Говорили, конечно, об инопланетянах.
Эти четверо мужчин, все здоровые, семейные, устроенные и благополучные, оставив в городе квартиры, кафедры и отделы, паспорта и удостоверения, а ещё – кто преферанс, кто любовницу, кто кубик Рубика, – они, прихватив с собой ружья, деньги, водку, да и сам этот служебный пазик, сейчас, солнечным днём, на исходе лета, ехали по стремительному и зовущему шоссе на чистом дурманящем воздухе в лес – в настоящий далёкий лес, на охоту – на самую настоящую охоту, и все были так свободны, так радостны, так глупы, что говорили, как говорилось само по себе, говорили о самом вздорном, подходящем для вольной компании, – об инопланетянах. Если раньше – вот вчера – газетные сенсации о пресловутых «аномальных явлениях» они обсуждали мельком, в иронических, для страховки, тонах и где попало – в столовой, в месте для курения, в трамвае, – обсуждали, впрочем, не суть дела, а, скорее, сам факт публикации нашумевшей статьи, то теперь вели речь собственно о «пришельцах». Высказывались горячо, не боясь показаться друг другу смешными в этом полуанекдотическом предмете, и всё-таки сходились на одном. Если она, эта самая «иная форма жизни», действительно существует, вернее – сосуществует с нашей, человеческой, если эта форма тоже разумна и если, наконец, мы сосуществуем уже не год и не два, то отчего же между нами до сих пор нет ничего, кроме случайных, судя по всему, контактов, почему нет, и подавно, понимания – во всяком случае, с нашей стороны? А потому, выходит, нет, что те «пришельцы» попросту не хотят, не желают наводить к нам мосты, не ставят даже таких целей. Ни благотворительных. Ни – спасибо «им» – воинственных. Ведь будучи нас намного умнее, «пришельцы» могли бы установить и такую связь – отнюдь не взаимовыгодную. И почему же тогда «они» не воспользуются этой, победной, возможностью? Остаётся – рассуждая логически (на что уж способны!) – заключить, что «они» не видят нужды ни в каких отношениях с человечеством, в том числе даже и в таких, при которых «они» имели бы пользу, а люди – вред. А раз так, то, получается, эти загадочные «аномалы» считают за благо лишь такое своё существование, при котором всякая иная жизнь, в частности человеческая, не имела бы от «них» неудобств. (Кроме разве что неудовлетворённого любопытства.) Так что «пришельцы» не только разумнее нас, но и благороднее, нравственнее. Ибо если уж «они», при «их» разуме, не идут на сближение с нами, то чего стоит наше тысячелетнее хвалёное «мыслю!», коль скоро мы, не постигнув «пришельцев» ни практически, ни теоретически, тем не менее пытаемся совать к «ним» свой нос! Да и не потому ли процветают те миры, что они бытуют обособленно, не смешиваются? Не состоит ли разум, в конце концов, в том, чтоб не навязывать его другим, если уж они – другие? И не есть ли это та бесконечно-конечная космическая нравственность?.. За разговором таким четверо путешественников не замечали ни дороги, ни времени, а когда утомились, когда сразу все вдруг умолкли, то каждый для себя с теплотой, неведомой ранее, отметил, что по данному весьма зыбкому вопросу они, однако, ничуть не поспорили.
Между тем, как это и повелось на дорогах двадцатого века, кончился асфальт. Пассажиры стали несолидно подпрыгивать на сиденьях, а самый старший из них – умолять водителя ехать тише. Пытались острить: например, один, известный своей находчивостью во всём, сравнил женщину в пиджаке, стоявшую за кабиной грузовика и державшуюся обеими руками за борт кузова, с выступающей на трибуне делегаткой, какой-нибудь убеждённой колхозницей. У другого, сидевшего впереди, рядом с водителем, и смотревшего по сторонам, вдруг вырвалась чересчур взволнованная фраза о «бедных селеньях» и «скудной природе» – как это обычно начинает декламировать тот, кто не знает ни одной строки дальше.
Подъезжали к очередной деревне, месту долгожданной остановки, и водитель, бывавший здесь раньше, рекомендовал её так: в позапрошлом году тут были похороны, на которых забыли взять на кладбище крышку гроба, так что пришлось ехать за нею обратно, на другой конец деревни к дому покойного. И когда вышли все из кабины, то им открылась местность, рассказу нисколько не противоречившая. Мягко, по-деревенски, грело солнце, дул живой пахучий ветерок – а вокруг была словно свалка на пустыре. Дома, деревья, огороды находились на отдалении внизу, словно они расползлись в свои овраги под натиском чего-то пугающего. Разметённое же посреди деревни пространство было тесно завалено железом – сельхозмашинами, которые, судя по их виду, или ещё не были металлоломом, или уже были им. Какую-то непостижимую притягательность имел этот подлинно фантастический пейзаж – как неожиданно возникшее в толпе лицо урода. В окружении этих чудовищ, то ли сдохших, то ли спящих, стояли два покосившихся столба с вывеской, извещавшей, как ни странно, что не всякий, а лишь тот, кто пройдёт под нею, окажется на территории мастерской такого-то колхоза. И тут же, напротив столбов, имелся домик с двумя окошками в решётках и дверь между ними – магазин. Туда как раз приехавшие и собирались зайти за какой-то забытой в городе мелочью. Но они от своей машины не отошли ни на шаг.
На крыльце магазина, то есть на досках, втоптанных в землю, стояли двое пьяных. Они – с взлохмаченными волосами, в рубахах, выбившихся из брюк, в резиновых сапогах – покачивались мерно и обменивались полувнятными репликами. Один, молодой, держался прямо, опущенные руки отведя назад и выпячивая голую грудь. Второй, что уже в годах, сгорбясь, ухватился обеими руками за рубаху молодого, которая трещала. Говорили они сиплыми свистящими голосами.
– Ты чё рубаху мне рвёшь?..
– Купишь!..
– Ты чё рубаху рвёшь?..
– А купишь!..
Четверо переглянулись. Не то что б им в магазин стало вдруг не нужно, а просто не могли они представить, как это будут сейчас обходить тех двоих и протискиваться в двери. Они сели в машину и поехали дальше.
Привал сделали невдалеке от деревни, перед самым лесом. Туда уходила их дорога, и там она, скрытая от солнца, так за всё лето и не просохла. Водитель, уже хлебнувший на ней когда-то, предложил сейчас, поскольку дело к вечеру, не рисковать, а начать штурм рано утром. Никто не возразил: все располагали впереди свободными днями, а главное – ведь были уже на природе.
Занялись костром. Уселись. Заметная сосредоточенность в начале пикника, причина которой была, конечно, в осадке от деревни, от свалки, от тех двух пьяных, мало-помалу преобразилась – и обернулась оживлённой беседой, настоящим диспутом. Тема его была свежая: сцена у магазина. И оказалось, что все по-разному интерпретируют её – настолько по-разному, что возник спор.
Первым вызвался объяснить ситуацию остроумный:
– Итак, мы имеем двух особ мужского пола. Оба они, без всякого сомнения, приняли по энной дозе. Пребывая в праздничном настроении, одинаково стремились его усугубить. И таким образом сошлись на пороге учреждения, где продажа спиртного отнюдь не возбраняется. Мы оказались невольными свидетелями того момента, когда они собирались перешагнуть заветный порог. А пока вели неглубокомысленный диалог…
Послушав это, самый старший, привычно прокашлявшись с критической ноткой, возразил и толковал событие так:
– Не согласен! Эти мужики односельчане, а то и родня какая-нибудь. Сошлись ещё с утра, иначе где б успели так напиться. Сидели поначалу в укромном уголке. Потом осмелели и направились в магазин, чтоб ещё добавить. И захмелели. Планов больше не было. А расставаться не хотелось. Море по колено, вот они и торчат на виду. Их беседа немудрёная, ведь они друг о друге всё знают. Языки развязаны. И выставлены напоказ характеры обоих. Который молодой – гордый. Он по привычке держится высокомерно. Второй, хотя по возрасту ему отец, наоборот – подхалимничает…
Тут в спор вступил третий, водитель; он даже немного нервничал, так как не мог скрыть своего сарказма в отношении двух предыдущих вариантов:
– И так – да не так! Мужики, точно, напозволялись лишку. И трутся возле кооператива. Ну, сцепились из-за какой-нибудь ерунды, не без этого. Старший молодого, как водится, вздумал учить уму-разуму. За грудки сгрёб – пуговицы спрыгнули. Молодой не ждал от дядьки такой дури. Руки за спину прячет – только б тот успокоился. Сам ублажает, мол, ты рубашку мою хоть не рви. А дядька гнёт своё. Кулаки крутит – рубашка трещит. Молодой уж пятится. А этот оборзел, напирает, заладил: купишь да купишь. Мол, ты, сопляк, поработай-ка с моё!..
Четвёртому нечего было, казалось, и добавить, но он помолчал значительно – и этим вызвал молчание общее, потом заговорил вдумчиво:
– Так. Старика развезло. На ногах он не держится. И вот, чтоб не свалиться, он и вцепился в молодого. Качается – и рубаху парню рвёт. Он бы и рад не рвать, и рад бы разжать кулаки – да боится упасть. Но он, бывалый человек, ещё и хитрит: не признаётся, что опьянел. И чтоб удальцом себя показать, поневоле хмурится, рычит своё глупое «купишь!». А молодому подраться – очень хочется! Но как замахнёшься на старшего? Разве что причина веская. Вот он руки и прячет, дескать, я его не трогаю, он сам на меня лезет! А сам-то грудь вперёд выставляет, мол, рви, рви больше, а я сейчас тебе устрою!..
Еле задумчивый умолк, как другие враз заговорили: первые двое набросились на него, обвиняя в том, что он усложнил ситуацию до невозможного, а третий смеялся одобрительно и в конце концов согласился, но с большим сомнением. Четвёртый свою точку зрения отстаивал – теперь уж вовсе не задумчиво. Разговор перемежался тостами и другими темами. И так они проспорили до полночи, к единому мнению не придя.
Утром поехали – и застряли.
Вытаскивали машину из одной канавы, и она тут же садилась в другую. В кабине теперь был лишь водитель. Остальные, обув болотные сапоги, надев рваные, найденными под сиденьями, голицы, брели рядом по грязи с толстыми кольями, вырубленными, чтобы подваживать, – и толкали, толкали… Перепачкались. Измучились. Страшило то, что впереди ещё, со слов водителя, километров пятнадцать. Боялись и думать, как бы не пришлось возвратиться. Поругивались. Рассуждали. Разведали дорогу дальше: а там начинались огромные лужи – непроезжаемые. Оставить же машину здесь, а самим идти пешком – вдоль грязной дороги вилась тропинка – тоже было нельзя: брошенную на несколько дней машину непременно разворуют, бензин сольют… Многоопытный водитель предложил единственный выход: кому-то сходить обратно в деревню, найти тракториста и попросить, чтоб он дотащил до места. Послали лёгкого на ногу и на язык остряка. Тот переобулся в кеды и пошагал по тропинке обратно.
Когда он вышел к деревне, ожило в нём вчерашнее впечатление… И страшно было думать, что вот эта гора, с которой разбежались дома и где навалено железо и торчат столбы-виселицы, – что это и есть самое необходимое сейчас ему и его спутникам место на земле. Словно поле жестокой брани было перед ним: внизу – всё недвижно и мертво, вверху – летят облака, деловито порхают вороны. На солнце остро пахло соляркой и мазутом, которыми была насквозь пропитана эта очередная Тугова гора, так что земля под ногами была коричнево-фиолетово-оранжевая. От этой едкой крови, истекающей из железных чудовищ, трава здесь не росла. Глядя на разорный пейзаж, не верилось, что всё это сотворено человеком. И никак уж нельзя было надеяться, что человек тут может хотя был просто сидеть или стоять – он поспешит прочь. Но – как в тех сказках, где обязательно находят того, кто нужен, и там, где ищут, – среди мёртвых механизмов имелся живой: жужжал гусеничный трактор. И в нём копался человек. Остряк подошёл к трактористу сзади – и заволновался ещё больше: опять страшно было думать, что всё зависит именно от этого человека: у него разбитые ботинки обуты на босу ногу, брюки и рубашка так промазучены, что нельзя угадать их первоначальный цвет, на нечёсаных волосах лежит мятая кепка, а руки – руки черны по локоть. И смятение наводила очевидная догадка, что эти руки вымыть дочиста сразу, например, вечером после работы, невозможно, и значит, они почти всегда – за столом и в постели, с женой и детьми. И остряку вдруг пришла совершенно необходимая, даже окрыляющая счастьем мысль, что ему, ему лично, никогда не приходилось пенять этому человеку с чёрными руками на его недостатки, на его поступки, на его неправильный образ жизни вообще, не приходилось ни где-то в газете, ни где-нибудь с трибуны, ни печатно, ни устно. А раз так, то ему, этому человеку, на него, лично на него, злиться не за что. И, осмелев, он подошёл вплотную. Встал пока рядом – чтоб и навязчивым не быть, и в то же время в поле зрения тракториста, копавшегося в гудящем моторе.
Тракторист к нему почему-то не обернулся, хотя искоса должен был его видеть. Это остряка смутило. Он, готовясь заговорить, прокашлялся, довольный, что его не слышно. Тракторист всё не оборачивался. Стоять и ждать стало трудно. Остряк дал себе слово, что в такой переплёт он попал в первый и в последний раз в своей жизни, и, проклиная себя и грохочущий трактор, заорал в чумазую щеку, заорал, что тут недалеко забуксовала машина, что её просят вытащить и что за это расплатятся. Реакция последовала неожиданная – тракторист и бровью не повёл… Остряк был убит. Убит. Он отошёл в сторону. Вытер пот со лба. И долго стоял, руки в бока, отвернувшись, глядя вдаль, кусая губы. Исхода обиде не было. Оставалось одно – разозлиться. И он разозлился. Чуть не бегом подскочил к трактористу. Но в последний момент сдержался – и только лишь повторил своё: что забуксовали, что просят, что обещают… И при этом был готов уже к любому удару. Но последовало такое, что он мог бы вообразить только из большой к себе злости. Тракторист, через добрую минуту, наконец-то медленно повернул к нему своё чумазое лицо, спокойное и равнодушное, посмотрел на него, стоявшего рядом, но не в глаза, нет, а куда-то на грудь или на живот – и вдруг лицо его исказилось гримасой физической боли: наморщилось, и оголились жёлтые прокуренные зубы. Проситель уже умолял, чтоб его изматерили и прогнали. Но тракторист как ни в чём не бывало отвернулся опять к мотору. Стало ясно, что гримаса его была вызвана усилием, с которым он что-то закручивал пальцами… Остряк испытал такое унижение, какого не испытывал никогда; разве что ему в ресторане в присутствии любовницы и её подруг опрокинули бы на голову тарелку солянки. Он отошёл, чувствуя тошноту. Закурил. Но сразу отшвырнул сигарету – и длинно матерно выругался. Потом опять закурил. И так стоял долго. До усталости. На него нашла уже печаль… Он искренно думал о вечности и суетности обыденной жизни… Отстранённо, как нечто далёкое и постороннее, слышал он, как за его спиной трактор рыкает неравномерно, что уже брякают гусеницы, ощутимо дрожит под ногами земля. Он – униженный – и не оглянулся бы, но грохот был так близко, словно трактор ехал прямо на него. Он повернулся – кабина двигалась совсем рядом. Из неё высунулся тракторист и крикнул:
– Поехали!
Остряк испытал головокружительный каскад чувств: сначала – глубокое несчастье и тут же – детский восторг. Он всё стоял на месте… Что, тракторист согласился? Что, прямо сейчас поехали? Но на каких условиях?.. Между тем ноги сами его понесли вслед за трактором.
Потом двигались рядом: трактор – по грязи, остряк – по тропинке. Трактор смело и даже как бы жадно лез в лужу, шёл по ней плавно, двигая перед собой большую волну воды, потом вылезал на бугор и мелькающими гусеницами закидывал грязью заднюю стенку кабины и окно. Удачливый дипломат, подходя к товарищам, видел, сколько уважения на их лицах. И он на ходу закурил, чтоб иметь вид ещё более хозяйский. Но тут же за свою самоуверенность поплатился. Всё произошло внезапно. Трактор объехал пазик, встал перед ним и сразу дал задний ход, остановился перед самой машиной. Все замерли, ожидая тракториста. Но тот не вышел. И даже не выглянул. А только показал, через заднее грязное стекло, рукой вниз. Один из троих, стоявших рядом, послушно снял с заднего моста трос с петлёй и накинул на крюк у пазика. Все опять уставились на кабину, ожидая тракториста. Была секунда неподвижности и недоумения. И вдруг трактор нетерпеливо фыркнул. Все четверо еле успели запрыгнуть в кабину. Причём дипломат, стоявший на тропинке в кедах, пробежался, увязая в грязи.
В машине было поначалу страшно – так дёргало и мотало. Но все долго хохотали. Смешил не столько погубленный авторитет дипломата, сколько та по-природному грубая и одновременно романтически-добродетельная сила, во власти которой теперь они оказались. Однако скоро открылся истинный норов и трактора, и тракториста. Все смотрели вперёд и видели огромную лужу, целый пруд. Ждали какого-то манёвра – вправо или влево. Но трактор ничуть не замешкался. И вот гусеницы его скрылись в бурлящей воде. Трос неумолимо повлёк туда и машину. Было оханье и крик. Грязная вода пошла в дыры и в щели, так что все, хотя и были в сапогах, машинально подняли ноги. И стало даже не по себе оттого, что тракторист оглянулся на машину через своё грязное окно только раз, да и то на самой середине лужи. Но вот въехали на бугор. И открыли все дверцы – чтобы вытекла вода. Остряк, выдёргивая ноги из грязных кедов и выкидывая кеды на улицу, наконец-то признался, что отношения у него с трактористом вовсе не добросердечные. И рассказал подробно о сцене на горе. Ему не могли не поверить.
Четверо чувствовали себя в ловушке. Передние окна были густо забрызганы, пахнущая болотом липкая жижа стояла на полу. И всё бугор – лужа, бугор – лужа… Грязный и сильный трактор исступлённо влёк за собою… А рядом, в нескольких шагах, в ту же сторону бежала хорошая тропинка, а ещё чуть дальше стояла трава, стелился мох, кустилась черника, а выше – выше были ровные стволы. И вот между этими-то стволами было некое особенное пространство, сверху прикрытое густыми кронами, а сбоку, от дороги, нависшими ветвями, и оно, это пространство, было внутренностью леса, его полостью, его вздохом, в котором и была растворена его Тайна, что, как теперь уж каждому из людей известно, не открывается, не улавливается и бог весть куда улетучивается даже тогда, когда весь лес вырубить, весь его распилить, расколоть, расщепить до мелких опилок и каждую из них рассмотреть, покусать, понюхать и сунуть под микроскоп или в пробирку… Четверо уже по-деловому, а именно – по-деловому тревожно, обсуждали своё теперешнее положение. И всё сводилось к трактористу. Если ему в деревне, как не раз повторил посланец, было сказано только то, что застряла какая-то машина, что её просят вытащить, и если он, ничего не уточнив, поехал, то он, получается, уже знал, и какая машина, и где она застряла, и куда и зачем её тащить. Далее. Если уж он взялся тащить туда, то должен же он понимать, что машине и обратно, разумеется, не выехать и что ему придётся вызволять её и обратно!.. Этот вопрос имел паническое свойство. Было предложено немедленно сигналить, кричать, кидать чем-нибудь в заднее грязное окно, чтобы привлечь внимание тракториста, заставить его оглянуться, потом выйти всем из машины и обо всём с трактористом переговорить. (Ничего этого сделано не было.) И последнее. Если тракторист не получил конкретного обещания о расплате, то он, получается, берётся сам определить размер вознаграждения. О, только бы он запросил больше! Хоть водки, хоть денег. Как бы тогда спокойнее было оставаться!.. И вот уж приближалось то заветное и злополучное место. Водитель, ободряя всех, говорил, что узнаёт по сторонам деревья. Скорее стали решать, чем именно расплатиться, и выбор пал на водку: рассудили, что человеку в лесу нужнее всё-таки водка, чем казначейские билеты.
Трактор впервые свернул с дороги и полез на лужок, где было большое чёрное пятно от давнишнего костра и пёстрый мусор. Остановились. Покой, после адского пути, показался целью всей поездки. Но трактор уже сдавал назад. Все заторопились вылезать. Тракторист высунулся в боковую дверцу, так как заднее окно было в грязи, и повелительным жестом указал на трос. Водитель преувеличенно понимающе кивнул, чтоб хоть как-то подготовить почву для решающего разговора, отцепил и повесил трос на место. Отряхивая руки от грязи, он неспешно подошёл к кабине, стараясь улыбаться. А тракторист, сверху вниз, крикнул громко, словно бросил чем-то ему в лицо:
– Когда?
Водитель невольно отозвался, что, мол, через три дня, – и тут же отпрыгнул в сторону, потому что трактор закрутился на месте, разворачиваясь. Водитель – как потом вспоминали – даже присел от неожиданности. Потом, бледный, побежал к машине, растолкал других, выхватил из портфеля бутылку и побежал за трактором, потрясая ею, как гранатой. Тракторист чуть высунулся из кабины и покрутил головой.
И трактор уезжал обратно. Кивая на ямах своей прямой мордой, он свернул за поворот. Четверо медленно сошлись. И хотя все слышали крикнутое трактористом «Когда?», хотя сразу догадались, что оно значит, хотя понимали, что теперь волноваться нечего, – всё-таки долго стояли кучкой. И молчали. Состояние какой-то неожиданной и большой удачи навалилось на них, удачи такой большой, что напал даже некий страх, потому как на этот непрошеный дар надо было отвечать, а отвечать – самоотдачей соразмерной.
И с той минуты, как они постояли молча, во всё время охоты были неразговорчивы. Молчали о многом, понимая каждый сам по себе, что ведь это только для них ситуация ситуация неожиданная и необычная, а для тракториста, конечно, помогать приезжим охотникам, грибникам, туристам – дело обычное, что он, тракторист, видел, вернее всего, их машину сегодня утром у леса и знал, что им не проехать, видел и днём с горы, что от леса идёт кто-то, догадался, зачем идёт, и поэтому так равнодушно принял просителя – уж они-то ему, понятно, надоели. Но ещё молчали они и о том сомнении, которое появилось в каждом из них с того момента, когда тракторист высовывался из кабины и указывал на трос: а не тот ли это парень молодой, которого они видели вчера у магазина?.. Похож-то похож. Но вот как лучше: чтобы это был он или чтобы это был не он?.. И, не решив, так они в своём сомнении друг другу и не признались.
…Три дня прошло. Сидели у костра и ждали трактора. Ждали, как ждут поезда или как ждут какого-то времени суток: знали, что оно наступит. О расплате не думали. Впрочем, водки уже и не было: поскольку вечерами больше молчали, то и пили больше. Деньги собрали и почему-то отдали старшему.
Было сыро, туманно; вот-вот пойдёт дождь.
Дальний гул послышался. Нарастал. И он не был чужд тишине. В дымке показался трактор. Все продолжали лежать или сидеть со своими мешками, словно трактор ехал не к ним, а мимо. А он опять сразу подпятился к пазику. И тракторист уже не подавал сигналов, а только в своём окне оглянулся. Один из четырёх лениво подцепил, другие нехотя сели в машину. Поспешил сесть и подцеплявший. Трактор поскрежетал своими жёсткими внутренностями, вздрогнул, рыкнул, рванул. Поехали.
Начинал моросить дождь. Но он был снаружи. А внутри было уютно. Потому что каждый знал, что тот грязный трос ни в коем случае не оборвётся. Дождь пошёл сильнее, зашумел; стало сумеречно. Некоторые задремали… Спохватились уже в деревне: оказалось, трактор вытащил их на гору, к тем двум столбам. Старший поднял капюшон плаща, вылез. Обговорено не было, но разумелось само собой, что он, перед тем как отцепить, сначала – на этот раз – отдаст деньги. Но пока старший вылезал, пока шёл, тракторист быстро, под дождём, выскочил, отцепил и опять забрался в свою кабину. На протянутые ему снизу вверх бумажки от ответил всё тем же неумолимым жестом. Старший степенно, как бы свершив важное дело, вернулся в машину и роздал деньги. Все приняли их обречённо. Они, как бы между прочим, следили из окон и видели жест тракториста. Тот навалившийся на них дар свалить с себя так им и не удалось.
Он, этот жест, им запомнится. А значит, будут и последствия. И когда-нибудь кто-то из этих четырёх один, а может – и не один, когда он, среди своей разносторонней жизни, возьмётся за сборник стихов, то уж не просто полистает его, а ещё и невольно поищет что-то и найдёт строки, что однажды были обронены в машине по дороге на охоту, и непременно заучит помимо воли всё стихотворение с начала до конца и впредь будет изредка мысленно повторять ту словесную мелодию про то нечто, которое «сквозит и тайно светит».