Разбитый пазик чихнул, утробно проурчал, снова выезжая на грунтовку, черкнул фарами по придорожным кустам и, мелькнув единственным габаритным огоньком, канул.
За неделю московских гостеваний Степанида настолько привыкла к огням – ярким, вызывающим, ослепительным, что, похоже, напрочь отвыкла от темноты. И, угодив внезапно в глухие потёмки, даже растерялась. Может, не там вышла, может, не там выпихнул этот раздражённо-дребезжащий пазик с таким же – под стать ему – водителем?!
В любой потеми она всегда различала силуэты, очертания и знала, куда идти. Неужели за минувшую неделю она утратила свои кошачьи навыки?! Или попала в зазор, который вывел её в чужой век? Вот где-то тут под берегом – остатки старинного острога. А ну как сейчас пыхнет смоляная головня и покажется стрелец в красном кафтане с бердышом или секирой на плече?!
Мысли путались. Хоть бы звёздочку какую различить – всё отраднее. Увы, небо было плотно завешено облаками, словно и там, на небесах, конопатили окна и двери к предстоящей зиме.
Ощупывая ногами землю, Степанида двигалась, не ведая куда. Под стопами бугрилась колея, но туда ли она ведёт? Единственное, что подсказывало направление, – это ощущение недалёкой воды. Выросшая у реки, ток воды она чуяла своим кровеносным током. А и впрямь – вот дохнуло иной стылостью, с ног до головы обстал волглый воздух. Река была совсем рядом. И тут в кромешной темени мелькнул огонёк. Мелькнул и исчез вслед за очередным нетвёрдым шагом. Повела головой вправо – огонёк открылся. Ну, слава Богу! Огонёк на том берегу – там Опалёво. А скрывает его Красная гора, под которой в далёкие годы стоял острог.
Степанида подошла почти к урезу воды, прежде чем поняла, что дальше нельзя. По времени было ещё не поздно. И она принялась кричать, сначала робко, потом смелее.
– Перевезите за реку! Перевезите за реку!
Где-то вдалеке аукнулось речное эхо, потом ещё раз, обращаясь в редкое ку-ку, словно из забытья очнулась сумасшедшая кукушка.
Здесь, на перевозе, крики не новость. День, ночь – то и дело просит о помощи запоздалый или ранний пассажир или путник. Это под их берегом никто давно не бывает. От дороги до реки там болотина да дремучий лес, ни пройти, ни проехать. А покойники с кладбища назад не возвращаются…
– Перевезите за реку!
Так кричали всегда, так кричала и она. Нечасто, но громко. Кричала без особой тревоги. Кто услышит – не скоро придёт. Село на холме – через весь заливной луг надо идти. Ждать придётся долго. Но…
Что это? Плеск воды или говорок мотора? Она замерла. Показалось? Или нет? Тут стриганули по воде блики, точно пёрышки на чёрной наволочке. Потом стукоток. Вначале тихо, потом громче. Берег осветила мощная фара. Степанида аж прикрылась рукой.
– Тёта, ты? Откуля? – Голос, донёсшийся с «Казанки», показался Стеше знакомым. Фара отклонилась к воде.
– Федя, – узнала она лодочника. Это был Фёдор Ляпунов. – Вот радость-то! А я уж думаю, горло сорву, кликая. Перевези, Феденька, на ту сторону, а там как-нибудь доплетусь.
– Что ты, тёта! Я тя до дому доставлю. Что ты!
Фёдор спрыгнул на берег, сграбастал сумку, а другой рукой подхватил Степаниду. Через минуту Стеша сидела перед стеклом «Казанки», укрытая не то пальтюшкой, не то полушубком, а лодка уже неслась вниз по течению.
Фара выхватывала речные пространства, жёлтые кустарники под берегом. Но в том свете всё казалось незнакомым и чужим. Даже избы ближних деревень. Вот, кажется, миновали Лявзино. А вот, похоже, Займище.
Фёдор всю дорогу что-то говорил, но за мотором ничего не было слышно. Степанида только кивала да твердила негромко «да».
Домчались до деревни быстро. По течению да на такой скорости – чего не пролететь?!
Лодка мягко прошуршала по камешнику и замерла. Берег был свой. Вон мостки – ещё тятя ставил – и воду брать, и бельё полоскать. А вон и плоскодонка своя, давно не смолённая, полная воды.
Ещё не веря, что дома, Стеша поднялась. Фёдор помог ей перебраться на мосток, снёс на берег сумку. Большой, матёрый, половину деревни, мерцающей в свете фары, заслонил.
– Ой, Феденька! Что бы я без тебя делала! Дай Бог тебе здоровья! Наревелась бы, ожидаючи.
– Да ладно, тёта, – смущённо отмахнулся Фёдор. – Давай дак багаж снесу. Мне недолго.
Он достал из лодки фонарь, подтянул бродни, подхватил сумку и пошёл в угор, едва Стеша за ним поспевала.
Изба встретила неласково – холодом да сыростью пахнуло из дверей. Хорошо, хоть свет оказался. Включила – веселее на душе стало.
– Чай заводить, наверное, долго… – вздохнула она.
– Да не хлопочи, тёта, – отмахнулся Фёдор, голова его подпирала потолок. – Скажи лучше, где бывала, что видела?
Вопросы Фёдор задавал окольные. Да долго ходить вокруг да около не привык, спросил уже прямо:
– Где-ка дочка-то? Как живёт?
– А не знаю, что и сказать, Феденька, – Степанида не лукавила. – Блеску много, а не путно…
– Что так?
– А не знаю. Москва эта…
– Эх, тёта! – вздохнул Фёдор. – Я бы дак её любую взял!
– Что уж теперь?! Я бы и сама рада, чтобы так-то. А теперь что?! У тебя семья. Дочурки.
– Да, – тихо кивнул Фёдор, большой, нескладный, но – доведись – такой всех обогреет, всем места хватит под его орлиными крылами.
– Не думай ты о ней, Федя. Не трави душу, голубчик. – Степанида раскрыла сумку, достала коробку конфет: – На-ко отвези своим синичкам. Пусть поклюют. Любят, небось, сласти-то?
Лицо Фёдора посветлело:
– Хлебом не корми! – И уже веселее добавил: – Через год в школу дак пойдут.
…Стих вдалеке шум мотора, Степанида пошла запирать дверь. Но прежде вышла на крыльцо. Ни огонька вокруг. Ни звука. Ещё десять-двенадцать дён назад она металась, стенала, сходила с ума от одиночества. А сейчас на сердце было спокойно и тихо. Степанида подняла взгляд в небесную мглу и увидела звезду, единственную на всём чёрном небосводе.
– Спаси, Боже! – прошептала одними губами.
Свет фонарика выхватил какой-то блеск. Надо же! На скамейке лежала щука. Ядрёная, явно икряная. «По щучьему хотению да по Фединому велению», – улыбнулась Стеша, да тут же и вздохнула. Какой бы затенёк был! И уж внучки бы бегали по дому. Но воли слезам не дала. Будет!
Ещё с вечера, топя наскоро печь, чтобы только подсушить избу, Степанида разметила завтрашний день. Первым делом затопить байну, воды в котле всегда немного оставалось. Затопить, потом наносить в бочку и кадки. Она даже разломила спину, свела лопатки и потянулась – до того все косточки истомились по банному жару да венику. Потом, когда вода нагреется, перемыть посуду, вышоркать с дресвой полы. А уж после, закрыв печь, пока байна выстаивается, сплавиться за реку, навестить дорогие могилы, убраться там, тятина, небось, осела – подсыпать земли да обрать палую листву, чтобы не гнила, не киселила…
Так Степанида рядила с вечера, на ночь глядючи. А в утрах отворила баню, зажгла лучину и остолбенела. Посерёдке бани на двух скамейках стояла колода. Да не колода, поправила себя Стеша, домовина, которую на себе сварганила, когда забедовала после папенькиной кончины. Оторопь, страх, стыд охватили всё её существо. Пятясь и крестясь, она вывалилась из бани. Господи, помилуй! На миг подумала: а как же байна? Да тут же и осеклась: кака байна? кака байна?! Экую греховодину никакой водой не смоешь, сколько ни шоркай. Хлопнула дверью. Поспешила к избе. С крыльца кинула взгляд в сторону Опалёва, где мглилась церковь. Туда! Выбора у неё не было. Но каким путём? Рекой? Нет, пока столкнёшь лодку, навесишь мотор, да заведётся ли он, да сколько придётся пробиваться через шугу… Лучше пешем. Земля ещё не задубела, но уже твёрдая.
Собралась Степанида живо. Тятины кирзачи с парой толстых вязаных носков. От бродней отказалась – грязь, похоже, подсохла. Пальтюшка тёплая, поверх неё дождевик, не столько от дождя, сколько от ветра. Кинула взгляд в окно. Что ещё? В утренней медленной мгле простирался луг. Секач! Луг давно зарос матёрым, выше человеческого роста борщевиком. Утренниками его побило. Но секач не помешает. Перекрестившись на красный угол, где с вечера теплилась лампадка, Степанида кинулась за порог.
Давно ли, кажется, по-над берегом стелилась ровная укатанная-утоптанная дорога?! Ещё лет пятнадцать назад Настя в школу по ней бегала: «Личный рекорд, мама, сорок пять минут». Да и не диво, коли нет дождя, в лёгких кроссовках одолеть за неполный час четыре километра. А нынче что?
Дорога затянулась травяной дурниной, тропинки-веретейки ушли в небыль. Всё захватили поганый борщевик – трава-железница да кусты ивняка. Ноги то и дело соскальзывали в ямы и колдобины, и Степаниду, теряющую равновесие, кидало на кусты, ветви, и колючки хлестали по лицу, обжигали щёки и глаза. Тяжко было одолевать эти вёрсты. Но она не то чтобы не замечала этого, а будто намеренно нарывалась на препятствия, болью и ожогами усмиряя свою гордыню. Потому что именно этим – гордыней – терзали её недавние памяти.
Вот, беспамятная, она буйствует на кладбище, готовая в своём безумстве разрыть тятину могилу, вызнять гроб и унести родимца домой. «Чаю воскресения мертвых, – гугнит она, – чаю воскресения мертвых». И в храме твердит то же, переходя на крик и коря священника, что он не подсобляет ей. Почему же он, отец Николай, который ежедень произносит «Символ веры», отмалчивается и не то с укоризной, не то с жалостью на неё глядит?
«Господи, помилуй! – беспрестанно твердила теперь Степанида, продираясь сквозь береговые кусты, рубя налево и направо секачом. – Господи, помилуй!» Но беспощадная память не умолкала. Завершение безумства – домовина, которую Степанида себе сколотила, взявшись помирать.
Степаниду обдало жаром. Горели щёки, теснило грудь, сердце билось гулко, словно птица в стекло. А нутро, наоборот, знобило, словно душа сжалась до макового зёрнышка.
В Опалёве было пусто. Ни одной души не встретилось на пути. Перед храмом Степанида остановилась, утишила сердце, перевела дыхание, взглядом коснулась церковного креста, что мерцал в вышине, перекрестилась.
Двери храма не скрипнули. Отворив тяжёлый створ, Степанида оставила сапоги у порога и в одних носках шагнула внутрь. Вглубь пойти не посмела, остановившись у дверей.
Служба шла. Батюшка стоял перед алтарём и творил молитвы. Один во всём храме, он, как капитан, нёс повседневную вахту. Печаль за безбожие охватила Степаниду, но и тихая радость и умиление. Как хорошо-то! Всё в мире зыбко и ненадёжно, а церковь-матушка стоит и не колеблется.
Мостясь на самой корме церковного корабля, Степанида обратилась в слух. Чтение молитв перемежалось перезвоном кадила. Запах ладана сюда не достигал – его отгонял сквозняк, который никак не удавалось окоротить, даром что стрельчатые окна были покрыты двойной толстой плёнкой. Сейчас под ветром плёнка выгибалась и слегка хлопала, а пламя свечей гнулось и стелилось.
Вот так же согбенна, как свечной огонёк, была и Степанида. Она не чувствовала холода своих заколевших ног, вся обращённая в трепет. И смиренное тепло постепенно охватило её душу.
С последним поклоном батюшка обернулся. Он, видать, не столько услышал, сколько почувствовал, что в храме кто-то есть. Стеша уже не медлила. Она кинулась к алтарю и, более не в силах сдерживаться, пала на колени.
– Батюшка, прости меня, дуру грешную! Прости, батюшка!
Священник, не говоря ни слова, развернул её, стоящую на коленях, лицом к алтарю и сам опустился на колени рядом.
– Господи! Прости и помилуй рабу Твою Стефаниду. Не отринь её упования на Твою милость. В отчаянии и безумстве творила она хулы, Господи. Отряси памороки с неё, рабы Твоей Стефаниды. Не оставь ея, как ты не оставил кающуюся Магдалину. Дай укрепы её духу, рабы Твоей Стефаниды. Будь опорой и защитой в её дальнейшей жизни и помыслах.
Вот так он сказал, отец Николай. Ни капли укора не было в его взоре. Только кротость и сострадание.
Баню Степанида затопила уже на четвёртый день. До того никакого продыху не было. Что значит оторваться ненадолго от дома. Дел накопилось выше охлупеня.
Из церкви Стеша прямоходом направилась к Зое-почтарке, которая на время отъезда взялась приветить её козу. Зоя-то увезла Милю на катере. А ей, Степаниде, пришлось берегом вести.
Миля встретила хозяйку укором, пошто, дескать, бросила, отдала чужим людям? И всё дулась, упиралась, даже когда спускались с опалёвского увала. Угор-то вниз несёт, а она знай копытит поперёк хода. Вот же вередина! Ну да вышли на заросший ивняком луг, а потом на битую дорогу – присмирела. Не до того уж. Не скопытиться бы, не пасть поперёк дороги. И уже жалобно стала мекать, словно дитя малое: возьми, мама, на ручки.
Ухайдакались они с Милей, добираясь домой, вусмерть. Так пластом и пали обе посередь прихожей – ни пить, ни есть не нать, дай только покою.
На другой день Стеша обустраивала Милину стайку. Проконопатила на зиму углы. Настелила свежей соломы, кинула сена в кормушку да парева навела – Миля и ожила. Худо-бедно даже и молока баночку нацедила.
А к вечеру на поживанье-зимованье заявилась Мурка. Тощая, драная, но живая. Сидит на подоконнике – ждёт особого приглашения.
– Где-ка шлёндрала-то? Тоже, небось, до Москвы лётала? – укорила её Стеша, да, почуяв свою вину – забыла про неё в памороках-то, – впустила, обрала грязь с шерсти, налила молока.
А на третий день Степанида весь упряг проборкалась в погребе. Провеяла его перед зимовкой, обрала с потолка плесень, перебрала картошку, выкинув гниль, морковь, свёклу присыпала сухим речным песком. А уж под вечер на огороде прибралась, собрав граблями ботву и гнилушки.
Вот на четвёртый день и пришёл черёд бане. Затопила её Степанида в ранних утрах. Хотела было пустить на растопку колоды, даже колун в руки взяла, да передумала – жалко стало досок, хоть и горбыли, а могут пригодиться; но и ещё кое-что удержало её, потому снесла колоды в предбанник, навалив обе на одну из скамеек.
Печку Степанида закрыла уже за полдень. Пока баня выстаивается, она успеет пообедать и сплавиться, наконец, за реку. Но когда вышла на берег, озадачилась. Шугу несло сплошным потоком. Тяжёлая, как ряска – да что ряска! – кольчуга, она сковала всё пространство реки. На утлой лодчонке через этакую преграду не пробиться. Стеша потопталась, помешкала и виновато вздохнула. Прости, тятя, до ледостава, видать, не доведётся… А в ответ порывом ветра будто донесло: ништо, доча, опосля…
Баня встретила Степаниду сухим жаром. После упряга в погребе, на ветреном огороде, после стылости реки тут, казалось, взыграло лето. Даже в ушах зазвенело, точно обнесло душистым июльским зноем. Хотелось с налёта кинуться в воду, чтобы освежиться, смыть дорожную грязь, а того больше – московскую докуку. Но сначала надо было прокалиться насквозь, наполниться этим жаром, чтобы он пробрал до костей, до каждого сустава и мосолка, чтобы выгнал из них промозглую слизь и наполнил солнечным духом.
Потом пришёл черед замоченным заранее веникам. Стряхнув их в притворе наружных дверей, дабы не разводить лишнюю сырость в парилке, Стеша плеснула на каменку кипятка. Да не раз, не два – семь раз понемногу. Пар шибал в стену, как белый баран в новые ворота. Нырнув на полок, Стеша затаилась. Жар обстал до не могу – нельзя было пошевелиться. Наконец, обтерпевшись, она взялась за веники. Сначала только касалась распаренной листвой, нагнетая горячий воздух, потом стала вибрировать, отчего по коже пробежал озноб, и она на миг покрылась гусиными пупырышками.
А потом принялась слегка бить и, наконец, хлестать. Хлестала двумя вениками по стопам, по горячим косточкам, по икрам и коленям, по бёдрам и животу, по груди. Потом то одним, то другим прошлась по ягодицам, по пояснице. Потом остаток сил вложила в спину, охаживая себя попеременке то слева, то справа. И, устав, наконец, от добровольной сладкой пытки, спустилась с полка вниз.
В предбанник Стеша вышла на исходе сил и на лавку просто рухнула. Даже дышать, казалось, было нечем.
Лежала Стеша в полубеспамятстве, в полудрёме долго, пока совсем не остыла. Надо было возвращаться на полок. Рука её непроизвольно коснулась груди. Что такое? Сосок был влажный. Она принюхалась, лизнула. Сладко. До сознания ещё не дошло, посмотрела на потолок – не оттуда ли? – потом поднялась с лавки, села. Вытерла обе груди полотенцем. Соски были непривычно твёрдые, а груди немного побаливали. Обленилась от московской лёжки, подумала она, а здесь ежедень работа, с непривычки-то и тоснут. Но тут на левом соске выступила светло-янтарная капля, и Стеша обмерла. Ей, рожавшей, к тому же доярке, не надо было объяснять, что это такое – молозиво, первый признак телесных перемен после зачатия. Во всяком случае, у неё так и было.
Поначалу Стеша растерялась. Откуда? Всего… один раз… Потом накатила оторопь и даже паника. А потом разлилась, как от печного жара, тихая радость. Господи, неужели?! Господи, помилуй! Господи, спаси и сохрани!
Она снова прошла в парилку, но жару поддавать не стала, сознавая, какая на неё снизошла благодать и ответственность. А просто легла на полок и стала размышлять, стараясь быть спокойной и неторопливой.
Дочка, ежели всё хорошо – Господи, дай ей здоровья, рабе Твоей Анастасии, и благополучного разрешения! – родит в марте. Лучше пусть рожает там, под присмотром врачей.
А она, Стеша, разрешится в июне. И будет рожать здесь. Господь дал завязь, Господь и плод обережёт.
Само собой вспомнилось, как она рожала Асю. Сроки выпадали на самую распуту. Ни пешему, ни конному ни пройти, ни на катере проехать. Делать нечего. На семейном совете порешили никуда не ходить, тем более не ехать, дабы не растрясти дитя.
– Бабки-мамки дома рожали – так и нать делать, – это добавила порядовая соседка Параскева Ильинична, которая слыла знатной повитухой не только в ближних, но и в дальних деревнях – не одно дитя вызволила на свет Божий. А чтобы всё прошло гладко, велела отцу сколотить колоду, да не корытце малое – величиной с небольшую лодку, а чтобы она не текла, как рассохшаяся бадья, просмолить её и изнутри, и снаружи.
– Через таку реку придётся переезжать, что не приведи Господи. Первенец, чай, всяко может быть, – это Параскева сказала только отцу да бабене, дабы не пугать Стешу.
Только Стеша уже сама утвердилась, что всё пройдёт ладно. Об этом она постоянно говорила с чадом, которое уже гомонило и копошилось, словно норовило до срока выкурнуть наружу. «Нельзя, подожди, – ласково шептала Стеша, поглаживая ладонью живот, – не карусель у меня…»
А то ещё с Басёной шушукалась. Басёна за свою коровью жизнь уж полдюжины раз телилась, и всё проходило справно. Вот и сейчас она была в ожидании приплода. И хоть сроки у них со Стешей были почти одинаковые – телиться ей по её коровьей природе предстояло позже. Глядя на подругу-коровушку, Стеша улыбалась. Один вид её, дородный и основательный, приводил её в чувство. А прижмёшься, бывало, к боку Басёны – и вовсе покойно сделается, все тревоги отлетят. И дитё будто смиряется, перестаёт копошиться в своём гнёздышке. А всё отчего? Оттого, думалось Стеше, что её чадо и телёночек чуют друг друга и, чуя, по-детски о чём-то меж собой перешёптываются.
В такие минуты на Стешу накатывала тихая радость и умиротворение. Она даже начинала иронизировать над собой. На кого, интересно, она сейчас похожа: на бронзовый век или железный? И, оглаживая большой живот, заключала, что на каменный. Теперь она, что статуэтка из каменного века – эдакое веретено: по концам тонко, а посерёдке толща, словно наматывает судьба пряжу, делая новые витки.
Роды прошли – кажется, и не заметила, во всяком случае, помина большого от них не осталось. Зато дальнейшее помнилось, ровно было вчера.
Деревня обрадела. Жёнки нанесли детской одёжки, обутки, ползунков, игрушек. В руках дородных баб дочурка казалась особенно крохотной, она прямо тонула в их изработанных ладонях.
Офимья Павловна, вдова красного партизана и мать солдата, погибшего на войне, принесла пинетки. Это были пинетки её маленького Феликса, а маленьким он был шестьдесят лет назад. Сына давно нет, погиб на войне, а его пинетки целы и ещё, похоже, гожи. Офимья Павловна гладила малышку и кланялась Стеше, то ли винясь за постояльца, то ли гордясь, что через неё, приветившую скульптора, экая игрушечка образовалась.
А ещё вспомнилась Басёна. Потетешкаться с дитём горазды все, а поводиться некому, у всех дела-заботы. Зато Басёна выручала в любую пору, благосклонно принимая Асеньку в свои ясли. Хрупает сеном да лижет малютку шершавым языком, коли та зауросит. То-то гладенькая личиком вышла Настя – ни одной конопушки, ни единой родинки, чистенькая, что пасхальное яичко.
Вспомнила всё это Стеша и внезапно вздохнула. Нет ни тяти, ни бабушки, ни порядовых соседушек, ни Басёны – одна-одинёшенька в своём углу. Кто подсобит-утешит? Пригорюнилась на миг-другой, да сама же себя и окоротила. Будя! Не в пустыне, чай, не на полюсе! Эвон сколько народу повсюду. Помогут. Мир не без добрых людей. Да и не одна. Поднялась с полка, коснулась крестика и перекрестилась:
– Господи, помилуй! Не оставь рабу Твою Стефаниду! На Тебя вся надея моя!
Вымывшись и трижды обдавшись прохладной водой, Стеша, благостная и чистая, вышла в предбанник. В глаза бросились колоды. Хорошо, что не разбила. Готовила для смерти, а обернулось – для жизни. Вару, правда, в хозяйстве нет, но смолить и необязательно. Есть тепличная плёнка. Два слоя изнутри – и выдержит любой шторм. А дитя, чай, не щука, которая лупит хвостом, оказавшись в лодке.
На том и успокоилась.