К книге
По грехам нашимПо грехам нашим. Часть вторая Своя дорога. 1965
77%
По грехам нашим. Часть вторая Своя дорога. 1965
24

5 января. И дернуло же меня, петуха старого, идти на новогодний балЛ в заводском клубе. Неужели уж нельзя было догадаться – что там за балЛ! (непременно с двумя «Л»!). А все, факт, тоска по полу. А не попадется ли скучающая бабец… Может, так и закрутилось бы. Но объявили «дамский вальс» – о, какой примитивизм во всем! – и ко мне подпрыгала лет восемнадцати козявка: глазки вылупила, рот раскрыла, жмется и бормочет:

– Какой ты красивый… Я люблю тебя…

– Ты с кем сюда пришла? – спрашиваю.

– С друзьями… с девочками, – говорит.

– А я думал, что с мамой… так что ты уж, девочка, меня не кочегарь, а иди к друзьям.

Господи, а она в слезы, и на губы слюнки пускает, и уже не танцует, на руке виснет.

– Проводи хоть на свежий воздух, дышать нечем. – И хлюпает. Проводил в вестибюль. И выйти не успели, как следом стая таких же, восемнадцатилетних.

– Нинка, халява, глаз на шкентель натяну! Ко мне! Рядом!

И Нинка юрк – и нет Нинки. А стая на меня.

– Ты что, дед, Нинку фалуешъ! Тебе что, старух не хватает?..

Вот это номер, думаю, их же с десяток. И все как волчата с крепкими зубами. Отступил к стене, чтобы хоть сзади не грохнули, и говорю:

– Ребята, я только-только десятку отволок. – И раззявил пасть. – Во, зубы менты выбили, а вы меня опять хотите раскрутить.

– Ты чиво Нинку фалуешь… – И прет буром, и в руке, смотрю, не то шило, не то гвоздь большой.

– Мужики, я же говорю: только-только откинулся… А Нинка ваша не по мне – малолетка.

– Малолетка!.. – И тут я услышал такое, чего и в лагерях за весь свой срок не слыхивал.

Но спало напряжение – засмеялась стая. Кто-то отошел, кто-то закурил… Я понимал: теперь бы их удивить или поразить – и вовсе разошлись бы. И вдруг осенило: я увидел свежую скамейку на русский манер, изготовленную, видимо, к Новому году. Сырая. Я протянул руку и решительно сказал:

– Дай гвоздь.

И чудо – отдал. Это был стодвадцатипятимиллиметровый гвоздь. Я взял его в кулак так, чтобы шляпка упиралась в ладонь, и, шагнув к скамье, с одного взмаха пронзил им сиденье скамьи. Это я умел делать и раньше… В тот же момент вновь отступил к стене и сказал:

– А если вы хотите убить меня – делайте дело, я защищаться не стану, потому как мне будет срок…

– Э, ладно! – крикнул распорядитель Нинки.

И тогда я пошел сквозь стаю, чтобы одеться и уйти с этого «балЛа». Я слышал, как они удивлялись, наверно, ощупывая со всех сторон пробитую гвоздем скамью.

6 января. А ведь еще и не сразу ушел – пил в буфете водку. И эта шушера крутилась вокруг, в рот заглядывали: еще бы, полон рот железа. До сих пор унизительно и гадко на душе: и эта «десятка», когда и восьми лет не отбыл, и этот нарочито блатной жаргон, и это унизительное уговаривание – не надо, ребята, – и пробивание скамьи. Ведь все это самоунижение, а не самозащита… Вот так нередко бывало, когда политические сидели вместе с бытовиками. Стая обыкновенной шпаны могла надругаться над любым – пусть он хоть гений. Сдохни сотым, а я – сто первым. Это закон коммунизма.

А ведь я ничего дурного не сделал этой стае волчат…

* * *

Он не похож на них, он красив и умен – этого для злобы достаточно. Стадо в равенстве уничтожает любую обособленность.

* * *

7 января. Болит голова. До тошноты.

8 января. Сегодня в цехе присел отдохнуть: работают дробно прессы, гремят, гремят, хрустко закусывая железо, а мне в голову точно штыри вколачивают. Весь грохот – изнутри по голове. И до того это мучительно, что я закричал – и содрогнулся от собственного крика, хотя никто и внимания не обратил – не слышно… Все, завтра иду к врачу.

* * *

В январе я получил от Ростова письмо. Он жаловался на уныние и головную боль, а походя замечал: «Как-то вдруг удивительно скоро в цехе все узнали, что я сидел. И вот каждым день кто-нибудь и спросит: «А ты за что?» Я терпел, изводил себя на пену, а когда и начальник цеха, хмурясь, спросил: «Ростов, за что ты сидел?» – я буквально заорал: «Да колхозную корову… сукой обозвал! Вам-то какое дело?!» И не в том беда, что узнали (сам и проболтался свахе), что спрашивают, беда в том, что нервы слетают с тормозов – буквально трясет».

* * *

2 апреля. В двух больницах – два с половиной месяца. Вот это заход! Нервный распад и давление… Предписание неутешительное: работа в цехе противопоказана, не курить, не пить, легкий физический труд на свежем воздухе, санаторий, прогулки, купанья, ванны… Словом, пока ясно одно – менять работу.

3 апреля. Начальник цеха сказал: «У меня, сам видишь, не кондитерская фабрика. Ищи в других цехах. И колхозных коров здесь нет». Уел, но безобидно. Надо уходить.

10 апреля. Приехал в аэропорт за сигаретами. Рядом оказался бородач из техобслуги. Заговорили: приходи, не пожалеешь: на свежем воздухе, зарплата, спецуха, продснабжение, в отпуск – дорога бесплатная… Поехал на завод – в два дня уволился. Оформился в аэропорт. Понятно, писулю медицинскую пришлось спрятать подальше.

11 апреля. Напичкали меня «успокоением», да только покоя нет. Уныние неистребимое. Да и как иначе? Мало того, что в неопределенности, но еще и долги отдавать некому: стена, круговая безликая стена – лишь свиная харя сменилась харей бульдожьей. А ведь снятся не только побеги… Кстати, вчера видел во сне свой побег. До конца сна бежал и бежал – до той старицы затхлой, и как упал, так и проснулся… Снятся еще сны: расплачиваюсь свинцовой монетой. Да только прямого кредитора где найти?

12 апреля. Работаю на электрокаре. Развожу по аэродрому грузы – даже к вою самолетов начал привыкать. А сегодня так беспечно катал по бетону, что подумал: «Что ли счастье обрел? Что ли дело за бабой осталось? Или угол частный на казенный сменить для полного счастья?..» И вот такая цепь дурацких вопросов. И в то же время чувствую: определись вот так жизнь моя в бытовом произволе и даже обзаведись я семьей и квартирой – прокляну я свою такую благобытную жизнь, возненавижу и себя, и семью, и все благобытие. Так и подумал: нет для меня на земле покоя. Как будто понял вдруг впервые, что в сегодняшнем состоянии духа я ветвь неплодоносящая.

А сейчас – хороший весенний вечер, я даже оконце зимнее распечатал – сижу и не могу определить собственное состояние, себя понять не могу, ясно осознаю лишь одно – все это пересылка.

21 апреля. Да, но если это пересылка, то где же оседлость?

22 апреля. Иду по залу – бабенка лет тридцати пяти прицепилась:

– Борода, закурить дай и рупь дай, выручи… в натуре, Борода.

– Ты что? – говорю.

– Ну что, что, из мариинских откинулась – вот и еду.

– Да ты не едешь – гудишь.

– Ну дай рупь – человек погибает, не жмись, Борода.

Дал рубль. Вышел на волю. Курю. Бабенка, пошатываясь, попинала в магазин. Через минуту с краснухой – и через дорогу в колок. А из-за кустов ей навстречу уже выплывает такой-то тупорылый мордоворот – видать, в ознобе. Так оба и пошамкали в кусточки. Во малина… А ведь это уже все, амбец… Только не запить, не запить самому.

30 апреля. Вот и сегодня болтается по порту. Дал полтинник. Говорю, ты что это мордоворота подогреваешь?

– Петра? Он же несчастный.

– Или срок отволок – и несчастный?

– Шесть ходок. Для него места нет на земле. Ксивы нет – гонят, и есть ксива – гонят. Скоро повяжут. А по первой ходке семерик… А ты, красивый, сколько волок?

Я промолчал, лишь рукой махнул. А она пошла в магазин.

И душа моя как будто почернела. Так с чернотой и прожил день. Все ясно: Жучка малость на публику работает. Но ведь верно, затравить человека просто, если ему, как вот и мне, с ходу остановиться негде – это же вечные лагерники, вечные рабы. Э, сколько живых примеров бродит… И может, мне просто везет, что принимают на работу, хоть временно – прописывают?..

Моя старшая хозяйка неожиданно умерла.

4 мая. Хозяйку похоронили. И удивился – зачем жизнь прожита? Никакого чувства, кроме факта свершения. Наверно, все-таки нельзя жить для того, чтобы есть, и не подозревать – для чего жить… И я – не знаю. В лагере не знал и теперь – не знаю…

Смотрю, та же бабенка спит в общем зале. Ну надо же, на том самом месте, где и я спал осенью. Разбудил – можно ли днем спать: враз увезут. Хлопает глазами да бормочет: «Начальник, ухожу, ухожу». Прохлопалась – увидела:

– Это ты, Борода… А Петра повязали, седьмую ходку пошел…

– А ты что, знаешь его?

– Где ж мне его знать? Не вместе с мужиками сижу… Что мне делать? – неожиданно спросила она.

– Мотай отсюда.

– А куда и на что? – Она напряглась, и ее отекшее лицо будто остеклилось. – Дай рупь…

27 мая. Чувствовал душой, сердце чувствовало: что-то не так. Ну, сучья власть… Вызвали после обеда в первый отдел. Сидит харя, вертухай хвостатый – маленький, крепкий, большеголовый, лысый, глаза разновеликие, одна бровь вздернута, борода с усами без боков топорщатся, и сам бесновато покручивается, на месте сидеть не может.

– Ты чо сюда пришел? Тебе чё на эродроме?! – так и заорал, так и понес, да матом, матом. Уж чего только он не выкрикивал: фашист, политик, из лагеря на аэродром – как понимать?! Почему не доложил? Срок намотать – могу! Шпионажем заниматься?! В пользу кого?! – И матом – фурыххх…

А потом и я понес, да так, что летный Кум глаза вылупил, уж и я ему и в рот, и в нос натолкал… Словом, обменялись приветствиями. Попыхтел, покрутился и объявил:

– Уволен сегодняшним днем.

Вот так и слепые в крапиве…

Предыдущая главаГлава 24 из 31Следующая глава