Июльскими вечерами, когда утихали машины, я откладывал книгу, открывал своё окно, что вровень с густыми кронами, – и аллея, с её запахом, шуршанием, смехом, как бы продлялась в мою комнату, а я сидел в полутьме и думал.
Почти весь наш второй курс подался в стройотряды. Я же надумал поехать осенью на уборку в колхоз, куда, как знал, записалась одна девушка из смежной группы…
Ещё из «городских» остался Толя. Не знаю, почему. Но все его отличали тем, что у него какие-то важные родители. И сам он отличался: своей независимостью, знакомствами и, однако, тактом. Запросто, посмотришь, беседует в углу коридора со старшекурсниками, а дорогу в дверях всегда уступит.
Вообще-то мы с ним не дружили. Он подошёл ко мне, узнав, что я летом буду в городе. И стал иногда заходить. Он тоже был, что называется, начитанный. Вот мы с ним и общались.
Раз он явился несолидно – вбежал. И предложил провести время разнообразнее: покататься на машине. Сказал бы уж просто, что некогда!.. Я выглянул в окно – розовые «Жигули». За рулём был, я вспомнил его, один пятикурсник. Я решил не ехать: у Толи, выходит, дело, а для меня унизительно знакомство поневоле. Но Толя, как почувствовал, читает мои мысли – и я согласился назло.
Розовая машина пахла снаружи солнцем. Дверная ручка была горячая. Внутри сиденья белой овчины коснулись меня с некой покровительственной заботой. Заволновался костяной брелок на ключе зажигания в виде головы Мефистофеля.
Машина тонко завыла, чуть присела, как бы отталкиваясь, – и всё вдруг замелькало, а в кабине стал метаться упругий тёплый ветер.
Константин со мной был подчёркнуто вежлив, с Толей – подчёркнуто дерзок. Но краток, потому что скорость была большая.
Машина – она, всё на свете зная и понимая, гудела уверенно-ровно, думая, на каждом повороте, только о своём розовом теле – и этим спасая едущих в ней.
Из нескольких фраз перебранки я составил такую ситуацию: Константин пригласил Толю к себе домой попить чаю, Толя сначала отказывался, и не потому, как видно, что собирался ко мне, напротив, я был тут, оказывается, как нельзя кстати; а потом Константин нас развезёт по домам или куда угодно. Я понял, что Константин женат и что Толю он любезно собирается доставить восвояси не первый раз.
У порога нас встретила жена, Люба, – «десять минут четвёртого», – как она памятно выразилась.
Извинительные взгляды гостей лишь подбадривали хозяев, привыкших, по всему, к самым неожиданным чаепитиям.
В зале подвинули стол.
– А я только пришла. Как вы застали! Из магазина. Просто какое-то совпадение. Вышла туда в два пятнадцать. Ну конечно, очередь…
На стол помогал собирать Константин.
– Ой, ночью на лестнице такой стук! Просыпаюсь – без пятнадцати час. Не слыхал? А соседи сказали…
Чай был индийский.
Константин смеялся, рассказывал анекдоты. Между прочим добавил, что, да, в самом деле всё бы хорошо, но вот Толя, кажется, спешит.
Я с удивлением уставился на Толю. Толя тоже стал смотреть на меня, но совершенно спокойно. В один миг я истолковал это так: мол, покатались, за столом посидели – и будет на сегодня с тебя общения…
Константин сказал, почему Толя спешит:
– К нему должен прийти Мишка.
Я, конечно, не знал всех Толиных знакомых… А он, всё так же глядя мне в глаза и этим всё больше меня оскорбляя, подтвердил:
– Да, ко мне сейчас должен прийти не кто иной, как Мишка.
Я готов был выскочить из-за стола.
– У него ведь моторка, – вставил Константин. И прыснул: – Они, видишь ли, оба на этом помешаны!
Среди радостного смеха встать и уйти было трудно. Но Толя, видно, от меня этого всерьёз добивался; не опуская глаз, с расстановкой проговорил:
– Да. У Мишки моторка. И мы с ним сейчас, очень и очень может быть, поедем кататься.
Я было уже вставал, но Люба, наливая мне ещё чаю, так держала руки с чайником, что я бы всё опрокинул.
Она говорила медленно, на другой, что ли, волне, как – сдержанно – говорят при посторонних:
– Ты позавчера, нет, позапозавчера приехал, кстати, двадцать минут одиннадцатого…
Я, чтоб не видеть Толю, склонился и стал, обжигаясь, пить.
Константин следил за моими муками равнодушно, и я, хоть и ругал себя в эту минуту, понял, что он знает заповедь классика о скатерти. Он даже сказал намеренно задумчиво:
– Впрочем, за Мишкой можно и завернуть…
– Нет уж! – сказала Люба – и укрепила во мне уверенность, что классическое место о скатерти они с мужем читали вместе.
– А потом и к тебе, – сказал, как бы не слыша жены, Константин Толе.
Толя поднял чашку высоко, словно кубок, и провозгласил:
– Не возражаю… когда речь… идёт – о Мишке!
Встали.
– Через час! – сказала Люба.
– Через один час одиннадцать минут и одиннадцать секунд, – ответил Константин.
Люба засмеялась и задержала меня в прихожей:
– Я такая! Мне чтоб из минуты в минуту, из минуты в минуту…
Я смутился, так как знал, что ноги моей здесь теперь не будет: ведь общих друзей больше нет.
Летел по лестнице кубарем. А Толя уже ждал меня у дверей на улицу – и загородил дорогу.
– Поедем! – попросил он умоляюще.
Я, удивлённый, замешкался и, боясь остаться ещё в каких-нибудь дураках, покорно пошёл к розовой машине.
Машина зашевелилась под садящимися людьми, словно поудобнее устанавливала, готовясь, свои лапы. Костяная головка выскочила, брякая кольцом, из кармана и вонзилась своим жалом в возбуждающую щель. Машина очнулась, завыла, на мгновение задумалась – и вдруг шарахнулась назад. Константин сунул локоть за спинку сиденья, потом резко повернулся обратно – и машина, как напуганная, низко присела и рванулась вперёд.
Двигались быстро. На поворотах я всё-таки старался не касаться Толи плечом… Про Константина же с лёгкой обидой думал: чего он молчит? – ведь видел моё замешательство за столом. А он вдруг запел романс нарочито хриплым голосом, так что ясно было, что это он для Толи, и, на середине слова, громко хохотнул. Я на Толю даже не покосился: знал, что он спокоен.
Перемахнули весь город. На одной улице, где я никогда, пожалуй, не бывал, машина поползла медленно, а Константин высунул голову наружу, глядя куда-то верх. Машина опять дёрнулась.
Я следил за всем этим с невольным волнением и поглаживал ладонью возле себя упругую шерсть.
Машина, по своим намереньям, развернулась и остановила себя у тротуара.
Мы все вздохнули, готовясь чего-то ждать.
Лёгкий ветер втекал к нам, шевеля волосы. Машина, строгая, сложная, затаённо-готовая, пахнущая своим обжитым нутром, лежала, чуть наклоняясь на бок, вдоль бордюра и – я представил – смотрела немигающими фарами вперёд. Я, всё поглаживая шерсть, следил за брелоком, который в ключе покручивался и покручивался. Я лениво загадал, чтоб он остановился, – должен же ведь он когда-то успокоиться! – но нет, чуть-чуть, но всё-таки костяная головка поворачивалась из стороны в сторону…
…А через мгновение я и не думал о брелоке, а смотрел перед собой в окно – и чувствовал, что и все в машине смотрят туда же: мы смотрели на девушку в лёгком платье и с длинными тёмными волосами, что среди прохожих шла по тротуару.
Она была в той поре – конечно, школьница, – когда только недавно узнала, что та красота, ослепительная и завидная, известная ей по фильмам и журналам, что та чужая, далёкая, почти фантастическая красота – это она сама и есть. Такие девушки в такую пору, когда, например, едут в троллейбусах и стоя разговаривают с подругами, то держатся непременно к пассажирам лицом, что у них как бы невольно получается, при этом стараются улыбаться чаще, выражать удивление, испуг, восторг откровеннее; поминутно оправляют волосы без заметной необходимости; и редко и неожиданно – как последние капли дождя с края крыши – капают мгновенными взглядами по сторонам. Немного повзрослев, такие девушки или просто остаются красавицами, или приобретают к своей красоте ещё и тонкость, тонкость такую, что, войдя в троллейбус, сразу поворачиваются вперёд и так едут всю дорогу…
Я смотрел, смотрел… и с растущим смятением понимал, что ведь если сейчас никто из нас, видя её, не произносит, как водится, ни одного оценивающего словца, то в этом месте жизни должно случиться что-то другое, непредвиденное… Я успел ещё помолиться, чтоб она прошла мимо, – и вот она уже сидит в машине…
Не то чтоб она открыла дверцу, вошла и села, а она как бы сквозь неё залетела там быстрым дуновением. Машина ожила, присела, рванулась и, заваливаясь и скрипя, стала круто разворачиваться.
После довольно долгого движения, на прямом участке дороги, Константин полуобернул голову к той, чьи тёмные прямые волосы я со страхом видел перед собою. Константин что-то сказал без улыбки. В ответ тёмные волосы вздрогнули. Потом, ещё через длинную минуту, они, эти волосы, опять шевельнулись и легли немного наискось, полускрывая от меня профиль, который чуть кивнул – кивнул Толе. Тот, наверно, молча подмигнул.
Но вот машина уже стоит. Толя толкает меня. Я, путаясь ногами, выхожу. Выходит, с другой стороны, и Толя. Хлопает одна дверца, вторая – и хлопки эти сгоняют розовую машину с места.
Они умерли зимой, задохнувшись в гараже вдвоём в машине.
На похоронах Константина Толя был. Был и на сороковом дне. На следующий день он мне рассказал, что за столом говорили что-то и о ней…
Я словно бы ждал этих слов и, пользуясь настроением Толи, предложил ему съездить на её могилу. Толя на минуту задумался. Я смотрел на него – и вспоминал лето, розовую машину, тёплый ветер… Толя глубоко вздохнул и согласился. А я сразу почувствовал страх – перед тем лицом. Ведь ничего там не будет, лишь то лицо на памятнике. Я был убеждён, что оно там есть. И тут же мы, каждый сам по себе, стали строги, торжественны. Открылась, правда, одна помеха: догадка, что любопытство наше, похоже, воровское. И мы купили цветы.
Толя знал, какое кладбище. Приехали. Могилу стали искать по краю. Кладбище было новое; начиналось от леса в низине и теперь занимало уже много места по склону в сторону поля, наращиваясь всё выше. Одни стандартные серые памятники. Как и надеялись, её могилу нашли по фотографии.
Лицо было её. И оно было то же. Но тонкие его черты словно бы таяли прямо на глазах, как это кажется, когда смотришь на эти, овальные и выпуклые, намогильные коричневые фотографии. Странна́ и чудна́ была надпись под ней: «Григорьева Галина Руслановна»… Вся могила была в цветах – после вчерашнего скорбного дня. Мы положили свои. Постояли.
Было холодно. Зима стояла сухая и ветреная. Снег был мелкий и крепкий. И её могила, вся в ярких цветах, выделялась среди всех других, тем более что она была с самого краю и чуть выше. Другого конца кладбища видно не было, он скрывался за бугром, и казалось, что вся толпа однообразных каменных памятников подымается сюда, в гору.
Я – для чего и приехал – всё смотрел и смотрел в упор на лицо – и чувствовал, что мне для этого нужна смелость… Вспомнилось, как я гладил шерсть в той машине. В той самой машине… И представилось в который раз: недавняя морозная вьюжная ночь, пустынные, еле в темноте различимые коридоры гаражей, где тут или там, за этой железной дверью или за той – пространство, еле освещённое из-за выхлопного тумана электричеством со стены, и в этом пространстве – розовая машина, которая гудит, гудит, гудит, лениво сейчас служа свою службу, потому что она уже дома, в своей кирпичной норе, и в её утробе, на белой шерсти откинутых сидений, привольно и надёжно лежат тела, и тонким и бледным лицом одного из них любуется, полночи дрожа от мечты, костяная головка…
Я поднял глаза. По склону поля стояло – навечно присягая – плотное, матово-стального цвета, плечистое войско, строгое и красивое, с яркими цветами венков – словно перьями в шлемах, с чёрными, летящими по ветру, лентами – будто материей штандартов и плащей.