшись за стол.

– Сразу же из Антониевой обители он умчался под Нарву, как и должен был…

Да, там, куда уезжал Петр Никитич Шереметев, продолжалась война. Не признав мирного соглашения на реке Нарве, король Юхан сменил главнокомандующего и отправил к границам с Россией еще больше воинов. Неудивительно, что начавшиеся в октябре новые переговоры о мире окончились ничем.

А в ноябре, впервые нарушив перемирие, шведы осадили Ивангород. Мгновенно заняв боевые позиции, русские ратники начали отражать приступ. В защите города принимал участие и Михайло. В числе конного отряда он готовился к вылазке, дабы окончательно сокрушить собравшиеся под стенами города соединения врага. Всадники стояли под сводами ворот, слушали шум занявшегося боя, нестройный треск пищалей и редкий грохот пушечных выстрелов. Оглянувшись, он видел стрельцов, что укрывались за зубцами стены и оттуда вели прицельный огонь, видел убитых, что падали со стен на землю, где и лежали, пока их не оттаскивали прочь. Вскоре все вокруг заполнилось тяжким пороховым дымом…

…Выехавшая из ворот конница рассеяла вражеский отряд и погнала противника до самой Нарвы. Следом, по наведенным шведами мосткам через реку, вышли и остальные силы русских и взяли Нарву в осаду. Когда, оцепив крепость, ратники стали разбивать лагерь, Михайло отдал холопу окровавленную саблю, сунул ему руки, потребовал скорее снять бронь. Когда тело было освобождено от тяжкой ноши, Михайло, болезненно морщась, повел плечом, пошевелил рукой.

– Старый я стал, – усмехнулся с грустью Михайло, – уже и рубить тяжко…

Уже на следующий день ратникам велено было снять осаду и вернуться в Ивангород – говорили, что шведы собрали значительные силы, и надобно было сберечь людей. В отместку шведами разорены были окрестности Копорья и Ям-города.

А в январе в Ивангороде узнали, что под Копорьем русские полки сумели остановить четырнадцатитысячный корпус фельдмаршала Бойе и вынудили его отступить…

Тем временем, вдали от войны, от судьбоносных для державы событий, подрастал мальчик, младший брат государя, царевич Дмитрий Иоаннович. В Угличе, где он по-прежнему находился с родней матери, царевич был полноправным хозяином, будучи удельным князем, но не обладал и малой толикой власти.

– «Итак, как Христос пострадал за нас плотию, то и вы вооружитесь тою же мыслию, ибо страдающий плотию перестанет грешить», – читал мальчик вдумчиво и членораздельно, сидя за стольцом в сводчатой просторной горнице.

В углу дремала мамка его, Василиса Волохова, уже немолодая женщина, похожая на упитанную курицу. Царица Мария, мать Дмитрия, сидела подле окна, перебирая в руках четки. Она не глядела на сына, но внимательно слушала, как он читал.

– Читай далее, – произнесла она, когда Дмитрий замолчал.

– Я устал, мамо, головушка болит, – вздохнув, ответил отрок и с мольбой и надеждой поглядел на мать, дабы она наконец отпустила его.

– Еще немного, соколик мой. Почитай мне, – попросила Мария, по-прежнему глядя в окно. Вздохнув, мальчик продолжил, мамка Василиса, всхрапнув, очнулась вдруг ото сна, заерзала в своем кресле. А Мария все так же глядела во двор угличского княжеского терема, на его деревянную ограду, на кровли домов, что грудились подле двора, на раскинувшуюся за посадом Волгу…

Неизгладимая тоска в глазах Марии. Ей еще не было и тридцати, но все чаще она замечала, что начала увядать: грузнеет тело, на руках уже видны узлы крупных вен, на лице – первые морщины. А что она увидела за свою недолгую жизнь? Была нелюбимой супругой покойного царя, от коего родила сына (единственная ее радость в жизни), а теперь за все это уже почти десять лет она изгнанница в захолустном, ненавистном ей Угличе, безмятежном сонном царстве, где каждый новый день похож на предыдущий.

А что ее семья? С тех пор как государь Феодор и захватившие власть боярские кланы выдворили Нагих из Москвы, умерла ее матушка, дядя Афанасий сослан в Ярославль, сродные братья и дядья сидели в дальних городах. И при ней были только отец, сделавшийся затворником, дядя Андрей и братья – Михаил и Григорий, кои от безысходности и досады предавались пьянству и разврату. Их застолья обычно оканчивались тем, что они ругали бояр и никчемного царя, сетуя:

– Мы родичи младшего отпрыска царя Иоанна, воспитываем его, но не имеем ничего за собой!

И одной надеждой жили – как только подрастет их Дмитрий, от выскочек Годуновых и мокрого места не останется! А вскоре обозлились на Бориса еще больше – несколько лет назад в Углич со своей семьей перебрался дьяк Михаил Битяговский, коему Годуновы наказали управлять Угличем и всем двором царевича. А вскоре Битяговский начал заправлять и казной княжества, что окончательно обозлило Нагих. Иной раз братьям приходилось выпрашивать у него деньги на свои нужды, что было для них унижением, но Битяговский отказывал им, и тогда начинались стычки, оканчивавшиеся едва ли не драками. На крики возмущенных Нагих прибегал Данилка, сын Битяговского, молодой дюжий парень, похожий на добродушного великана, а с ним Никитка Качалов, племянник и правая рука дьяка.

– Как смеешь ты обрекать нас на нищету и голод! – брызжа слюной, кричали братья Нагие. Битяговский, уже сам обозленный, угрожал доложить о своевольствах дядьев царевича в Москву, а сын его, Данилка, засучив рукава, медленно выпроваживал посетителей из дома, медведем надвигаясь на них, говоря:

– Вы это, лучше пойдите подобру-поздорову. А не то, это…

Сам воздух при угличском дворе был пропитан злостью, недоверием, унынием, и так шли месяцы, годы…

Вот и сейчас царица Мария увидела из окна, как мимо их двора шел Битяговский со своим племянником Никиткой Качаловым, негласным казначеем и хозяйственником Углича. Они шли степенно, в суконных длиннополых кафтанах, как хозяева, обозревая все вокруг, одинаково сложив руки на холеные свои животы. Мария с раздражением захлопнула окно и выговорила желчно:

– Послан нам аспид этот в наказание!

Василиса Волохова охотно вторила проклятиям царицы:

– И то верно, по миру нас пустит, прости, Господи, голодом заморит.

Дмитрий, замолчав, глядел пристально на мать, на ее руки, нервно перебиравшие четки. Он уже был не маленьким, все понимал, осознавал и… заражался ненавистью к далекой от Углича Москве, к царскому двору и всему, что с ним связано.

О, если бы знали царица Мария и мамка Василиса, как разительно стал похож на отца их маленький воспитанник: в его тяжелом во время гнева взгляде, в походке, повадках, жестах жил и подрастал будто перерожденный в нем царь Иоанн…

Не раз царице докладывали, что царевич часами мог с нескрываемым интересом наблюдать на скотном дворе за забиванием животных и разделыванием туш, а один раз сама видела из окна, как во дворе Дмитрий, забавляясь, бил палкой гуся. Поначалу оторопела, затем крикнула кормилице царевича Орине, дабы опрометью мчалась к мальчику, и когда та, спохватившись, выбежала прочь, царица окликнула сына, но тот не слышал. Оскалившись, он наносил удары по шее и голове птицы, которая, разведя крылья, пыталась поначалу нападать на обидчика, затем, повинуясь страху смерти, силилась отступить, и сопротивление это еще больше раззадоривало Дмитрия. Когда Орина подбежала к нему и выхватила из рук палку, гусь, распластавшись на земле, еще бился, из-за сломанной шеи не в силах поднять с земли размозженную голову. Слуги подхватили издыхающую птицу и торопливо понесли на поварню.

А минувшей зимой один из братьев царицы наблюдал, как царевич велел Осипу Волохову, сыну своей няньки Василисы, с коим часто проводил время, вылепить из снега человеческие фигуры, затем отрок долго ходил подле них, оправляя спадавшую на глаза отороченную лисьим мехом шапку и держась за смешно болтавшуюся у пояса игрушечную сабельку. Остановившись подле первой фигуры, вынул саблю и крикнул звонко на весь двор:

– Боярин Мстиславский! За измену государю своему приговариваю тебя к смерти!

И снес детской сабелькой снежную голову. Долговязый, похожий на юродивого Осип Волохов, что лепил для мальчика сии фигуры, закрестился, попятился, а мальчик, раскрасневшийся, с горящими от восторга глазами, уже шел к следующей фигуре – это был «боярин Трубецкой», который тоже вскоре был обезглавлен… Когда осталась последняя фигура, Дмитрий долго стоял перед ней, тяжело дыша. Ни дворовые, ни родичи отчего-то не смели остановить эту страшную детскую забаву, словно были заворожены происходящим.

– И тебе, Борис Годунов, – крикнул мальчик, вперив пристальный взор в безликую голову снежной фигуры, – уготована самая страшная казнь – четвертование! Вот так!

И Дмитрий принялся рубить фигуру, топтать, пока не задохнулся от натуги. Тогда-то Орина и выбежала за мальчиком, причитая:

– Княже, ослабнешь, простудишься, Господи!

Дмитрий любил свою кормилицу и потому безропотно подчинился Орине, что торопливо вела его в терем, попутно отряхивая от снега. Конечно, в Москве (благодаря вездесущим «ушам» Битяговского) быстро узнали об этой детской игре, и вскоре стало известно, что патриарх Иов запретил упоминать имя «незаконнорожденного Дмитрия» во время богослужений. Борис давал понять, что ничего в этой державе не происходит без его ведома и такое поведение мальчика недопустимо. А Мария сокрушалась – кто надоумил сына, кто научил? И не ведала, что родичи ее невольно своими неосторожными словами и крамольными разговорами воспитали в ребенке ненависть к московскому двору.

Мария беспокоилась, не в силах понять, как жестокость эта умещалась с добротой, прилежностью и щедростью мальчика – он всегда был очень послушным, с нежностью относился и к матери, и к нянькам, и к слугам, а когда всей семьей шли в церковь на обедню, Дмитрий любил набрать в кошель возле пояса серебряных монеток, дабы у паперти раздавать нищим и юродивым, в большом числе водившимся у храма…

– Мамо, а тата мой – царь? – спрашивал мальчик часто, улыбаясь, ибо уже много раз ему было сказано о том, каким великим государем был его отец. Об этом мальчик спросил сейчас вновь, отвлекшись от «Апостола», и, заерзав в кресле, заболтал ногами, не достававшими до пола.

– Да, соколик, хороший был царь. И все его боялись, – отвечала Василиса из своего угла. Мальчик кормилице верил – говорят, она много лет стелила легендарному отцу постель и стирала царские простыни.

– А брат Феодор хороший царь? – спросил мальчик, с любопытством глядя на мать.

Оторопевшие Мария и Василиса с опаской переглянулись, и царица ответила сдержанно:

– Хороший…

– А когда мы в гости поедем к нему? – не унимался царевич.

– Как только позовет, – помешкав, сказала Мария.

– А почто не зовет? Он не любит меня? Или Бориска не дозволяет? – уже серьезно, насупившись, вопрошал мальчик, и лицо его вмиг изменилось, словно искаженное судорогой. Мария, подумав сначала с гневом, мол, кто надоумил мальчика таким словам, вдруг остолбенела, уже осознавая, что за этим последует, и с ужасом ожидала неизбежного, страшного.

Вдруг Дмитрий, издав глубокий хриплый вздох, повалился вместе с креслицем на бок и забился в страшной судороге. Мария не помнила, как закричала истошно, будто заживо рвали ее на части, не поняла, откуда появился один из ее братьев, Григорий, и стал держать трясущиеся ноги царевича, но даже он, широкоплечий грузный мужчина, едва справлялся с этим. Василиса хотела попридержать мальчика за голову, которой он бился о пол, но Дмитрий невольно кусал ее за руки в кровь…

Приступ падучей болезни, то стихая, то возобновляясь с прежней силой, продлился полторы страшных недели, и царице больно было глядеть на изможденного, словно истончившегося за эти дни страданий сына, который взирал на нее со слезами и жалобно звал, надеясь, что мать защитит его от недуга. Но она не могла ничего поделать, и вскоре Дмитрий, выгибаясь дугой, вновь бился в страшной судороге, закатив глаза и пуская пену. Бессильная Мария вновь звала слуг, братьев, дабы держали мальчика, дабы несли воду, пыталась сделать все, лишь бы ему хоть на мгновение стало легче, и, когда Дмитрий утихал, засыпая, еще бледный, с клоками пены в спутавшихся мокрых волосах, она утыкалась лицом в перину и неистово плакала, не в силах больше терпеть свое страшное горе.

Приступы падучей болезни начались у Дмитрия несколько лет назад, но ежели раньше они бывали редко и быстро заканчивались, то теперь хворь одолевала все чаще и чаще и приступы эти были все более тяжелыми и долгими. То, что он был еще жив, удивляло многих домочадцев, до того страшные муки испытывал отрок. Сколько он еще проживет? Достигнет ли совершеннолетия, сумеет ли оставить после себя потомство? Всего этого не ведал никто. И, сидя возле сына и держа его за руку, Мария проклинала Годуновых, царя и царицу, бояр, изгнавших ее семью в ненавистный ей Углич, и все более ненавистны были дьяк Битяговский и его семья, не дававшие Марии и ее сыну спокойной жизни, и злоба ее питалась мыслью, что это они все виноваты в хвори царевича. И сдавленный материнский плач звучал в темноте над изможденным телом мальчика:

– Почто испытываешь нас, Господи?! Почто обделил нас? Разве заслужил он того? Или же за грехи отца своего страдает? Почто, Господи?

Еще несколько дней после царевич провел в постели, обессиленный длительными припадками. И мать с кормилицей не отступали от него ни на шаг. И вскоре, едва поправившись, Дмитрий уже рвался во двор, прочь из скучных и опостылевших ему палат.

– Сперва надобно на службу пойти, Митенька, – с нежностью сказала Мария. На лице ее, опухшем от слез, появились под глазами темные мешковатые круги. Неимоверно уставшая, сейчас она была счастлива, что сын оправился от болезни. Дмитрий разочарованно вздохнул, выпятил нижнюю губу, но матери перечить не стал. Мария довольно кивнула – пущай горожане видят, что их князь жив и здоров! А то, молвят, разные слухи ходят по Угличу!

Под звон колоколов царевич в окружении родни и придворных направлялся к собору, важно вышагивая в своих остроносых красных сапожках. Грязные, облаченные в рвань юродивые и нищие кланялись мальчику до земли, славя его или жалуясь надрывно на тяжкую жизнь, а мальчик под пристальным присмотром стражников подходил к ним и вкладывал в протянутые к нему грязные, заскорузлые ладони серебряные монетки. Мария улыбнулась краем губ – ну истинный государь растет!

Дмитрий отстоял службу, как и всегда, смиренно, блюдя княжеский чин. Даже повторял шепотом молитвы и песни, крестился и кланялся в пояс, как учила матушка.

После обедни Дмитрий рвался во двор, уже невтерпеж ему было.

– Отпусти его, государыня, – поддакивала Василиса, – дружки его все дни о нем спрашивали.

– Не ответила же ты им, что он болен? – строго спросила Мария.

– Что ты, государыня, что ты? Бог с тобой! – соврала Василиса и для пущей верности осенила себя крестом.

Пригладив светлые, немного вихрастые локоны сына, Мария поцеловала его в макушку и отпустила его во двор.

– Ни на шаг от него! – велела она Василисе, и та что-то отвечала невнятное, уже спеша за кинувшимся опрометью по лестнице царевичем. Следом за ними отправилась и кормилица Орина.

Был жаркий день, и Мария велела накрыть к обеду стол в верхней горнице – туда солнце еще не добралось. По обыкновению, царица сидела во главе стола, и обедали с ней ее родичи – дядя Андрей и братья Михаил и Григорий. Отцу уже который день нездоровилось, и он не покидал своих покоев. Михаил уже был хмельной с утра, и Мария с трудом уняла свое раздражение. Ей было стыдно за брата. А он, снова и снова наливая себе вина, рассказывал об очередной ссоре с дьяком Битяговским.

– Грозится еще больше сократить содержание двора! Только попробуй, аспид, только посмей, говорю я ему, – все больше распаляясь, говорил Михаил. – И знаете, что ответил он мне? Стоит, ухмыляется, говорит, мол, ведает, что ведуны на дворе моем появляются, и все потому, что желаем мы порчей государя Феодора извести!

– А я говорил тебе, не таскай ты к себе этих старцев! – бросил раздраженно дядя Андрей, пристукнув по столу своей сухой рукой. – Беду накличешь на нас! Почто они сдались тебе?

– Ведаешь ли ты, дядя, что есть астрология? – выпучив раскрасневшиеся глаза, вопросил Михаил.

– Ведаю, что Битяговский, как есть, отпишет челобитную в Москву! Снова Бориске доложит обо всем, еще припишет чего, и шапки вмиг полетят с голов наших.

– Ежели не сами головы, – работая челюстями, поддакнул Григорий. Мария слушала обо всем с тревогой – ее и так оскорблял, угнетал запрет патриарха упоминать имя ее сына в богослужениях, словно он не царского рода, а враг хуже татарина. Теперь еще это!

Первый удар набата тут же всполошил все сидящее за столом семейство – больше от неожиданности. Тревожный, надрывный звон колокола, тихий солнечный день. И вторившие набату женские вопли внизу, во дворе…

Почуяв, как все разом обмерло внутри, Мария, не чуя пола и лестниц под ногами, бросилась вниз. И увидела во дворе то, что боялась увидеть. Царевич лежал головой на коленях воющей над ним кормилицы Орины, широко открыв удивленные глаза, поджав под себя ноги в остроносых красных сапожках. И возле него на земле кровавая лужа, и на горле из-за распахнутого ворота кафтана виднелась рана. Дворовых мальчишек, с кем играл Дмитрий, не было видно больше, а Василиса с искаженным от плача и ужаса лицом оказалась вдруг перед Марией и стала причитать: «Не уберегла, не уберегла, царица-матушка».

Мария не почувствовала, как из нее вылился страшный, истошный, нечеловеческий вопль, не поняла, как в руке ее оказалось полено, коим она остервенело начала бить по голове Василису, не уберегшую царевича.

– Сын твой его убил! Сын твой его убил, змея! – кричала она, продолжая бить упавшую на землю Василису.

Под непрекращающийся звон набата ко двору начали стекаться потревоженные мирные жители, и уже пронеслась меж людей страшная весть – царевича зарезали средь бела дня на глазах кормилицы. Михаил Нагой, охмелевший еще более от произошедшего, принялся вдруг кричать толпе, что дьяк Битяговский и есть убийца царевича, и толпа, вмиг озверевшая от ужаса происходящего, взялась за вилы и топоры. Михаил, уже не понимая, что творит, сам вел толпу к дому дьяка, где Битяговский мирно обедал с сыном Данилой и племянником Никитой Качаловым. Слуги успели предупредить их об опасности, и дьяк сумел спрятать жену и дочерей, пока Данила и Никита искали оружие, запирали двери. Гомоня, толпа ворвалась в дом дьяка, выбросила Битяговского, его сына и племянника во двор. Казалось, они и сами еще не поняли, что случилось, и напрасно Битяговский пытался успокоить людей, крича что-то, с ужасом озираясь вокруг. По лицу его стекала кровь – видимо, кто-то успел разбить ему голову.

Их уничтожили разом, забив до смерти, и толпа, вкусив крови, бросилась по городу в поисках новых жертв – искали убийц. Тут-то вспомнили о слабоумном сыне Василисы, Осипе Волохове, с коим так любил играть покойный царевич.

– Царица кричала, что это он убийца! За ним! – крикнул кто-то, и гомонящая толпа бросилась искать его, и нашли спрятавшимся в сене на конюшне, и там же закололи его вилами…

Толпу было уже не остановить, а Михаил Нагой, глядя на растерзанные, окровавленные тела Битяговского и его родичей, отрезвел вмиг, осознав, что за все это действо надобно будет отвечать. Тогда он и подумал, что следует срочно самим отписать об этом в Москву.

– Притащите ко мне приказчика Русина Ракова, да поживее, – приказал он своим слугам.

В тот страшный день в Угличе убито было около пятнадцати человек. Постепенно и толпа отрезвела, люди стали разбегаться по домам, дабы тоже осознать страшное дело рук своих. А над городом все так же бил, не умолкая, набат. И никто не ведал еще и не мог ведать тогда, что заполошный звон этот извещал не только о страшной гибели царевича. Это был предвестник великой Смуты…

Предыдущая главаГлава 22 из 27Следующая глава