К книге
По грехам нашимПо грехам нашим. Часть вторая Своя дорога. 1966
84%
По грехам нашим. Часть вторая Своя дорога. 1966
26

3 января. Новый год отметил со школьными бабами. Подпил. Но сдержал себя от охмеления – мне никак нельзя хмелеть, чтобы не сбрендить лишнего, ведь здесь никто не знает, откуда я выходец. Следил за собой строго. Кажется, все в норме. Но Валюша так и метала икру. Чуть не на колени при всех садилась. Говорю: «Ты что театр рисуешь? Бабы твоему расскажут». А она: «Э, он не поверит – никуда не денется, я его за девичество купила». Обалдеть можно. Ну захмелела, но ведь она деревенская девица, и лет ей всего девятнадцать. И внешне – сама скромность и непосредственность, только телеса из нее так и прут.

Это не мое, не для меня…

Каникулы. Поеду на неделю в Томск. Потопчусь там. Иначе Валюша совсем потеряет голову, средь бела дня станет бегать… Хотя вряд ли.

* * *

В первой половине января получил я от него неожиданные полписьма. И я не то чтобы вздрогнул, но увидел вдруг совсем другого Ростова, не того, которого знал с далеких мордовских времен. Я и сам вечно прятался; оказывается, и он прятался. Эти полписьма меня поразили тем, что Ростов дошел своими ногами до критического пересмотра кумира:

* * *

«Здравствуй, брат Пантюша! Пишу письмо и наперед знаю, ни в один присест, ни в два оно не будет завершено. Что напишу, то и отправлю, авось и вовремя точку поставлю.

Я переоцениваю Толстого, что из этого получится – не знаю. Для меня он с юности – кумир. Это перешло от матери, нажито кое-что и самим, я ведь перечитал все его художественные произведения и пока не намерен отказываться от Толстого-художника. А дело вот в чем:

Во-первых, я понял, в каком глубоком противоречии оказался сам Толстой. Ведь Ульян очень точно назвал его «зеркалом русской революции», но не в патриархально-крестьянском консервативном понимании, а как дворянский либерал, возгордившийся своим положением. Толстой именно возгордился возможностью расшатывать государство, его устои. А в результате получилось, что делал он одно с революционерами дело, даже более черное – был против них и с ними. Потому мы столь же обязаны за лагеря ему, как и Ульяну. Он как дьявол: проповедовал одно, а делал другое – этим силен и коммунистический режим, природа-то одна.

Мы привыкли считать, что Толстой – проповедник любви, просветитель, непротивленец-евангелист и величайший боголюб. Оказалось – богоборец. Казалось бы, так. Однако на чем должно было держаться государство? Не на законах и даже не на экономике, а на идее Толстого, на его выдумке. А между тем толстовство и Толстой могли существовать лишь на платформе готовой государственности, причем правовой и христолюбивой. На другой почве этому злаку не дали бы заколоситься.

А для начала споткнулся я на его дневнике, где он в нашем возрасте записал свою сокровенную идею – создать новую религию.

Он, Толстой, признает Бога ветхозаветного, но отказывает в божественности Христу, как это делают и многоликие сектанты – выползни из Америки. Иначе – он признает Бога-Отца. Но это опять-таки общий Бог (а Он и вообще един), которому верили и древние евреи, и христиане. И если исходить из этого, то религия – лишь форма, посредством которой и ведется общение с Богом. Значит, в религии, в форме, возможна и традиция, определенная обусловленность. Если выдумывать новую религию – это значит прежде всего отрицать или Бога, или форму. Толстой отрицает Христа, оставляя ветхозаветного Бога, – это собственно иудаизм. Если ничего не признавать – это атеизм. Если же Бог признается, то можно ли что-то построить, меняя лишь форму? Осознанный, продуманный раскол. Это – разрушение государства, нации, народа. И никакой новой религии. Дичайшая, скажем, несуразица устраивать раздор и раскол хотя бы на споре – тремя перстами креститься или двумя. Да хотя бы одним. Но лучше креститься так, как крестились предки. И чем глубже уходят традиции, тем крепче вера, тем сплоченнее народ. За счет этого только и держатся евреи, даже, казалось бы, в рассеянии, хотя никакого рассеяния на сегодняшний день у евреев нет.

Во-вторых, перевод четырех Евангелий и сведение их в одно. По-моему, это уже какой-то заскок. Допустим, можно отрицать все – евангельские чудеса, Христа как Бога, но перетасовывать существующие без малого две тысячи лет свидетельства, которые исторически сложились и исторически существуют, и будут существовать, – это выходит за рамки разумного. А переводы – посредственное знание языков, со словарями – тогда как переводы давно уже сделаны в совершенстве знающими церковь и языки и не раз выверены учителями христианства. Так что вся эта затея – затея раскольника-иезуита.

В-третьих, отрицание церкви. Я не понимаю, что значит верить в Бога и в то же время отрицать церковь. Толстой не отрицает ни синагогу, ни мечеть, но только православную церковь. А ведь если главенствующим в обществе сделать толстовство, хотя в толстовстве нет никакого собственного учения, то и эта община организует свои общинные дома, которые тоже можно будет назвать церковью, не Божьей, но толстовской. Если есть Бог, если есть его Слово, если выработан обряд проповеди этого Слова, то церковь уже неизбежна, не говоря уж о таинствах. Отказаться от церкви – это равносильно тому, что отказаться от веры в Бога. Никто не возражает, что детей учат в школах, пасут на школьной ниве. Так почему же подниматься против церкви, которая тоже учит и пасет свое стадо на ниве духовной?

Толстовство – это элементарное сектантство, еретичество, потому на удивление скоро оно и рассыпалось. Толстовство уже при зачатии было лишено фундамента – секта на песке. А так как толстовцы не имели и не имеют своей церкви, то и сохранить учение нет и не будет никакой возможности, да и сохранять нечего.

Русская земля может гордиться, что был художник Толстой, но может и скорбеть, что был протестант и раскольник Толстой, потому что и он подсекал топором корни великой нации и культуры, которая и пала в соблазне и обольщении.

Теперь о прямой деятельности Толстого как общественного деятеля, проповедника и политика…»

* * *

Вот и все полписьма. Желание постичь, желание высказаться и затормозило, захлестнуло обилием на полпути – или не потянул? Все это понять можно… Но поразил сам факт: Ростов взялся за тему, от которой, казалось 6ы, всегда был далек – вера. Он как будто постигал веру через сочинения графа Толстого… И еще: тогда же я нутром понял, что в Ростове зреет незаурядный публицист, литератор, мышление которого уже настроено на работу. И еще подумалось: дарование в нем уже загублено – не осилит.

В своём письме я посоветовал – попытать себя в литературном труде. Но ни продолжения письма, ни ответа на мой совет не последовало.

* * *

29 января. Все логично: уже во время каникул ее жениху стало известно о нашей (какой-то?) связи. Она заявилась в школу с синяком под глазом, который замазывала и запудривала перед зеркалом, когда я вошел в учительскую. Кроме нас, в учительской никого не было.

– Вот, мой мне, однако, под глаз зафинтилил – за тебя, Андрюш, – и такая-то счастливая, засмеялась и поднырнула под руку целоваться.

Волю и достоинство я пока несу, но, увы, о нашей связи уже шепчутся в школе, а в деревне говорят вслух.

А вчера стало известно, что Валентине пришел из Березок вызов. Она же объявила своему жениху, что замуж за него не пойдет, если уж и до замужества он зафинтилил ей в глаз.

На рассвете она ушла от меня, легковерная и беззаботная. И меня охватила дрожь: впервые я вдруг пережил ревность. И так же впервые понял: как же она меня утешила, как обласкала и примирила с остальным миром – бескорыстная, беззащитная, женщина без претензий… А что, если я её уже люблю, если вот это и есть любовь?

2 февраля. Понервничал и застудился. Три дня болели зубы.

11 февраля. Она притихла, пришипилась, и теперь с удивлением или с недоумением взглядывает на меня. Пропуск на руках, а она все откладывает и откладывает переход из зоны в зону… Обмякла – потеплела. А ведь она – первая моя женщина. Может, и так, что и я для нее первый мужчина, это нас и роднит, ничего другого-то нет. И я в ее судьбе теперь замешан, и я не посторонний. А если понесет – оставлять ребенка?..

Разглядела изуродованный мой подбородок: почему да отчего? И я не смог соврать, взял лишь слово о неразглашении – и рассказал. Она даже не удивилась, она сказала, что так и предчувствовала – целовала мою бороду и плакала… И поразительно, в моей душе было холодно и тяжко – ни сострадания, ни любви.

20 февраля. Она не вышла на работу. А моя грудь цепенеет, судорогой сводит зубы и руки – приступы.

Морозно. Я стоял на берегу «дымящейся», вонючей Томи и готов был проклясть это место.

Я сказал ей: если согласишься, то мы можем стать мужем и женой. Она плотно сжала губы и, отрешаясь, затрясла головой.

Никогда… И я тоже понимал – никогда. Представилось, если мы сойдемся, то оба и погибнем.

24 февраля. Нелюбин поднял и завалил медведя. Принес килограммов двадцать – по рублю за кило. Буду отъедаться медвежьими котлетами – говорят, полезно.

Каждодневно вспоминаю матушку, наш город, нашу с ней большую комнату – как сон тревожный. Перебраться бы в город, чтобы хоть как-то приобщиться к людям, к библиотекам… Господи, да зачем мне все это? Мне бы хоть место на земле найти, чтобы знать, откуда бежать, куда возвращаться.

Я не смогу жить здесь дольше.

Три месяца жизни подарила мне она, а я этого и замечать не хотел.

* * *

В начале марта я получил от Ростова письмо. Одно было ясно, что он в унынии:

«Здравствуй, брат. У меня все по-прежнему, и даже уныние прежнее. Когда же уныние, я, как св. Августин, задаю себе бесконечные вопросы, на которые, впрочем, не нахожу ответов. Помнишь ли знаменитое: что есть время? А у меня другое: для чего жить? зачем жить? Ответов нет.

Ты просишь на страницу характеристику Легина и Роди – для тебя лично и никому в ущерб. Пожалуй. Если не получится, не суди – я в унынии.

Предыдущая главаГлава 26 из 31Следующая глава