В душный летний день опустился на колени перед кедровым выворотнем, поверх которого уже нарос мох и расплескалась красным полымем брусника. Припал к родниковой лужице, стараясь не потревожить лежавшие на дне листья, хвою и прочий лесной отсев, накопившийся не за одну осень. Пил. И вместе с тем, как вода глоток за глотком заливалась в меня, забывались мои судорожные блуждания по тайге в поисках питья, и по-другому высвечивалась моя одинокая, заплутавшая от тропинки к тропинке, от черновика к черновику, от сердца к сердцу писательская жизнь. И чем утоление было ближе, тем несомненней становилась давняя, в чём-то наивная и, уж конечно, не новая мысль о том, что и откровение в творчестве – вроде родничка в сухом летнем лесу. Долго, с горькими лишениями ищешь, натыкаясь на тычки, плевки, ревность, зависть, глухое молчание и всё то, что ниспослано тебе за право владеть талантом. Наконец, видишь неясный просвет. Идёшь, как сквозь чащу или бурелом. И уже там, откуда светило и где вправду светло, много-много пьёшь, подозревая, что отпущено, может быть, с макову росинку, но радуясь и этой мере и не боясь осушить её в один присест. Бывает, переусердствуешь и взболтнёшь, а после ждёшь, когда осядут самолюбование, гордыня и подобная утробная гниль. Потому что грязная лужа отстоится, а плохая книга – никогда.