В начале лета в семье Бориса Годунова и его супруги Марии Григорьевны родился сын Федор. Несколько дней по всей Москве растекался радостный колокольный перезвон, будто появился на свет долгожданный наследник престола (подумал ли в те дни об этом хоть раз сам Борис?). Впрочем, это не первый сын Бориса – два года назад в его семье родился мальчик, названный Иваном. Но безмерно набожный Борис в крещенские морозы отправился вместе с ним на службу в собор Василия Блаженного, после чего ребенок простудился и вскоре умер. Борис с удивительной стойкостью пережил утрату, поддерживал во всем супругу свою, и теперь, когда вновь родился сын, Годунов не скрывал своего счастья, считал, что рождение Федора есть благодать, посланная Господом в утешение родителям, похоронившим свое дитя.
И с Борисом торжествовала вся Москва, утопая в колокольном перезвоне. Такой столицу увидел Михайло. В последний раз он был здесь, когда провожал сюда Алексашку, вознамерившегося отправиться к боярину Шуйскому. В пути они не говорили, попрощались холодно, и Михайло чувствовал, как легче стало на душе, когда ненавистный шурин исчез из его жизни. Слез Анны, оплакивавшей новую разлуку с братом, старался не замечать, но вскоре уязвленное самолюбие его взыгралось вновь, и Михайло сказал как-то жене:
– Ты при мне о нем плакать не смей! Аспид неблагодарный он! Мы его выходили, вылечили, выкормили, дочерь его растим, а он и слова доброго на прощание мне не вымолвил! Недоносок…
Анна ничего не ответила мужу, и это был не последний раз, когда Михайло ругал ее брата. Однако при Архипе он говорить плохо об Алексашке не решался…
Пока спокойно было в столице, Михайло никаких назначений не получал, отсыпался и отъедался вдоволь. Хозяйством целиком занимались Анна, Архип и сыновья. От скуки вскоре уже не знал, куда себя деть, чуял, как стал жиреть. И когда вызвали вновь, собрался мигом, с великой радостью, не в силах сидеть дома…
…На подворье Годуновых стояло множество возков, богатых, сделанных на иноземный лад. Сновало множество народу, были, кажется, даже англичане. Поодаль, в огромной клетке, что стояла прямо на подворье, спал огромный лохматый зверь, золотисто-рыжий, поросший темной гривой.
– Что ж это за зверь такой? – спросил Михайло у стражника.
– Лев! Английская королева подарила Борису Федоровичу…
– Лев… На кой он ему? Такого ж не прокормить, – усмехнулся Михайло. Он двинулся дальше, но встретивший его слуга Годунова сообщил, что сейчас Борис Федорович принимает германского посла и надобно ждать…
В просторной сводчатой палате, стены коей искусно были исписаны различными узорами, травами и чудными тварями божьими, сидели друг напротив друга Борис Годунов и германский посол Николай Варкоч. Подле них – толмачи. Слуги и даже стражники были выставлены вон.
Варкоч, дородный германец с жирным бритым лицом, глядел на Бориса с легкой простодушной улыбкой, как глядят на старых друзей. Уже не впервой они обсуждают наедине государственные дела, а теперь и вовсе Борис принимал посла у себя, словно истинный правитель державы. Годунов и вел себя как властелин – украшенные перстнями пальцы покоились на резных подлокотниках его высокого кресла, он сидел, откинувшись назад, облаченный в легкий травчатый кафтан с серебряными наручами, на голове его неизменно была украшенная жемчугом тафья.
«Отравлен властью», – заметил про себя Варкоч, глядя в надменное лицо Бориса и продолжая улыбаться ему.
– Союз против османов есть самое важное, чего мы должны достичь, – говорил Борис, – и, конечно, ежели ваш великий государь Рудольф действительно поднимет меч против турок, мы будем первыми, кто его поддержит.
– Его величество ценит это, – отвечал с любезностью Варкоч, – но также ему важно знать, какова вероятность новой войны на севере.
Борис усмехнулся и, подумав, молвил:
– Со шведами нынче договариваться о новом мире трудно. Они хотят войны, дабы окончательно отобрать у нас весь север и огородить Россию от Балтийского моря. Государь же наш не смирился с потерей Яма, Копорья и Ивангорода, ибо сие его вотчины. Боюсь, миром здесь уже ничего не решить. Война будет в ближайшие годы…
– Что же, вы думаете, что новый польский король Сигизмунд будет безучастно наблюдать за вашей войной с его отцом? – вопросил Варкоч.
Борис стиснул пальцами подлокотники своего кресла. Не так давно, защищая свою власть, Сигизмунд разбил брата германского императора, австрийского герцога, вынудив последнего окончательно отказаться от прав на польский престол. Неужели император так опасается этого юношу?
– Как нам известно, в Запорожье, на юге Речи Посполитой, нынче неспокойно, – уклончиво ответил Борис. Варкоч понял, что у Годунова давно есть план относительно Швеции, и война с ней, вероятно, будет в следующем, ежели не в этом году…
Борис вышел в сени провожать посла, обменявшись с ним подарками на прощание. Когда тот ушел, слуга доложил Годунову о прибытии ратника Михайлы.
– Зови его, – сухо приказал Борис и направился в другую палату, маленькую, полутемную. Туда, где, он точно знал, не подслушают.
Михайло вошел, поклонился ему.
– Слыхал, сын родился у тебя, господин, – сказал он добродушно, – с сим прими поздравления мои…
– Благодарю. Садись ближе, – не выразив никаких чувств, приказал Борис. Михайло послушно сел напротив него. Борис глядел ему прямо в глаза, словно выжидал чего-то. Михайло почуял, как нехороший холодок пробежал по спине.
– Тотчас поезжай в Каргополь. Там содержится князь Андрей Шуйский…
И замолчал, точно задохнулся. Михайло ждал, уже понимая. Сцепил пальцы рук, дабы унять дрожь.
– Приставам узника скажи, что братья князя ждут тут, в Москве, тела его для погребения, – по-прежнему глядя в глаза Михайле, говорил Борис уверенным, чуть приглушенным голосом. Михайло чуял, как во рту все пересохло напрочь. Стараясь не выражать никакого волнения, он поднялся.
– Все исполню…
– Гляди мне, – шаря по лицу Михайлы своими черными, глубоко посаженными глазами, протянул Годунов, и двух этих слов было достаточно, дабы понять, что Борис может одним махом уничтожить и самого Михайлу, и его семью…
Получив все необходимые дорожные грамоты, Михайло, будто пьяный, вышел из подворья Годуновых, взмыл в седло и понесся через весь город к дороге, что вела на север, к архангельским землям…
С тех пор как князя Андрея Ивановича Шуйского прислали в далекий от Москвы Каргополь, окруженный на многие версты пустошами и глухими лесами, он не знал ничего о том, что происходило в державе, какова судьба братьев, что с князем Иваном Петровичем. Была только темная, холодная, запертая решеткой камора с гнилой соломой на каменном полу и сырая, вся в плесени, стена. Охранял его стрелец Смирной, коему настрого было запрещено говорить с узником. Каждое утро и вечер он приходил с отрешенным, непроницаемым ликом, приносил еду, выносил помои и так же исчезал, запирая за собой решетку.
– Тебе, видно, язык отрезали! Немого приставили ко мне, дабы я его не разговорил! – язвил князь поначалу, но пристав не отвечал, делал свою работу и уходил, вновь оставляя узника в одиночестве и тишине.
Поначалу Андрей Иванович гневался от бессилия что-либо исправить, оттого, что позволил Годунову переиграть себя. Он метался по каморе, кричал, бил черные от плесени стены, разбивая руки в кровь. Он звал пристава, поносил его самыми грязными словами, но и на это не было никакого ответа. И князь смирился со своим положением.
Зимы сменялись веснами, осень завывала северными ветрами, поливала город косыми дождями, но сидевший в подземной каморе князь всего этого не видел. И так миновал год, а за ним еще один.
По ночам он лежал на полу, свернувшись калачиком, как в детстве, крепко прижав колени к груди, молился и плакал, вспоминая прошлую жизнь, коей его лишили. Часто вспоминался и Алексашка, сгинувший в застенке от пыток – иного и быть не могло!
– Погубил я тебя. Прости… Прости! – скулил князь в темноте. И с тем засыпал, дрожа от озноба. А утром он вновь видел бородатое лицо пристава, что приносил еду – жидкую безвкусную кашу, от коей уже рвало. Стрелец ушел, и вновь одиночество, тишина.
– Дай хоть в баню сходить, изверг! – крикнул в пустоту князь, и лишь эхо, отзвук коего ненадолго повис под темным высоким потолком узилища, было ему ответом.
И дни текли, вновь сменялись времена года. Однажды Андрей Иванович обнаружил, что покрылся весь кровоточащими язвами, одежда его сгнила и напрочь пропиталась тяжелым духом немытого тела. Кровил и рот, зубы шатались, выпадали один за другим. И вскоре князь заболел лихорадкой, и мысль о скорой кончине казалась ему радостной. Но он выжил, а пристав даже вскоре принес ему свежую одежду – просторные порты и холщовую белую рубаху.
В дни хвори князь часто видел подле себя Алексашку. Он не говорил, просто сидел рядом, молча, по обыкновению, латал обувь или точил нож, а князь лишь просил прощения, и за умершую супругу его, и за ее отца, и за жестокость свою, кою он проявлял к Алексашке в детстве. Но вскоре и он перестал приходить. Изнывая от одиночества, Андрей Иванович вскакивал каждый раз, когда до уха доносился какой-либо звук. Вскоре он радовался приходам пристава, единственного живого существа в жизни узника. Он даже полюбил стук его кованых сапог, когда тот приходил в камору. Андрей Иванович скулил, хотел целовать эти сапоги, лишь бы Смирной никуда не уходил, но тщетно – пристав ничем не отвечал на действия узника.
Вскоре каждую ночь князь вскакивал, охваченный страхом, – все снилось ему, что тащат его на псарню и лохматые волкодавы обступают его, глухо рыча и истекая слюной… И дабы не видеть снова это видение, он не спал, силясь продержаться до прихода Смирного – с ним было спокойнее, и наяву успокаивал себя:
– Нет, это не меня псам бросили. Это дедушку моего… Князя Андрея Михайловича. Не меня… Дедушку… Деда…
И однажды Смирной пришел раньше времени, чего никогда не было. Подобно ручному псу, князь вскочил обрадованно, промычал что-то невнятное сквозь слипшиеся сухие губы. Смирной неторопливо зажигал лучину, во всех движениях его была степенность и уверенность. Следом за ним неторопливо в камору вошел бородатый ратник. Он встал за спиной Смирного, сложил руки на рукояти висевшей у пояса сабли. Несмотря на темноту и помутившийся рассудок, Андрей Иванович не мог не узнать Михайлу и только спросил, замерев, стоя на коленях:
– Ты?
Смирной тем временем с привычным невозмутимым лицом навис над князем, протянул свои руки, будто пытался обнять, – князь оторопел даже поначалу, но, когда пальцы пристава железными тисками стиснули его горло, все стало ясно. Ослабевший, желавший смерти узник все же невольно пытался бороться, даже когда пристав повалил его на пол и придавил грудь коленом.
Михайло, стиснув зубы, глядел, как, кряхтя, пристав расправляется с трепыхающимся под его огромным телом князем Шуйским, и тот хрипел страшно, сучил ногами, хватал своего убийцу за кафтан, за плечи. Но вскоре все стихло. Тяжело дыша, брезгливо вытирая руки о голенища сапог, Смирной поднялся и отошел от тела. Михайло подошел ближе, носком сапога поддел свернутую набок голову мертвеца, развернул лицом к себе. Не узнать было в этом тощем, беззубом старике со спутавшимися длинными волосами, неряшливой седой бородой красавца-князя Андрея Шуйского! Вспомнил Михайло, как надменно глядело на него это лицо однажды, когда пришел он к князю с просьбой понизить кабалу. Князь отказал тогда, сказав: «Ты сам в холопы ко мне пришел. Не выплатишь при жизни, дети твои выплатят».
– Как теперь с ним быть? – раздался за спиной Михайлы голос стрельца Смирного.
– Вели дьякам писать в Москву о кончине узника и вези тело туда, – ответил Михайло, не сводя глаз с трупа. Невыносимо было долго стоять у смердящего нечистотами тела, и Михайло хотел уже уходить, но вдруг остановился и что есть силы ударил мертвого сапогом в лицо…