К книге
Царь-инок11 глава
52%
11 глава
14

Михайло все для себя решил, еще когда сопровождал князя Андрея Ивановича к литовской границе. Несколько суток он трясся в седле в числе прочих ратных холопов, охраняя своего господина, и видел он перед собой свою убогую хату, измученную Анну, что носилась теперь меж двумя младенцами (дочерь Алексашки, Татьяну, Михайло принял как свою), видел подрастающих сыновей, коим нечего будет оставить после себя. Вот и Алексашка впереди едет подле князя, ставший после смерти жены совсем нелюдимым. Михайло, обозлившись и на него, и на князя, не обмолвился с ним ни словом.

– Княже наш, видать, тайные переговоры затеял, – говорил один из холопов, когда Михайло и прочие мужики сидели в лесной чаще вокруг костра и хлебали густое пресное варево.

– Уж не желает ли он отдать Баторию Москву?

– Кто ж его знает! Наше дело малое…

…Когда по возвращении в Москву князь распустил свою стражу, Михайло долго метался на коне по узким городским улочкам из стороны в сторону, будто окончательно силясь решиться на что-то. Наконец, круто развернув скакуна, погнал его в сторону Кремля.

Стрельцы у ворот с подозрением глядели на явившуюся в сумерках фигуру всадника, светили факелами, разглядывая его. Дорожное платье, промокшее и изгвазданное грязью, сапоги с отбитыми каблуками, сабля у пояса.

– У меня срочное донесение Борису Федоровичу Годунову от князя Шуйского! – объявил Михайло, унимая разгоряченного коня.

– Какое такое? – недоверчиво зыркая своими маленькими черными глазками, спросил один из стрельцов.

– Не твое дело! Срочно веди к нему, иначе не сносить тебе головы!

– Как заговорил, а! – хватаясь за саблю, прорычал стрелец, но другой одернул его:

– Терентий, оставь ты его от греха! Мало ли…

– Скорее! – торопил Михайло, уже чуть ли не наезжая на стрельцов грудью коня.

Видать, напуганные недавним свержением митрополита, стрельцы пропустили Михайло, отворив ворота, но забрали у него саблю и велели спешиться.

– Всё? – недоверчиво спросил стрелец Терентий. Усмехаясь, Михайло потянулся к голенищу сапога и вынул оттуда нож.

– Теперь всё, – сказал он, передавая оружие.

– Ступай. Там проводят тебя, – отворачиваясь, пробурчал Терентий.

Когда Михайло в сопровождении троих стрельцов подошел к палатам Годуновых, стражники еще раз обыскали его и велели заходить. К большому удивлению Михайлы, Борис уже ждал его в тесной сводчатой горнице, тускло освещаемой несколькими свечами, – и когда только успели доложить?

Борис сидел за столом, позади него стояли два дюжих молодца, держась за сабли у поясов. Михайло почему-то представлял легендарного советника государева, что бросил вызов могущественным Шуйским, крепче и величественнее, что ли, а он сидел в распахнутом татарском халате, с растрепанной бородой, будто обыкновенный торговец. А затем он понял, что уже видел Бориса однажды – в походе государя Иоанна Васильевича в Ливонию, что был почти десять лет назад. Он вспомнил, как однажды Борис, глядя с благоговением на царя, подвел ему своего коня, и Иоанн Васильевич, оказав ему большую честь, сел на коня верхом…

– Кто ты? – спросил Борис, не сводя цепкого взгляда с незнакомца.

– Михайло Васильев я. Князю Андрею Шуйскому служу, – без достоинства, устало отвечал Михайло. Борис же словно и не удивился. Либо не подал виду.

– Холоп? – спросил он.

– Да, – исторг сквозь зубы Михайло, затем, переведя дух, молвил: – Когда-то деревня была своя, земля, люди. В минувшую войну литовцы разорили всё. Вот и подался в холопы.

– И чего ты хочешь?

– Давеча князь ездил к литовской границе и нам, и всем вокруг говорил, что для охоты. Но видел я, что встречался он там с иноземцами, стало быть, с польскими панами.

– Стало быть? Почему я должен верить тебе? – усмехнулся Борис, продолжая изучать лицо незнакомца, угрюмое, в сети первых, уже отчетливых, глубоких морщин.

– Не веришь мне, так вели доставить к тебе на подворье слугу его верного, Алексашку. Он многое поведать может! В особенности про то, как Шуйские торговых людей мутили весною, дабы убить тебя!

Даже в полумраке было видно, как по лицу Годунова пробежала судорога.

– Чего ты хочешь? Денег? – выпрямившись, спросил он.

– Воли хочу, – отвечал Михайло, будто выпрашивая ее у Бориса. – Дети у меня. Хочу не кабалу им после себя оставить, а доброе имя…

– Так выплатил бы честно своему господину кабалу и волю бы получил, – возразил Борис, – а ты ради воли своей на грех решился.

Михайло рассмеялся, обнажив ряд ровных белоснежных зубов.

– Выплатил бы, как же! Шуйские такую кабалу дают, что из нее никогда не выбраться. Поначалу и я думал, что смогу. А князю Андрею Ивановичу люди нужны! Никого он от себя не пущает! Один уже приезжал к нему, говорил, мол, выплатил тебе, князь, что должен, отпусти меня. Князь, мол, говорит: «Где ж ты, собака, выплатил», стал ему в нос бумаги совать, тот неграмотный, посопел, но смирился. Алексашка его на конюшню отвел, там плетью огрел для острастки. А что я говорю? Ты и сам, Борис Федорович, ведаешь, как тяжко холопам живется на Руси! А грехи свои после смерти отмаливать буду. Чего о загробной жизни думать, когда земная хуже смерти…

Борис молчал, Михайло же продолжал:

– Возьми меня к себе на службу, боярин. Я воин добрый, Русь и от татар, и от ляхов, и шведов боронил. Что и говорить, виделись мы с тобою в походе государевом в Ливонию. Ты в свите царевича Ивана состоял тогда…

Борис хмыкнул, попытался что-то сказать, но Михайло продолжал говорить:

– Ежели нужна будет помощь в деле ратном, я завсегда рядом буду. Только в кабалу не пойду. Уж лучше сбегу с семьей в вольные окраины, и будь как будет.

– Беглецов ныне до конца жизни искать велено государем, не слыхал? – усмехнувшись, спросил Борис, затем поднялся из-за стола, не сводя взгляда с Михайлы. – Кто знает, может, и призову еще тебя! Время покажет. А сейчас ступай. Хотя нет, погоди…

Слуга Годунова появился словно из ниоткуда, положил на стол перед Михайлой туго набитый кошель, глухо звякнувший монетами. Михайло презрительно взглянул на кошель, молвил:

– Денег не возьму. Лучше обдумай мою просьбу. Или поручи дело, в коем смогу быть тебе полезным.

– Ты думаешь, что я стану выкупать тебя у князя? Или как?

– Нет, выкупать ты меня не будешь. Но отобрать у князя за его преступления можешь многое. Разве нет? – задрав бороду, произнес Михайло. Борис еще раз пристально, дивясь уму и коварству этого холопа, взглянул на него исподлобья и сказал последнее слово, прежде чем удалиться:

– Ступай!

…Михайло несся к дому мимо притихших осенних городских садов, мимо храмов, боярских хором, мимо строящейся стены будущего Царь-города и думал об одном – назад дороги нет. Ежели князь узнает, что Михайло предал его, то не сносить ему головы. Что будет с семьей? Ведь и Алексашка не поможет. Да и не станет он помогать, верный княжеский пес! А ежели Борис победит? Не уничтожит ли он и Михайлу? Да и с чего… Будь как будет!

На мгновение подумал: что будет с Алексашкой? Прикажет ли Борис пыткой добиваться от него правды о княжеских преступлениях? Казнит ли? Да плевать! Сейчас, начав свою игру, Михайло готов был пожертвовать чем и кем угодно.

* * *

Месть Годунова обрушилась на его противников разом, стремительно. Действуя от имени государя, Борис не жалел средств в изобличении врагов. Первым делом государевы люди явились в дом князя Андрея Ивановича Шуйского, в ночи, чтобы не успел уйти. Но гордый князь и не желал убегать, обвинение в тайном сношении с вражеской Польшей и приговор о ссылке в одну из его глухих деревень он выслушал с усмешкой, на приставов глядел с издевкой. И хоть внешне он был спокоен, внутри него бушевала буря: что дальше? что с братьями? что с Алексашкой?

Алексашка был первым, кого государевы люди схватили, – он бросился предупредить господина об опасности, но не поспел – два всадника нагнали его, прыгнули на спину с седел, и вот он уже, повязанный по рукам и ногам, избитый, едет к Кремлю, куда его велел доставить сам Борис Годунов.

Братьев князя пока не тронули, лишь свели Василия Ивановича с воеводства в близком к Польше Смоленске и отправили в Москву. Ивана Петровича Шуйского так же отправили под стражей в одну из дальних деревень, где он должен был ожидать окончания следствия. Слуг его, как и Алексашку, увезли в застенок Кремля.

Руководил следствием дьяк Михаил Татищев, еще молодой человек, сухощавый, с редкой рыжей бородой и ранними залысинами. Его Алексашка увидел в самый первый день, когда его доставили в темницу.

– Мутил ли князь торговых людей, призывал ли их к убийству бояр Годуновых? – то и дело твердил дьяк, но Алексашка молчал, усмехаясь. Палач бил его наотмашь какой-то дубинкой, отчего все тело несчастного покрылось ноющими кровоподтеками. Узника лишили еды, давали только какую-то гнилую воду, от которой после тошнило…

– Вел ли князь тайные переговоры с польским королем, дабы отдать ему землю Русскую? – спрашивал Татищев на следующий день, но Алексашка вновь молчал. Тогда его подвесили на дыбу (благо заламывать руки не стали) и палач щедро прошелся по его телу горящими вениками. Алексашка выл от боли, молился, впадал в забытье, но его обливали водой, и допрос продолжался.

– Дурак, сознайся, а то умрешь тут, – устало молвил Татищев.

– Вел… с ляхами… вел, – донеслось из черных от запекшейся крови губ Алексашки.

– Опусти его! – велел Татищев палачу. Веревка скрипнула, и узник тяжело рухнул на пол, тут же лишившись чувств.

Алексашка видел прошлое. Новгород. Зима. Отец, крепкий бородатый мужик, забирает его, Алексашку, еще маленького, из рук матери. Она кричит так страшно, что он слышит ее крик даже сейчас, и невольно зовет ее… Лицо старухи-соседки, коей отец оставил его перед тем, как навсегда исчезнуть… Отчего-то горница ее напоминает темницу, и старуха глядит на Алексашку пристально и голосом Татищева вопрошает:

– Мутил ли князь торговых людей?

И вдруг отовсюду хлынула вода, из сырых потемневших стен, из черного невидимого потолка, и Алексашка захлебывался ею, беспомощный. И вновь тело его вытянулось на дыбе, вновь грубые веревки намертво впились в запястья, и вновь перед ним ненавистное лицо Татищева. Видимо, он чего-то ждал, но Алексашка не знал, чего. Позади что-то хлестко ударило по полу, и затем спину ожгла такая невыносимая боль, что Алексашка закричал и тут же сорвал голос. Новый удар сорвал кожу с ребер, и по боку потекло теплое, вязкое…

– Мутил… торговых, – задыхаясь, отвечал Алексашка, чувствуя, что еще одного удара не выдержит.

– Кого? Имена! – требовал Татищев.

– Сытин… купец… Русин Синеус, Голуб, – бормотал Алексашка, вспоминая всех, к кому ездил накануне бунта князь Андрей Иванович.

Меж тем количество подозреваемых росло, застенок был уже переполнен, и из него каждый день выносили тела для тайного погребения – трупы тех, кто не пережил пыток.

Опале подверглись сторонники Шуйских. Петр Татев тут же постригся в монахи, но спустя несколько дней умер в Троице-Сергиевой лавре. Окольничий Иван Крюк-Колычев был отослан в Нижний Новгород и заточен в темницу. Василий Скопин-Шуйский сведен с наместничества в Каргополе и отправлен в Москву, откуда ему велено было не выезжать (князь плакал и благодарил Бога, что его постигла не столь суровая кара, – накануне этих событий у него родился долгожданный сын Михаил). Братья князя Андрея Ивановича были разосланы по деревням и также содержались там под стражей.

Княжну Анну Ивановну Мстиславскую, на коей бояре хотели женить государя, велено было заключить в монастырь. Федор Мстиславский, только недавно занявший место отца, не посмел защитить сестру, и ему настолько было больно и стыдно оттого, что он даже не вышел попрощаться, когда сани навсегда увозили Анну, несчастную заплаканную девицу, из отчего дома. В голове князя Федора отчетлива звучал голос отца, твердивший, что честь рода превыше всего…

На площади перед Кремлем в один из снежных декабрьских дней вывели пятерых торговых людей, самых крупных и влиятельных, тех, кто содеял очень многое для учинения майского бунта. Стучали топоры – плотники доделывали помост. Мела поземка, Кремль и храмы черными, едва различимыми тенями стояли по сторонам. Ветер глушил звонкий голос глашатая, зачитывающего обвинения торговцев в воровстве и измене государю, а немногочисленные горожане, пришедшие поглазеть на казнь, с трудом узнавали преступников:

– Это же Фома Голуб…

– А то Русин Синеус?

– И то верно! А там кто? Неужто Сытин?

Афанасий Сытин, выделяющийся среди приговоренных ростом и широким крепким телом, первым стал подниматься на помост.

– Прощайте, братцы. Дай сил вам, Господи, пережить муки, – сказал он прочим осужденным, обернувшись. Ветер трепал его отросшую в застенке седую бороду. По указанию палача он стянул с себя грязную исподнюю рубаху, поцеловал крест, снимая его с шеи. Он не дрожал от пронизывающего ветра и колкого снега, словно уже не чувствовал ничего.

Архип, остолбенев, глядел на то, как купец стал на колени, перекрестившись, положил голову на плаху. Удар топора, ропот толпы. Палач поднял за волосы залитую кровью седобородую голову. Когда к плахе подвели следующего осужденного, Архип, расталкивая плечами зевак, побрел прочь. Неужто все его мысли о том, как изменилось государство после смерти царя Иоанна, – всего лишь выдумка? Зачем тогда остался он в этой проклятой Москве? На щеках его замерзали слезы.

Неподалеку от него в дровнях стремительно провезли укрытое рогожей и козьими шкурами тело. Возница погонял коня все сильнее, и вот дровни миновали Москву, деревню, еще одну и наконец прибыли на скромное подворье.

– Матвей, помоги! – крикнул Михайло, соскакивая с облучка. Старший сын выбежал без шапки и тулупа, торопясь. Вышел и Васька, застыл на пороге. Анна, кутая голову платом, бросилась с крыльца, по пути окриком загнала младшего сына в дом и, когда увидела поднявшегося из дровней Алексашку, всего окровавленного и едва похожего на себя, вскрикнула нечеловеческим голосом.

– Помолчи! – приказал Михайло, вместе со старшим сыном затаскивая Алексашку в дом. Его уложили на лавку, и Анна, всхлипывая, стала мокрой тряпицей отирать брату лицо. Михайло стоял в дверях, не мог отвести от этого взгляда, и внутри было тошно, погано, и он даже не заметил, как согнул в руках хлыст, едва не сломав его пополам.

– Пойду коня распрягу, – выговорил Михайло и стремительно вышел из избы…

Счастливая звезда тогда была явно на стороне Бориса. В то самое время, когда противники его были сокрушены, в Польше умер воинственный король Стефан Баторий. Так Россия была вновь спасена от столь ненужной ей сейчас войны – оставшаяся без правителя Речь Посполитая теперь была занята лишь поиском нового короля, и Борис, еще не ведая, кто станет претендентом на польский престол, уже начал мыслить, как посадить на него государя Феодора Иоанновича.

Но роптала Москва, на каждом углу шептались, что Годунов изрядно крови из бояр выпустил, дабы власть свою защитить, и что он государя давно отстранил от трона, и теперь ждать на Руси беды от такой неправедной власти. Его боялись и ненавидели. И ненависть к нему, с коей, в отличие от боярского заговора, он был бессилен бороться, множилась с каждым днем все больше.

* * *

Арест и ссылка не сразу, но все же подкосили некогда могущественного Ивана Петровича Шуйского. Ненависть к врагам, которые так обошлись с ним, мешала ему спать. Как смели они? Как смели? Он, князь из династии Рюрика, потомок Всеволода Большое Гнездо, так же, как и сам государь. Он, остановивший полчища Батория под Псковом, виднейший воевода и сын не менее прославленного воеводы, отдавшего более двадцати лет назад свою жизнь за Россию…

От бессилия он ночами выл, уткнувшись в подушки, и после глядел безучастно в темный потолок, осознавая, что все кончено и прежнюю власть и силу при дворе ему уже никогда не получить вновь. С досадой вспоминал тот майский день, когда во время народных волнений Борис приполз к нему на примирение. Тогда Иван Петрович убедил толпу разойтись, не пролив крови. И сейчас он все чаще видел перед собой лицо родича, князя Андрея Ивановича, что говорил ему тогда: «Напрасно мы пощадили их! Разом могли окончить все! Разом! Ошибся ты, Иван Петрович».

Князь возразил тогда, что на это не пошел бы митрополит Дионисий, их верный союзник, да и убийство Годуновых внесло бы сумятицу не только среди духовенства, но и среди бояр. Как расхлебать потом? А сейчас он думал с болью – Андрей был прав. Иван Петрович ошибся крупно. И теперь поплатился за это. Где теперь Дионисий? Где все те, кто противился расправе над Годуновыми? Воротынские, как и Шуйские, отосланы в деревни, Оболенский в тюрьме, Вельяминов – в опале… Сокрушены! Уничтожены! Всех переиграл Бориска…

Еще осенью, когда Иван Петрович ехал по приказу государя в свои Лопатницы, он посетил в Суздале Покровский женский монастырь, где помолился, лично в руки игуменье Леониде вручил небольшой кошель с деньгами, отобедал с ней и в разговоре узнал, что здесь же живет инокиня Прасковья, некогда в миру Феодосия Соловая, вторая супруга царевича Ивана, постриженная здесь восемь лет назад по приказу государя Иоанна якобы потому, что не принесла царевичу наследников. Когда-то Иван Петрович присутствовал на их с царевичем Иваном свадьбе. Сколько лет прошло?

По просьбе князя игуменья пригласила инокиню Прасковью к ним, и та явилась незамедлительно. Внимательно поглядела на князя, чинно поклонилась ему. Как она изменилась! Та красота, девичья, невинная, улетучилась, и бывшая царевна будто потускнела вся. Взгляд ее был цепок и строг, черный апостольник плотно облегал ее худое, словно с иконы, лицо.

– Здравствуй, князь, – произнесла она наконец, и улыбка тронула ее бледные сухие губы. После они прогуливались вдвоем по монастырскому саду, старательно вычищенному от павшей листвы.

– Так что ты делаешь здесь, княже? – спрашивала Прасковья.

– Неугоден стал я государю. В опале я, – с тоской отвечал Иван Петрович, медленно вышагивая рядом с инокиней с заложенными за спину руками.

– Ничто не вечно. Молись, князь, и Господь не оставит тебя.

– Боюсь, уже оставил…

– Тебе сие не может быть ведомо, – с укором возразила Прасковья, а Иван Петрович все рассказывал ей, что многое изменилось после смерти государя Иоанна, что царь Феодор ничего не решает и правит за него Бориска Годунов.

– За что же он тебя из Москвы выслал? – прищурившись, спросила инокиня.

– Пожелали мы развести государя с супругой, что так и не принесла ему детей.

– А она – сестра Бориса, – понимающе кивнула Прасковья, уже не скрывая улыбки. Ивану Петровичу вдруг стало не по себе. Он покосился на Прасковью, на лице которой появились вдруг пунцовые пятна. Когда-то и она была пострижена по той же причине, но от царя Иоанна ее никто не посмел защитить. А Борис и царь Феодор Ирину сберегли, отстояли…

– Вы всегда думаете, что вам можно все! Что способны вы управлять судьбами людей. При желании возносить их или низвергать в пропасть. Можете даже отобрать саму жизнь! Так не должно быть! Кто дал вам сие право? – говорила Прасковья с появившейся в ее голосе злобой и, задохнувшись, остановилась, перевела дух, тихо прочитала молитву с закрытыми глазами, перекрестилась. Иван Петрович молча наблюдал за ней.

– Господь учит тебя смирению, князь. Освободи свое сердце от мести. И молись, ибо Господь милостив.

Князю было непросто принять сказанное инокиней, но спорить он с ней не стал. Когда уезжал, то пригласил Прасковью и игуменью Леониду в гости к себе в Лопатницы, и вот к концу зимы монахини наконец посетили его.

Был пост, и князь угощал гостей ягодами, мочеными яблоками, грибными щами, гороховой кашей. Пили воду, окрашенную брусникой. Игуменья Леонида, притомившись, ушла в приготовленную для нее горницу, а Прасковья и князь еще много беседовали о вере, об испытаниях, коими подвергает людей Господь, об искуплении грехов.

– У меня было много времени обдумать твои слова. Я, словно голодный, мучился, ибо не с кем мне обсудить здесь все то, о чем я так часто думаю, – делился с ней князь.

– Говори же, – кивала Прасковья. И вот Иван Петрович вдруг открылся ей с другой, неведомой ей стороны. Он много вспоминал покойную супругу, сокрушался, что Господь так и не дал им детей, говорил, что без нее жизнь лишена всякого смысла, и теперь ему все чаще кажется, что участвовал он в этой грязной придворной борьбе только лишь для того, дабы было ради чего жить. Но теперь князь был уверен, что спасение души превыше всего. И вдруг он расплакался впервые за долгое время, и Прасковья, не растерявшись, тут же поднялась со своего места, обошла уставленный угощениями стол и по-матерински крепко обняла князя.

– Бог милостив, Бог милостив, – повторяла она, гладя Ивана Петровича по крепкому плечу, затем прочитала над ним короткую молитву, и он затих, успокаиваясь.

– Прости меня. Стар я стал, несдержан, – смущенно пробормотал Иван Петрович, утирая мокрое от слез лицо.

– Пустое, – ответила Прасковья, садясь на свое место.

– Не оставят они меня. Сердцем чую. Мыслю, насильно постригут меня в дальнем монастыре. Или, чего хуже, убьют, – шепотом произнес князь.

– На все воля Божья, – погодя, отвечала Прасковья и так пристально и скорбно глядела на Ивана Петровича, словно уже сейчас ей было ведомо, что ждет его дальше.

В тот же день Прасковья и игуменья Леонида уехали в обитель, на прощание Иван Петрович пригласил их вновь, и они обещали приехать летом. Но свидеться более им уже не пришлось.

В Москве, конечно, стало известно о подозрительных встречах опального боярина и бывшей царевны. И ответ не заставил себя ждать.

Весной в Покровский монастырь прибыл Дмитрий Иванович Хворостинин с дьяками и вооруженной стражей. Оплывший, с землистым нездоровым лицом, он был мрачен и неприветлив. Обитель явно была встревожена столь неожиданным приездом московского посланника, но игуменья Леонида встречала боярина как дорогого гостя. Дмитрий Иванович ответил ей строго, что у него мало времени и ему приказано обыскать монастырь с целью найти что-либо подозрительное после приезда князя Шуйского, а также ему надобно допросить инокиню Прасковью. Дмитрий Иванович, герой битвы при Молодях и Ливонской войны, ощущал себя подавленно. Получив из рук Бориса долгожданный боярский чин (во времена Иоанна он, потомок худого княжеского рода, мог об этом только мечтать), Хворостинин вынужден был выполнить столь низкое, по его мнению, поручение. На Прасковью, что сидела перед боярином в отведенной для его работы келье, он старался не смотреть.

Дмитрий Иванович требовал у нее любые послания от Ивана Петровича, но их не было – Прасковья отвечала, что они виделись лишь дважды и никаких переписок не вели. Хворостинин велел доложить о подробностях их бесед, но и тут выяснилось, что ничего дурного о государе и его советниках сказано не было.

– Теперь мне надобно обыскать твою келью, – глядя куда-то в стену, проговорил Хворостинин.

Прасковья молчала, словно все, что происходило вокруг, мирское, пошлое, грязное, ее не касалось. Призванный боярином ратник переворачивал вверх дном всю келью инокини, заглядывая в каждый угол и все время что-то бормоча себе в бороду. Прасковья безучастно стояла посреди кельи, а Дмитрий Иванович даже не вошел, лишь искоса наблюдая за усердной работой ратника, – и боярину, и Прасковье было мерзко от происходящего.

После нескольких дней, наполненных обысками и допросами, Хворостинин возвращался в Москву. Ничего подозрительного им замечено не было, о чем он поспешил отписаться Борису и впереди себя отправил с посланием гонца.

Тем временем в Лопатницах вместе с ратниками обыск проводил князь Иван Самсонович Туренин, родич и доверенное лицо Годуновых. Убеленный первыми сединами воевода, участник Ливонской войны и походов на мятежных черемисов, он не гнушался ничем в исполнении приказов и был крайне верен своим покровителям. Он прекрасно осознавал, что перед ним сам князь Иван Петрович, герой обороны Пскова и народный любимец, однако ничто бы в нем не дрогнуло, прикажи Борис убить опального боярина. Но Шуйского велено было арестовать, лишить слуг и доставить в Кирилло-Белозерский монастырь, о чем было объявлено Ивану Петровичу после обыска. Князь Шуйский, на удивление, не выказал никаких чувств, спросил лишь:

– Когда изволите выезжать?

Выезжали тотчас. Князь Шуйский покорно влез в уготованный для него возок и всю дорогу молчал, погруженный в свои думы. Ехавший верхом подле возка князь Туренин все поглядывал на Ивана Петровича, надеясь разглядеть в нем хоть что-то. Ну не мог великий и могущественный князь Шуйский так легко покориться и дать себя отвезти в монастырь! Так же покорно в самом монастыре князь дал себя остричь. Отныне он не князь и боярин Шуйский, а всего лишь старец Иона, коему суждено окончить свои дни в этой дальней обители. Туренин, наблюдавший за постригом, спросил после, угодно ли иноку чего-либо.

– Покажите мне келью, в которой скончался Иван Федорович Мстиславский, – искренне попросил он. Туренин поразился: даже от сильного, властного голоса великого воеводы ничего не осталось – он словно угас.

Монах долго возился с массивным замком и наконец отворил тяжелую скрипучую дверь. Бывшая келья князя Мстиславского предстала перед Ионой пустой, холодной и темной. Туренин, игумен и отворивший дверь монах безмолвно наблюдали за иноком, как он вступил осторожно в келью, внимательно рассматривая ее, долго стоял подле икон и оставшихся от покойника книг, и вдруг, к общему изумлению, Иона рассмеялся. Игумен и Туренин переглянулись – неужели у князя Шуйского помутился рассудок? А он сказал вдруг понятное лишь для него одного:

– И ведь прав ты был, Иван Федорович. Прав!

Перед глазами Ионы сидел князь Мстиславский, словно живой, тряс своим жилистым кулаком и говорил с угрозой: «Придет время, и перед Годуновыми стоять на коленях будете, попомни мое слово, князь! Попомни!»

Предыдущая главаГлава 14 из 27Следующая глава