12 сентября. Вот как! Даже вздохнул. За все лето впервые появилась возможность сесть к столу. И повеяло грустью воспоминаний, ведь и вчерашний день – уже воспоминания. Да и пережито в эти месяцы многое, а предстоит и еще раз пережить, через память.
Я приехал в родной город в конце июня – тоска, отчаяние да боль в сердце. Ведь и здесь я уже ничего не найду. Да и что я мог искать? Кучу тряпья, две сотни книг и старую ветхую мебель довоенного образца. Мне негде было даже остановиться, и я пошел в бывший «Дом крестьянина», где беспрепятственно и поместился в пятиместную комнату. А утром отправился в тот дом, в ту коммуналку, где я родился. Мне хотелось только посмотреть, постоять, помолчать, узнать. И каково же было мое удивление, когда в «нашей» комнате я увидел на своих местах и шкаф, и стол, и этажерку – наши с матушкой вещи. И даже появилось желание заплакать от нахлынувших чувств: дома! Квартира полностью принадлежала нашим соседям, которые впятером когда-то жили в одной комнате. Их смутила лишь моя борода, но скоро меня узнали, и старая хозяйка, тетя Клава, повела меня в «нашу» комнату и предложила забрать чемодан с моими вещами и матушкину сберегательную книжку, завещанную на мое имя со срочным вкладом в тысячу пятьсот рублей – и после смерти мать заботилась обо мне.
У матушки обнаружили рак горла. Она заранее знала о сроке своей смерти. Навела справки по части комнаты – комната пропадала. И тогда мать начала распродавать все, что можно было продать, а деньги клала на сберкнижку в надежде переслать ее мне или хотя бы сообщить о ней. В общем, она все сделала, лишь не написала мне письмо-завещание. Несколько раз начинала она писать, но всякий раз откладывала, а не дописала потому, что умерла не от рака горла, а от разрыва сердца, внезапно. Соседи писали, но я затерялся. Они сделали все, что могли: сохранили мои вещи, мебель, которая имела смысл, лишь находясь в этой комнате, и сберкнижку. Они и матушку схоронили. Так что, если по совести, мне из всего причитался лишь чемодан с моим барахлом, объемистый и тяжелый, как гроб, да сберкнижка, что я и унес с благодарностью.
Побывал на могиле. Навестил затем былую подружку, при которой, кроме мужа, оказалось еще и двое детей… Рука не пишет…
Тем же днем помечено и первое письмо из Старова. Письмо на редкость бестолковое, как будто был отправитель в пьяном состоянии. Я даже не понял, где и кем он работает, прописан ли, постоянно ли живет в этом районном городишке. Обо всем этом я узнал позже, а тогда Ростов, видимо, все еще бурно переживал свое свидание с малой родиной и отторженность до сто первой версты:
«Ну, курва, председатель горисполкома тов. Магазин, а его заместитель тов. Медведь – вот к нему-то я и приперся. «Я, – говорю, – здесь родился, а посему прописан». – «Ну и что?» – «Предоставьте мне ту площадь, которую забрали после смерти матери – должен же я где-то жить». – «Живи. Устраивайся на работу, получай жилье. Квартира – не частная собственность. А с судимостью по политической статье мы и не пропишем в городе, не то чтобы дать квартиру. У нас ветераны войны без квартир живут. А вашего брата на сто первый километр. Все. Господи, как жить! Как сдержать себя! За глотку – и давить… Вот если бы систему так – за глотку и давить до тех пор, пока пальцы не сомкнутся…»
Понятно, Ростов пережил то, что все мы пережили и переживаем. Тогда и Легин был в Калужской области, и Родя во Владимирской. А вот Меклис и Каела – тотчас в Москву. Словом, каждому свое, но понять этого нам не дано.
14 сентября. Все было ясно – и я очертил круг: Тула, Рязань, Владимир, Тверь, Калуга – вот в этих областях мне и предстояло закрепиться. И я закрепился, долго искал, но нашел – в Старове – место в районном музее. Вся доступность этого места – низкая оплата, вся прелесть этого места – мне разрешили жить при музее. Не было единицы сторожа, но был свободный чуланчик с оконцем, куда и встали: списанный диван, крохотный столик, стул и тумбочка с электроплиткой. Мой громадный чемодан-квартира лег в угол и стал пристанищем всех хозяйственных вещей.
А с институтом так и не сладил, и не пытался сладить – был занят поисками крыши и работы. Зарплата у меня здесь генеральская – 68 рублей в месяц, зато научный сотрудник музея. За угол и свет буду сторожить. Зарплаты должно хватать мне на питание и курево. Неподалеку от музея чайная – там я и стану обедать.
В музее еще трое – директор, экскурсовод и уборщица. Работа: перекладывать и переставлять вещи с места на место. И описи. Посетителей в музее нет. Говорят, кроме школьных экскурсий – случайные единицы. Мои коллеги сачкуют напропалую. Когда же они появляются, я ухожу в город по своим делам. Я до обеда работаю, они поочередно – после обеда. Ничего удобнее придумать нельзя. Съездил в областную библиотеку, оставил сто рублей залога, привез рюкзак книг – обмен по моему усмотрению. Моя задача – работать на себя.
20 сентября. Проснулся утром на редкость в хорошем состоянии, на удивление – ничего не болит. Сел, перечитал несколько тетрадных страниц и удивился: пишу-то я как будто для отчета, отчитываюсь, докладываю – для постороннего прочтения. А ведь если нет, то зачем такие подробности – что где лежит да что где стоит… Записывать надо мысль – не предметы, а характеры этих предметов. У меня – предметы. Или по школьной традиции, или чтобы запомнить, или для понимания. Конечно же, я не ученый. Мне не мысль изложить – понять себя, освоить собственное движение. И все-таки – о сути предмета. Я чувствую себя школьником, пишущим свои дневники не для ГБ, но непременно для потомков, которые непременно со вздохом прочтут – ах, как он жил, как он страдал! И за счет вот таких воздыханий расплещется благодатная чаша и продлится прерванная жизнь… Но я-то знаю – ведь знаю! – пишу, чтобы не разучиться излагать, чтобы собеседничать; собеседуя, думать. Но как только приблизится мое дело, как только я протяну руку и прикоснусь – так тотчас брошу и тетрадь, и все эти дурацкие тренировки.
Теперь-то, много лет спустя, просматривая «Зеленую тетрадь» и письма, становится очевидным, что у Ростова происходил переворот в сознании. Видимо, наступил тот момент, когда каждый освободившийся переживал время выбора: предстояло или найти для себя дело на всю жизнь и как-то включиться в это дело, или от безысходности запить. И может быть, половина из вчерашних зэков – запили. И это не оттого, что сидели. Произошла резкая и окончательная утрата ложных идеалов; когда же утрачены идеалы и нет дела на всю жизнь – тогда в наших условиях алкоголизм неизбежен… На выбор вышел и Рост. Дела у него не было. И мне кажется, спасло его то, что он не хлебнул досыта, не «отравился»; а еще – он верил в сигнал, верил в предстоящее дело. Тогда еще не развилась музейная чесотка, и в своем одиночестве он, наверно, отдыхал, входил в думу, как говорил мой четырехлетний сын. А может, в нем возрождалась за десятилетие иссохшая жизнь… Догадки, предположения. Лишь одно можно определить точно: все мы освободились контуженными.
Он еще молчал, хотя и жил в недоумении. а за зиму прислал мне несколько любопытных писем, связанных теперь уже с Достоевским, кои вновь заставили меня подумать о нем, как о личности изумительной и трагической.
К тому времени относится и запись в «Зеленой тетради» за 13 октября, объясняющая многое:
13 октября. Итак, завожу новую тетрадь, «Амбарную книгу» – не для хроники, не для развития письма – для развития ума. Чувствую, как охватывают мысли, и мысли эти не дадут успокоиться, если я их не оформлю, не изложу – не освобожусь от них. Мысли эти, мне кажется, надолго будут связаны с именем Достоевского. Как громом поразил он меня – не знаю, приду ли в себя. «Зеленая тетрадь» – для хроники. А хроника, может, и не понадобится.
Вот этой «Амбарной книги» у меня и нет. Канула.