К книге
Царь-инок9 глава
44%
9 глава
12

У пересечения Тверской улицы и насыпанного еще по приказу государя Иоанна огромного земляного вала, охватывающего Большой посад города, весною 1586 года началось строительство. Глубокие рвы тянулись отсюда по сторонам и продолжали тянуться под лопатами мужиков, сплошь перемазанных глиной. Уставшие лошади все тащили и тащили сюда груженные камнем возы. В этой суете, по ухабам истоптанной и изъезженной в кашу земли, ходил Федор Конь, главный зодчий, с пегой, до груди, бородой и умным угрюмым лицом, останавливался возле мастеров, перебиравших камень, о чем-то говорил им, заглядывая в свои чертежи, перенесенные на навощенную дощечку.

Архипа часто тянуло сюда. Он все глядел на тот перекресток Тверской улицы и вала, уже уничтоженного выкопанными рвами, из которых виднелись вбитые в землю сваи будущих ворот. Сейчас и сложно представить, что там, где мужики, ухая, с тяжелым звоном ломали сваленный в кучу камень, стоял дом, в коем Архип родился, – то самое жилище, где он сделал первые шаги, где рос, еще с ранних лет помогая отцу заниматься плотницким делом. Архип понимал, зачем ходил сюда. Он словно хотел убедиться, что от той Москвы, где впервые в жизни познал Архип самые жуткие несчастья, ничего не осталось, и теперь ему отчего-то хотелось заново привыкнуть к городу, уже не впервые спустя годы появляющемуся в его судьбе…

Тогда прибывшие в Москву под началом Мещеряка казаки ожидали приема уже несколько месяцев. Мужики злились, что после выпавших на их долю испытаний казаков даже не удосужились принять с должной благодарностью и торжеством. О наградах и речи не было!

– Наш атаман голову за них сложил, а они с нами вот так! – роптали казаки.

– Радуйтесь, что государь Феодор Иоаннович на нас не опалился, что самовольно ушли и хану земли его за так отдали! – возражали другие.

Они слышали лишь отдаленно, что меж боярами была какая-то грызня, слыхали, что готовится новый поход на шведов, что польский король снова собирает войско, дабы бросить его на Россию, и было понятно – не до Сибири сейчас…

Так что продолжали они слоняться по Москве без дела. И вот однажды Архип с прочими казаками увидал, как от Фроловых ворот Кремля, где располагался, как говорят, Пушечный двор, более двухсот лошадей медленно тащили по каткам из бревен невообразимо огромное орудие.

– Ребята, что же это такое? Неужто человеческих рук дело? – ахнул Черкас, так и открыв рот.

– Мы с тобой вдвоем в ней поместимся, еще и место останется, – поддакнул Ясырь.

Народ собирался на улицах, крестился, кто-то падал на колени перед новым защитником города, с коим ни один враг более не страшен. Архип сам пробивался сквозь толпу, над которой величаво и неспешно плыло исполинское орудие. У жерла он разглядел изображение всадника, держащего в руках скипетр, и, подойдя ближе, сумел даже прочесть надпись: «Божьей милостью Царь, Великий князь Феодор Иоаннович, Государь и Самодержец всея Великая России».

– Вот так чудо, – проговорил Архип, ошеломленный, и рука его сама потащила с головы потрепанную беличью шапку…

Орудие притащили на Лобное место, где появился коренастый крепкий мужичок, неприметный, с редкими волосами, разглаженными от пробора в обе стороны, с рябым лицом в густой рыжей бороде. Оказалось, это был мастер, создатель сего чудо-орудия, – Андрей Чохов. Он должен был проследить за установкой пушки в указанном государем месте.

– Чем предназначено для стрельбы? – лезли к нему любопытные мужики.

– Дробом и ядрами каменными, – очень просто отвечал Чохов, не чураясь общаться с народом, облепившим со всех сторон и пушку, и его самого.

– Кто ж велел тебе сие чудо отлить, неужто сам государь?

– Боярин Годунов Борис Федорович государю подарок поднес. Сам следил за изготовлением, уж очень трепетно следил, – продолжал отвечать Чохов.

– Ох и озолотил же тебя, наверное, государь за твои труды!

– Чай, не обидел! – уклончиво отвечал Чохов, улыбаясь.

Так орудие, тут же прозванное в народе Царь-пушкой, впервые встало на оборону Кремля и после еще долго поражало своей мощью иностранцев и горожан, что толпами приходили глазеть на него.

А вскоре Мещеряка приняли в Разрядном приказе, и дело сдвинулось с места. Обещали в скором времени прием у самого боярина Годунова, коего называли все ближайшим государевым советником. И казаки воспряли духом.

А Архип все ходил смотреть на строительство внутригородской стены, следил за работой зодчих, с изумлением наблюдал, как с каждым днем все выше становятся будущие башни и стены. В один день снова заметил он Федора Коня, что все ходил вокруг башни с задранной головой, что-то кричал едва поспевающим за его широкими шагами зодчим, одному надавал тумаков и, разъяренный, понесся прочь, расталкивая всех на своем пути. Башню эту тем же днем свалили и начали разгребать обломки.

– Суровый мастер, добрый, – с восхищением заметил Архип.

В тот же день отправился он в Приказ каменных дел, где была невиданная суета – толпы мальчишек и мужиков, желавших заработать честным трудом, отбивали пороги.

– И ты, отец, Царь-город строить хочешь? – спросили в толпе у Архипа.

– Ежели возьмут, – пожимал он плечами.

– Возьмут! – заверяли его. – Всех берут, ибо рук не хватает, а боярин Годунов требует крепость наскоро поставить.

– Ничего! Поставим! С мастером Федором Конем не забалуешь, – вторили другие…

…Тем же вечером Архип, вернувшись к казакам, рассказывал, что все же сумел пробиться в приказную избу, и там дьяк дотошно выпытывал сведения о происхождении Архипа, все искоса глядел на его истрепанную одежду, на болтающуюся у пояса саблю, спрашивал, не из беглых ли он холопов, за коими пуще прежнего шла сейчас настоящая охота. Казаки слушали, еще не понимая, зачем Архип ходил туда, и лишь Мещеряк все понял, сидел мрачный, исподлобья глядя на товарища.

– Говорю ему, мол, холопом никогда не был, долгое время занимался кузнечным делом, но после смерти жены подался к казакам. Сказывал, что недавно вернулись мы из далеких сибирских земель. Дьяк не верил поначалу, но потом, видать, сжалился, спросил, владею ли зодческим ремеслом. Как ему поведать о том, сколько раз в своей жизни держал в руках топор и строил? Что сказать, дозволили и мне Царь-город возводить. Камни обрабатывать не умею, но руки для топора еще крепки!

Архип усмехнулся, надеясь, что казаки поймут его и поддержат разговор шутками, как было всегда, но они молчали. Архип тоже замолчал, вглядывался в лица казаков, ставшие уже для него до боли родными за все эти годы.

– Вы хотите вернуться обратно, воевать Сибирскую землю, сие дело великое. Но чую я, что еще один поход не переживу. Старый я. Так что решил я остаться в Москве.

Он вновь замолчал, врылся пятерней в широкую свою бороду и добавил:

– Я как Царь-пушку увидал, покоя себе найти не могу. Люди такое чудо создали! И сейчас, строя Царь-город, создают, Москву еще в один защитный пояс облачают, дабы более не страшны были ей никакие враги. Еще хочу успеть что-либо полезное сделать для народа, для державы… Я ведь сейчас осознал, что время Иоанна ушло в небытие. Строится страна, к светлому грядущему своему идет. Коли сил еще немного осталось, хочу и я к этому руку приложить. Может, примирюсь, наконец, с Москвой и покой в душе обрету…

Казаки одобрительно загудели, загомонили, стали тискать Архипа за плечи.

– Строй Москву, отец, строй! А мы сибирскому хану от тебя поклон сами передадим, будь он проклят, сучий сын, – хрипел на всю горницу Ясырь. Откуда-то появилось вино. Пригубил даже Архип, не любивший хмельного. Мещеряк наконец расплылся в улыбке подошел к Архипу и крепко обнял его, словно родного отца. Казаки замолчали, расступились, давая атаману проститься со своим ближайшим товарищем.

– Вы уж там, ребята, отомстите за павших товарищей наших, – напутствовал Архип, вновь обведя взглядом наполненную народом горницу. Затем полез к вороту, пошарил под рубахой на груди, вытащил черную плоскую монету, висевшую у него на шее все это время, снял с себя и, поцеловав, протянул Мещеряку:

– Возьми на память. Не забывайте меня, ребята, и простите, ежели что не так.

– И ты нас прости, отец, – загомонили казаки. Мещеряк принял подарок, оглядел внимательно, поцеловал, но на шею надевать не стал, оставил в кулаке.

– Даст Бог, свидимся, – сказал он.

…Они все же свиделись спустя какое-то время. Мещеряк и Черкас пришли на стройку, нашли Архипа – тот в одной рубахе, весь черный от пыли и грязи, помогал копать ров. Отдав кайло и вытерев об шаровары руки, вышел он к товарищам.

– Как ты тут? – ласково глядя на него, спросил Мещеряк.

– Слава Богу, – ответил Архип. – А вы?

– Мы выступаем завтра, – сказал Черкас, – попали мы на прием к боярину Годунову. Серьезный он, ничего не скажешь! И умный! Бояре, коих видел, ему и в подметки не годятся! Слушал нас долго, внимал, все расспрашивал о землях сибирских, о путях туда, о татарах, о сгинувшем воеводе Болховском… Обещал самому государю в ноги пасть, дабы поскорее снабдил он нас в поход. Мужички наши совсем засиделись тута!

– Так что приписали нас к стрелецкому отряду, – добавил Мещеряк, – в помощь отправляют воеводе Мансурову, что на подмогу нам шел, когда еще Ермак Тимофеевич жив был. Не застал он нас, стало быть…

– Кашлык брать снова будете? – осведомился Архип.

– Того пока не ведаем. Приказано нам рубить острог на берегу Тюменки, – говорил Мещеряк, весь сияя оттого, что наконец добился своей цели. – Ты не кручинься, отец, скоро самого Кучума в цепях в Москву привезем! Приедем и поглядим, чего ты тут понастроил!

Черкас прыснул от смеха. Архип улыбнулся, из уголков его глаз лучами расползлись глубокие морщины.

– Стало быть, тогда и свидимся снова, – сказал он и почему-то осекся.

– Свидимся! – заверил его Мещеряк. Казаки по очереди обняли Архипа и затем стремительно ушли, не желая долго прощаться. Архип еще какое-то время глядел вслед удаляющимся фигурам, пока не скрылись они из виду в конце узкой улочки. Поплевав на ладони, Архип снова полез в ров продолжать свою работу…

Отряд Мещеряка под началом воевод Мясного, Сукина и Чулкова благополучно доберется до Сибири, где будет участвовать в строительстве будущей Тюмени, затем будет рубить еще один острог, что станет городом Тобольском, и спустя два года после выступления из Москвы под Кашлыком разгромит значительный отряд ненавистного ими Карачи и его ставленника Сеид-хана, что будут пленены и отправлены в Москву, и сделает еще очень много для того, чтобы Сибирская земля, наконец, окончательно отошла под власть русского государя…

К своему счастью, Архип не узнает, что в том бою Матвей Мещеряк погибнет, будучи зарубленным ханской стражей. Товарищи похоронят его в стенах тобольского острога. Казаки еще долго вспоминали после, что при положении атамана во гроб так и не смогли они разнять сжатую в кулак левую руку покойника – в ней Мещеряк держал даренную Архипом древнюю черную монету. С ней и обрел он вечный покой.

* * *

В то самое время, когда казаки покидали Москву, в удушливые майские дни, Татьяна, жена Алексашки, начала рожать. Оставив дочерь на старших сыновей, срочно прибыла из деревни Анна. При входе оглядев строго хозяйничавших вокруг роженицы бабок-повитух, сама подошла к ложу, где, корчась, стонала нечеловеческим голосом Татьяна. Она совсем была плоха, бледные губы все в запекшейся крови от укусов, глаза в темных кругах смотрят на склонившуюся над ложем Анну, но было видно – не узнаю́т.

– Ничего, родная, ничего, – Анна заботливо вытерла влажной тряпицей потное лицо роженицы.

– Мама… Мамочка! – жалобно простонала Татьяна и закусила подушку от боли и затихла разом, словно лишилась сил.

«Не выдюжит», – со страхом подумала Анна и перекрестилась. Хорошо, что Алексашка этого не видит…

В те дни Алексашка сопровождал всюду своего господина, а князь Андрей Иванович ездил по Москве, подолгу говорил о чем-то за закрытыми дверями с богатейшими торговыми людьми, и, по обыкновению, Алексашка ждал его снаружи среди стражи, поедаемый тревожными мыслями о Татьяне. Он надеялся, что Анна уже приехала, – так оно будет надежнее. Лишь однажды Алексашку позвали в дом, когда князь прибыл к Афанасию Сытину, отцу Татьяны.

Купец и князь сидели за накрытым столом друг напротив друга. Сытин, добротный, в богатом татарском халате, восседал в высоком резном кресле, глядел пристально на зятя из-под густых седых бровей. Все же хоть и породнился он с этим безродным слугой князя Шуйского, однако ж не мог избавиться от презрения к Алексашке.

– Как Татьяна? Скоро ли разродится? – спросил купец строго.

– На днях разродиться должна, – слабым голосом отвечал Алексашка, отчего-то робея под тяжелым взглядом свекра.

– Ну, дай Бог! – Сытин поерзал в кресле и взглянул на Шуйского, обращаясь уже к нему: – А то жена извелась вся от тревоги, ехать собралась к ней. Куда, говорю, собралась, старая? Без тебя, чай, разберутся.

– Ты ступай, – через плечо бросил князь слуге, и Алексашка, уходя, слышал возобновившийся их разговор о том, что нужно скорее поднимать торговых людей на Москве, а за ними и прочий народ увяжется.

Алексашка давно понял, что князь участвует в борьбе против Годуновых, но не вникал в это никогда, а теперь, когда мысли заняты Татьяной, и подавно…

Уже поздно вечером, получив от господина дозволение удалиться к жене, Алексашка вернулся в имение, и стало не по себе от окутывавших его дом сумрака и тишины. Вручил холопу взмыленного коня, вбежал на крыльцо, придерживая у пояса болтающуюся саблю, дернул двери… В сенях встретила Анна, и по взгляду ее он все понял. Невольно вскрикнув и схватив себя пятерней за вихрастую голову, он кинулся в горницу, едва не сбив сестру с ног, и там увидел то, что боялся увидеть, – Татьяна лежала в полной темноте на лавке, обмытая, облаченная в белые одежды. Алексашка после того не помнил ничего, лишь в памяти возникали всполохи воспоминаний, как рыдал, уткнувшись лицом в сложенные на груди руки жены, как гладил и обнимал ее, еще не понимая, что потерял навсегда, и как Анна сзади держала его за плечи, силясь успокоить.

Лишь под утро он немного пришел в себя. Горница была освещена солнцем, ярким и радостным, и лишь покойница лежала так же, при свете еще более строгая, будто слепленная из воска.

– Дочерь у тебя родилась, здоровая. Поглядишь? – спросила осторожно Анна, просидевшая с братом всю ночь. Алексашка все глядел на лик жены, измененный смертью, и не понимал, как то, что он любил, то, что так много целовал, не в силах насытиться, стало таким чужим, бездушным. Когда Анна повторила свой вопрос, он отрицательно покачал головой. Отчего-то ему не хотелось глядеть на дочь, что, родившись, забрала у него любимую Танюшу.

– После похорон я ее заберу к нам. Так оно полегче будет, – заключила Анна и ушла к ребенку, оставив брата наедине с его горем.

Приехавшая на похороны дочери семья Сытиных не пожелала знаться ни с новорожденной девочкой, ни с ее отцом, несчастным Алексашкой, словно их двоих они обвиняли в смерти Татьяны. Анна глядела на все это с отвращением и ни на минуту не отходила от младенца. Держа на руках завернутый в пеленки агукающий розовый комочек, Анна говорила:

– Ничего, доченька, уедем отсюда скоро. Уедем. Танечка моя. Не отдам тебя никому.

А в это время в соседней горнице Афанасий Сытин, стоя у гроба дочери, молчал. Затем поглядел на иконы пристально и проговорил тихо:

– Неужто недоброе мы замыслили? Неужто наказываешь меня, Господи?

Но остановить уже ничего было нельзя. И пока купец Сытин хоронил свою дочь, посланные им люди по просьбе князей Шуйских мутили народ на улицах Москвы. Говорили об одном – Годуновы царя счаровали, а государева опекуна, боярина Ивана Петровича Шуйского, спасителя Пскова и всей державы, хотят извести. Говоруны появлялись в разных частях города и, собирая толпы, молвили о засилье в торговых делах иноземцев, коим Годуновы благоволят, и если семью эту нечестивую перерезать, то все враз станет «как при дедах».

И вышла наружу вся народная обида. Выступил из толпы один из мужичков. Разгладил топорную лохматую бороду, шапку снял и поведал, как иностранцы сына его еще при Иоанне, опоив в кабаке, насильно забрали на службу к себе на корабль, и с тех пор о нем ничего не слышно. Другой поведал, как жонку его похитил и изнасиловал английский купец и та от срама вскоре наложила на себя руки. Еще один, срывая голос, говаривал, как забавы ради избили толпой его иноземцы, и стрельцы, что стояли неподалеку, не заступились. Чем больше говорили о бесчинствах иноземцев, тем больше распалялись, уже не ведая, где правда, где вымысел. И одно имя, как порождение зла, звучало – Бориска Годунов! Он во всем виноват! Обиженные, обозленные и обделенные с охотой шли за смутьянами, и чернь, до невозможности искажая правду домыслами и переполняясь злобой, множилась на улицах, и городская стража заставляла спешно улочки рогатками, что вскоре были выломаны с остервенением.

Толпы шли мимо строящейся стены Царь-города, свистели работникам и звали с собой. Но мужики лишь молча провожали бунтовщиков взглядами – Федор Конь ясно дал понять, что никому, кто к крамольникам примкнет, пощады не будет. Архип, стоя на вершине возводящейся башни, угрюмо наблюдал за людским потоком, что с шумом, криками, свистом и улюлюканьем двигался к Кремлю, откуда уже несся надрывный и тревожный звон колоколов.

– Два года назад бунтовали, снова собрались, тьфу ты, ироды, – проворчал один из строителей.

Архип, отвернувшись, стал размешивать в кадке раствор, силясь унять вспыхнувшие вдруг в нем злобу и отвращение к тому, что он видел.

В палатах Годуновых, что стояли в Кремле, тем временем царили тревога и суета. Супруга Бориса, Мария Григорьевна, металась по покоям, простоволосая, бледная… Четырехлетняя дочь Ксения все время плакала, жалась от страха к нянькам – боялась несмолкаемого гула набата и доносившегося сюда рева толпы, что уже проникла в Кремль и требовала выдать Бориску и его семью им для расправы.

Борис же был суров и сосредоточен, торопливо скрипел пером над бумагой, сидя за столом в полумраке. Слуга Богдашка молча наблюдал, как проворно рука господина выводила строку за строкой.

– Стражу государю и царице усилили, как я велел? – осведомился Борис.

– Все сделали, и все стрелецкие полки, что в городе есть, стянуты в Кремль…

Борис окончил писать, отложил перо и протянул грамоту Богдашке:

– Вели доставить игумену Чудова монастыря, да добавь от меня, дабы денег на закупку пороха не жалели.

Едва Богдашка принял из рук господина послание, в горницу ворвалась Мария Григорьевна. Вид ее был страшен – казалось, она враз постарела.

– Ты слышишь их, Борис? – шептала она, и слезы катились из ее широко раскрытых глаз. – Ты слышишь? Эта проклятая чернь, она хочет нашей крови. Крови нашей дочери… Молю, прикажи расстрелять их… Прикажи! Во имя нашего спасения!

Борис глядел на нее спокойно, не выдавая никаких чувств.

– Сюда никто не прорвется, путь к палатам охраняет стрелецкий полк.

Мария впилась пальцами себе в лицо и разрыдалась.

– Черви! Крысы! Был бы жив батюшка, они бы не посмели! Не посмели! – причитала она, срываясь на крик. – Каковы ничтожества! Все, кого ты тащишь за собой, вся твоя родня, все разбежались! Где твой дядя, который пытается помыкать тобой? В Кострому умчал? Они все оставили тебя!

– Ступай, – мягко приказал Борис застывшему на месте слуге, и тот, шелестя грамотой, поспешил прочь. Борис взглянул на супругу, что, замолкнув, бросилась к киоту и истово крестилась у икон, шепча молитвы.

– Я сейчас отправляюсь во дворец. Клянусь, что все успокоится, – вставая из-за стола, заявил Борис. Оборотив к нему искаженное ужасом лицо, Мария бросилась к мужу, вцепилась в ворот его легкого травчатого кафтана:

– Не ходи! Не езди! Тебя убьют! Убьют!

Борис прижал ее к себе, силясь успокоить.

– Они… они хотят тебя уничтожить, – дрожащим голосом проговорила Мария, – Шуйские… Не позволь им победить. Иначе мы все погибнем…

– Марьюшка…

– Уничтожь их всех! – Мария подняла на мужа свой страшный взгляд, взгляд дочери Малюты, от коего порой и Борису становилось не по себе. – Слышишь? Уничтожь, изведи! Не дай им пощады! Они тебя не пощадят…

– Всех? За Дмитрием Шуйским замужем твоя сестра, – ухмыльнулся Борис.

– Жизнь нашей дочери и нашего будущего сына важнее для меня всего на свете, – резко оборвав всхлипы, проговорила Мария. Борис в ответ поцеловал ее в губы, и она ответила ему со всей страстью, зарывшись пальцами в его волосы. Борис отстранил ее и сказал тихо:

– Обещаю, я им так просто не дамся. И вас на поругание не отдам. Мое слово крепко, ты ведаешь. А теперь ступай к дочери и будь подле нее. Ничего не бойтесь.

– Любимый… – только и смогла ответить Мария и устало прижалась лбом к плечу мужа…

Когда Борис вышел из своих хором, на него разом обрушились наполнившие Кремль жуткие звуки – надрывный, тревожный звон колоколов, от которого, казалось, земля ходила ходуном, и рев толпы, что стояла за плотным строем стрельцов у крыльца Грановитой палаты. Небо, в коем тучами летали встревоженные птицы, было алым, и, словно от крови, так же красны были лезвия поднятых стрелецких бердышей…

В думной палате собрались лишь некоторые из бояр, только те, кто поддерживал Шуйских, – Федор Шереметев, Петр Татев, Иван Колычев, Иван Воротынский. Сторонники Годуновых в те дни передвигаться по Москве не решились, опасаясь расправы. Это был полный разгром.

Иван Петрович Шуйский, весь в соболях и бархате, величаво восседал на ближайшем к трону месте, тем самым лишний раз показывая, кто по праву должен держать власть в своих руках. Подле него князья Андрей и Дмитрий Шуйские хищно глядели на Бориса, стоявшего сейчас в окружении врагов. Государево место пусто, но митрополит Дионисий сидел на своем троне, что стоял подле царского, – честолюбивый, митрополит возомнил себя равным властителям государства. Он первым и держал слово, призывая бояр к миру.

– Ежели Борис признает мое старшинство над собою, быть миру меж нами, – погодя будто бы ответил митрополиту Иван Петрович, не сводя пристального взгляда с Бориса. Годунов поймал его взгляд – глаза сытого волка глядели на него, обреченного, и Борис понимал, что выстоять сейчас нельзя. И еще он понимал, что одним своим словом Иван Петрович может уничтожить всю его семью прямо сейчас, натравив на Годуновых жадную до крови толпу.

– Коли согласны вы, то предстаньте оба перед народом московским и скажите людям, что вражды меж вами нет, и разом окончим сие, – пробасил Дионисий, указывая посохом в сторону мелких решетчатых окон, откуда все еще слышался рев толпы и тревожный перезвон колоколов. Годунов перевел взгляд с митрополита на Ивана Петровича – волчьи глаза нагло насмехались над беспомощностью ближайшего государева советника…

…Толпа, заполонившая Кремль, заголосила, заколыхалась, когда на крыльцо Грановитой палаты ленивой походкой вышел Иван Петрович Шуйский. Колокола тут же смолкли, и на мгновение шум толпы стал еще яростнее и злее, словно люди пытались перекричать повисший над их головами последний удар набатного колокола. Оправив отороченный соболем опашень, князь обвел глазами беспокойное людское море и медленно поднял вверх широкую руку. Сверкнули бесценные камни в перстнях, украшавших его пальцы. Позади него с посохом в руках появился митрополит. Постепенно рев толпы утих, и Шуйский выкрикнул уверенным, крепким голосом опытного воеводы:

– Вняв гласу народному, приказу государеву и зову митрополита, сумел я с Годуновыми примириться. Дабы не проливалась понапрасну кровь русская, не шатались основы державы и в спокойствии пребывала столица, враждовать мы более не желаем.

Он еще долго говорил, призывая людей унять гнев и разойтись по домам, и, когда окончил речь свою, из толпы выдвинулись двое мужиков, коих многие из людей узнали, – это были купцы, что мутили народ, призывая чернь к убийству Годуновых.

– Князь, сие твоя последняя воля? – погодя, спросил один из них, с пегой, до пупа, бородой. Другой, сухощавый и низкий, с тревогой глядел на князя, задрав голову.

– Ты слышал каждое мое слово, – высокомерно ответил князь.

– Помирился ты нашими головами, Иван Петрович, от Бориски пропасть тебе, да и нам погибнуть, – выкрикнул неожиданно высоким голосом сухощавый. Толпа зашумела, заколыхалась, но на иное уже никто не решался – стрельцы уже теснили людей к воротам.

Москва постепенно утихла, но Кремль, словно боясь нового народного гнева, закрылся, на стенах появились стрельцы, орудия были приведены в боевую готовность – главная твердыня столицы на какое-то время была в осадном положении.

Видимо, бунт этот и сблизил вновь Годунова и Феодора, который до тех пор холоден был с шурином и не мог простить ему выяснившуюся измену. Государь призвал после этого Бориса и молвил ему:

– Теперь вижу, как хотят изничтожить тебя, потому и пытались очернить в глазах моих. Прости меня.

И Борис, допущенный к руке государя, осознал, что от бунта сего, в коем Годуновы все могли поплатиться головами, он выиграл больше, чем потерял. И также понимал, что без Ирины тут дело явно не обошлось: она имела на государя влияние большее, чем кто бы то ни было. Убедила наконец государя, что вернее слуги у него нет, чем ее брат. И Борис, припадая к руке Феодора, отвечал:

– Я буду всегда верен тебе, государь. Живота своего не пожалею, токмо во благо тебе служу. Тебе и России…

Постепенно об этом скоротечном бунте стали забывать, горожане только перешептывались, что те самые два торговых мужика, что вели толпу и говорили с князем Шуйским, сгинули неведомо куда…

– А я бы велел народу всех Годуновых разом перебить. Утопил бы Кремль в крови, но извел бы этот проклятый род. Зря Иван Петрович ему поверил. Зря, – делился с Алексашкой в тот же день князь Андрей Иванович Шуйский, возвращаясь в имение. Но верный слуга молчал. Повесив голову, он мерно вел коня подле открытого возка господина и думал о покойной своей Танюше.

Предыдущая главаГлава 12 из 27Следующая глава