К книге
Кудыкины горыКамень неотвергнутый
91%
Камень неотвергнутый
30

Становился благоговейно Василий Васильевич по утрам, прежде всякого другого дела, в своей спальне, слушал, медленно застёгивая пуговицы, бой курантов и гимн по радио и представлял себя перед Спасской башней на раздольной площади, где он однажды в жизни слышал эти куранты, когда ждал с трепетом ещё большего трепета, находясь в очереди, текущей скованно и неотвратимо.

Замирал значительно не раз он и в течение дня, когда из того же радио слышались знакомые позывные, и, за столом ли обеденным, за работой ли какой домашней мелкой, сидел недвижно, подкатив глаза под брови, иногда настораживающе подымая палец и смиряя этим бытовой шум, и выслушивал «Последние известия» полностью.

Надевал торжественно и прихотливо один раз в месяц свой лучший, чёрного цвета, пиджак, висевший постоянно в шкафу, с корочками апельсина в боковых карманах, оглядывался перед зеркалом, брякая медалями, отряхивая с плеч крупные нитки, всполошённо совал руку в карман грудовой, ощупывал там партбилет и, в новой кепке или в не самой потёртой шапке, шёл размеренным и настырным шагом через всю деревню.

Внимал потом, то восторженно, то гневно, в колхозной конторе или в клубе, сидя плечом к плечу с другими пиджаками, докладам и выступлениям, глядя вперёд через головы, подняв подбородок, отчего щёки проваливались за отсутствием зубов, иногда как бы испуганно поворачивал лицо в сторону, протестуя так против реплики с места, и охотно, сузив глаза и открыв вместо улыбки рот, хлопал в ладони.

Страдал душевно, смотря вечерами телевизор, то не веря прямым словам, то упрекая диктора в том, что произносит эти слова с издёвкой, крутил головой, шлёпал ладонями по коленям и зачастую церемонно, при всех домашних, выходил в другую комнату.

Вникал сосредоточенно, ежедневно на сон грядущий, в содержание районной газеты, которую, случалось, среди старых газет искал долго и с ворчанием, потом всё шуршал ею, уже лёжа в постели, порой роняя её в полудрёме на пол, но прочитывал всю, от первой до последней буквы.

Свёл за руку в школу, чтобы такая жизнь продлилась, он поочерёдно всех своих детей – складывать из карточек-букв самое дорогое на свете имя, прикалывать затем на грудь свою детскую звёздочку с кудрявым мальчиком, повязывать потом себе на шею галстук наиярчайшего цвета, потом носить на юной груди значок в виде знамени, а в кармане – комсомольский билет, с мечтою, конечно, о билете другом, которого не всякий достоин.

Жена Василия Васильевича тоже слушала гимн по утрам, вставая, правда, задолго до него, и была во всех серьёзных вопросах того же, что и муж, мнения: махала на детей, когда они шумом своим мешали родителям слушать радио, выписывала ежегодно районную газету и накидывала на плечи чёрного пиджака тряпку, когда убирала его до следующего месяца в шкаф.

Их обоих, Седовых, в деревне отличали, но чтоб заметить то, чем они отличались, надо было давно жить с ними по-соседски, а причину этого особенного отношения никто вслух не выражал, потому что не знал её, разве что иногда догадливо проговаривался.

Если кому-то хотелось в разговоре польстить Седовым, то для этого приходилось не хозяйство их и не детей хвалить, а спешно припоминать чего-нибудь только для них подходящее: или страницу учебника, или фильм, или недавнюю радиопередачу. Например, шофёр, привезя им сено или дрова и выпив с устатку у них на крыльце стакан и закурив, как бы ни с того ни с сего начинал рассказывать так:

– Этот… ну, хрен-то очкастый, стал он чё-то молоть. А Ленин залез на трибуну и спихнул его: пошёл ты, говорит, к едрёной матери!

И Василий Васильевич добродушно улыбался. Но улыбка эта, однако, намекала на отдалённость между ним и рассказчиком, а почвы для сближения не было вообще: он не курил совсем, выпивал же и выражался исключительно редко, только по делу.

Сдержанность Седовых вызывала всеобщее уважение, как невольно вызывает уважение любая, даже временная сдержанность. На них, на Седовых, едва они вместе или врозь показывались на людях, все смотрели как-то ожидающе, хотя известно было, что они первыми не заговорят, а если их спросить о чём-либо, много не скажут; глядели на них как на приезжих: может, умилённо, может, испуганно – то ли как на знаменитостей, то ли как на приговорённых. И если такое спокойное поведение было чересчур раздражающе, то кто-нибудь говорил у них за спиной достаточно громко:

– Ишь какие набожные!

Но эта особенность, и такая острая, и такая неуловимая, растворялась в трудолюбии Седовых, за что она им и прощалась. Они, работая исправно в колхозе, у себя держали корову, овец, а то ещё и поросят, телёнка; имели большой ухоженный огород, яблони, смородинник, свою баню, свой колодец. Детей у них было четверо, всё сыновья, и ни одного хулиганистого; учились они в школе сносно, и никто из них не курил, и каждый умел, чуть из мальчишек, набивать косу. Все они теперь кто куда поразъехались. Чаще приезжал домой младший сын, учившийся в институте, теперь работающий на заводе.

Ту размеренную жизнь, в которой самое важное решено раз и навсегда, сыновья, к сожалению, не продолжили – и тем строже блюл её сам Василий Васильевич, снисходительно и горделиво подумав о детях: чего-то они не понимают!..

Младший же стал ещё и высказываться.

Едва он поступил в институт и обосновался в городе, в его речи стали проскакивать неожиданные слова – дерзкие, хлёсткие, произносимые притом с нарочитым и вызывающим равнодушием. Василию Васильевичу всерьёз казалось раз от разу, что сын оговорился, но неумолимо вытекало из них, что он, Василий Васильевич, в чём-то виноват… И не заметил он даже, в какое утро впервые проснулся с таким чувством, будто бы необходимо ему доказывать кому-то, что он, например, не вор…

И так же незаметно наступили дни споров, ссор, криков, ругани.

Сын Колька говорил такие вещи, что поначалу было просто удивительно, потом добавилось чувство отвращения, брезгливости, потом – страха. Страх, однако, успокоил Василия Васильевича в одном: значит, так, как говорит сын, говорить нынче позволено, иначе его давно бы выгнали из института, если не чего-нибудь похуже. И ещё крепче стало чувство досады, неприязни, гнева…

Колька, стоя посреди комнаты со сложенными на груди тонкими руками или лёжа на диване и напряжённо глядя в книгу, вдруг, зацепившись за какое-нибудь выражение отца или за фразу, сказанную по радио, вымётывал из себя очередь слов, короткую и болючую. Василий Васильевич отвечал озадаченной, но строгой репликой. Тогда Колька вымётывал другую очередь, ещё более ранящую. Голос Василия Васильевича с каждым ответом невольно возрастал и переходил на крик. В конце концов в крике его смятённом слышалось, что он припёрт к стенке, он в замешательстве, что ему больно и что выкрикнутый им довод у него последний, крайний, даже запасной. Добавлял он при этом, не умея уже скрыть стыд за свою беспомощность, в голос басовитой грубости:

– Ты на масле сидишь!..

И после этого вытягивался истерично-победно, уверенный в том, что сын – поражён его резоном или если не самим резоном, то по крайней мере пониманием того, что у него никакого другого больше не имеется.

И вот сын – которому было дано понять, что у отца в запасе доводов нет, – не смирялся, не умолкал. Он отвечал. И тоже криком, и тоже добавлял в голос грубоватого баска, юношеского, неверного:

– Так вы за кусок масла, что ли, Христа-то предали?

Находились они при таких разговорах всегда в разных комнатах – чтобы не смотреть друг другу в глаза.

– Мы работаем!..

– А это проще всего!

Наконец однажды разговор произошёл уже в комнате в одной. Василий Васильевич, взвинтив голос до крика, вдруг уронил его до шёпота и, стоя перед сыном, и даже глядя ему в глаза, и даже поднося к его лицу кулак, испачканный половой краской, сказал прояснённо:

– Вам бы финскую пережить хотя бы…

И сын впервые не возразил – покраснел. И не потому, что не знал тогда, что именно в это самое время, в эту самую, может быть, минуту на другой войне, на афганской, гибнут его сверстники, а потому не возразил, что теперь ему было дано понять нечто такое, на что возражать человек, порождённый другим человеком, неприспособлен.

И дальше стало всё по-другому. Сын приезжал, но ни слов, ни ругани, ни даже разговоров на те больные темы уже не было. Зато иногда от Кольки попахивало винным перегаром. Потом он стал являться и выпившим заметно. И начались разговоры уже на эту тему, опять же новую в доме Седовых. Возобновилась ругань. В ней участвовала, конечно, и мать.

К лету скандалы так утомили, что, когда Колька приехал на каникулы, родители, наблюдая за ним, ругались между собой – уж дошло и до этого. Тем более что с пьяным разговаривать было бесполезно, а трезвый он был смиренно работающим и молчащим беспомощно. Иногда уходил он неожиданно из дома и по целым дням пьянствовал где-то с местными мужиками. Спал он не в комнате, а на сеновале, постелив старую шубу. Потом не спускался оттуда до обеда – вылёживался.

Раз Василий Васильевич в полдень зашёл на сеновал и окликнул сына деловито:

– Николай!

– Да, – быстро и внятно отозвался тот, как всегда это делает любой, кто протрезвел после выпивки.

– Ты если от вина помрёшь, так я тебя хоронить не буду.

И Василий Васильевич так же спокойно, помяв для чего-то корзину и положив её на то же место, ушёл с сеновала. Шаги его по лестнице в тишине были размеренны: они не заторопились, не замедлились.

Всё то лето прошло скомканным, как бы потерянным.

Колька надолго уезжал в город. Что он там делал, по жаре, в пыли?.. Наметилась в нём какая-то хлопотливость. И уже эта хлопотливость мешала родителям сосредоточенно вглядываться в сына. Ведь мучила очередная неразгаданная забота: сын больше не выпивал.

Пошла между тем вторая зима его учёбы. И по-прежнему о вине не было и речи.

И не было споров – теперь уж никаких.

Василий Васильевич за этот минувший год, среди криков и волнений, даже не заметил, как ещё больше возросло уважение к ним у деревенских: ведь все знали, что их сын учится в институте, первый из четырёх сыновей, – а родители, Седовы, по-прежнему ведут себя невозмутимо, сдержанно и деловито. Никак не сблизило их с односельчанами и то, что в прошедшее лето Коля, их сын, запросто чокался с пьянчужками. По-старому были они, жившие обыкновенно, всё-таки сами по себе. И Колькины гулянья ещё больше на это указали. Признались наконец-то в этом и сами Седовы: не такие они, как все деревенские; пожалуй, и раньше всегда они так думали, просто не говорили этого друг другу прямо. Ну конечно же, не такие! Хотя их жизнь, протёкшая у всех на глазах, внешне от жизни прочих не отличалась.

Вернувшись с войны, молодой Вася Седов женился на местной девушке. Через некоторое время, пожив у тёщи, стал он строить дом: таскать на лошади хлысты из лесу, рубить сруб.

Строился основательно, а не лишь бы как – по книге строительной, с рисунками. И, начав с фундамента, отнёсся к нему особенно серьёзно – что было лишними усилиями и затратами, на взгляд местных мужиков: он заливал ленту и бутил её камнями, которые собирал по округе. Камней нужно было много, и самый большой из них он на лошади приволок, обвязав верёвками, от разрушенной до войны церкви; это был, впрочем, не камень, а монолитная глыба крепкой кладки; её он спустил в траншею под передний правый угол – как и положено, уделяя углам особое внимание. Уже и тогда, партийным придя с фронта, отличался Василий скромностью, требовательностью и принципиальностью в идейных вопросах: несколько лет был даже секретарём местной ячейки. И в этом – в принципиальности, в преданности, в верности – он был одинаков постоянно. Какие бы новые пути ни открывали деревне радио и газеты – он как бы только этого и ждал: тотчас готов был исполнять. И какие бы уныния и непогоды ни витали по колхозным полям и фермам – везде был зорок глаз у группы народного контроля, возглавляемого одно время им.

Вспыхнувшие споры с сыном заставили было Василия Васильевича собрать в себе всё, во что он верил, в одно место в душе и сжать, словно в кулаке. И неожиданно прекратившиеся перебранки, тишина в доме, спокойные разговоры теперь тоже немного нервировали.

Наконец Василий Васильевич не вытерпел и спросил у сына таким тоном запальчивым, чтоб тому было понятно, о чём заводится речь:

– Ну, чего же не ругаешь?

Сын молчал долго. Видно было, что из тех многих слов, которые он, конечно, говорил себе всё это время, он сейчас выбирал самое точное. И он ответил:

– Горжусь тобой. Вот и всё.

Василий Васильевич был поначалу просто по-отцовски тронут. Но потом всё более озадачивался: он понимал, боясь это понимать, что слова сына относились не к его биографии, боевой и трудовой, а именно к тому времени, когда он с ним так жестоко ругался.

Между тем, год за годом, Николай институт благополучно окончил и вскоре женился. Свадьбу гуляли в деревне, в родном доме. И не забыл Василий Васильевич, выпивший и довольный, превратившийся в разговорчивого мужика, в четвёртый раз в своей жизни рассказать целому застолью, как он строил этот дом.

Жизнь всех сыновей была теперь устроена. Но о своей жизни Василий Васильевич всё продолжал думать. Ведь оставалось недоговорённым что-то о важных для него вопросах. И он даже иногда жалел, что те споры с сыном навсегда, по всему, прекратились. Но понял, что тогда сын Коля просто пожалел его; да, пожалел; хотя ему самому далось это трудно – сдерживался, вот даже и пил… И до сих пор Николай отмалчивался, когда говорилось по радио или дома обо всём важном для Василия Васильевича. Но однажды, как бы уловов, что отец думает именно об этом, сам пошёл на разговор, который, впрочем, начался и кончился его словами:

– Не потому ты такой верный партиец, что убеждённость в тебе, а потому ты верный – просто верный, – что у тебя камень под домом от церкви.

Вот теперь и думай. И от верности своей не откажешься – ведь действительно верный. И от того, что, оставаясь верным, в самом деле жил и живёшь на этом камне, – тоже не откажешься. И даже – глядя на старость! – если откопать у переднего правого угла фундамент и выбить, выкрошить из него ломом тот вездесущий камень, то всё равно не откажешься от того, что ты, будучи верным-то, начал строить дом с того, что прежде всего заложил этот камень…

Вот теперь и гадай.

А уж гадать-то – некогда.

Да неужели жизнь и правда к преданному сердцу так жестока?..

Не может этого быть.

А как может быть?

Как есть.

Всё шло своим чередом.

И идёт.

И будет идти.

Василий Васильевич, полусонный, мнёт газету, плохо видя, ничего не разбирая. Но твёрдо проговаривает:

– Не-ет. Не откажусь. Не откажусь.

Предыдущая главаГлава 30 из 33Следующая глава