К книге
По грехам нашимПо грехам нашим. Часть первая Малая зона. Тяга
42%
По грехам нашим. Часть первая Малая зона. Тяга
13

1

Появление в зоне Каина не могло остаться незамеченным. Понятно, Каин – кличка. С готовой кликухой он и пришел по этапу в конце 1957 года.

Ему исполнилось тридцать два года, но для нас он был стариком. Он уже отволок десятку, в пятьдесят шестом освободился, а в пятьдесят седьмом вновь определился на пятерку. Говорили, что он где-то когда-то кого-то убил, вроде как своего родного брата, председателя колхоза, но определенного о нем никто ничего не знал. Это был человек крепкой породы: моего роста, но весом за центнер; сутуловатый, с покатыми мощными плечами, как будто с галер; широкое лицо, вечно играющие холодные глаза и манерная улыбка; грузный, но легкий на ногу, энергичный и с достоинством – всем видом он требовал к себе уважения.

– Наконец-то, – откидываясь на подголовник, как будто разгрузился Легин. – С таким можно и мосты взрывать. Такие мужики дело делают. А кликуха – я тебе дам! – Каин.

– А что в нем особенного? – подстрекнул я. – Бегемот-мордоворот.

– Не надо, не надо, – осадил Легин. – Здесь не только мышцы, но и голова, и воля. За таких золотом платят, из такого и Димитрова можно сделать. Он еще скажет свое слово.

– Последнее? – вырвалось опрометчиво.

– Да пошел ты! – вздыбился Легин. – Дальше своего носа ни хрена не видишь. Мужик десятку отволок – да какую! – а энергии на троих. Мы его поддержим, он нам нужен.

– Простите, кому это вам?

– Всем, кто способен хотя бы разрушать… И тебе от сближения не советую отказываться, кстати, вы поймете друг друга. – Он помолчал и уже шепотом приговорил: – Андрюша, выбирайся из черного подполья, иначе затянет тебя в петельку, а ведь у тебя на воле мать – о ней не забывай.

Я нашарил его руку и благодарственно пожал ее… После паузы он прояснил и цель разговора:

– Наверно, на этой неделе и меня дернут на этап. Я хочу, чтобы мы были повязаны общим делом… Я тебя сведу с Каином.

Я промолчал, я даже не спросил, откуда ему загодя известно, что дернут на этап. Я не поинтересовался, о каком общем деле говорит он, всего меня вдруг захлестнула мысль о депрессии, которая не раз уже действительно толкала меня к мысли о самоубийстве. Да что там, и в шестнадцать лет случайно ружье дало осечку. Тяга к развязке давно прилипла ко мне. И Легин почувствовал это, увидел – зов петли. И если и до сих пор зов этот нет-нет да и шевельнется во мне прямым желанием – пора кончать, то уж тогда, в пятьдесят седьмом, страсть эта меня не оставляла. Хорошо помню те логические тенета, в которых я зависал. Беспощадный материализм убедил нас, что все мы – только прихоть материи и потому единожды живы и единожды смертны. Душа, потусторонность – дикость, пережитки, бредни… И взвинчивается тоска, начинаются тщетные поиски ответов на вопросы: почему, зачем, по какому праву? Но ответов нет – все брезгливо ничтожно перед фактом личной смерти. Если нет бессмертной души, если нет воскресения, если я решительно червь, то я не несу никакой ответственности за земное существование после меня – пропади все пропадом, если я необратим. Нет в таком случае никаких обязательств и перед людьми – все смертям. Следовательно, все дозволено, как и любому дозволено самому прервать свою жизнь… Даже если человек не добрался до Христа и до веры – не отверг, а только остановился на личной смерти, он неминуемо падет – не справится со своими страстями. Так вот эти самые страсти и одолевали меня, и единственной моей защитой и защитницей оставалась страдающая во мне мать. Я с ужасом представлял, как она сходит с ума, если вдруг получит известие о моем самоубийстве…

В конце недели я проводил Легина на этап – возле вахты мы обнялись.

2

Пришел я в зону с пустыми руками. Я раздал или выкинул то, что могло бы здесь сослужить мне добрую службу. Остервенение, досада оборачивались презрением к вещам, к себе. Будто стремясь доказать кому-то собственную беспощадность, я сбросил личные вещи и влез в рабскую униформу. У меня даже нечего было навернуть на шею, и я закутывал горло вафельным коротким полотенцем. Так я мстил себе – на, получи!.. Как теперь понимаю, это было страстное самоуничижение. Не для этого я себя готовил, не то чаял донести миру. А уж если вот так, то нате, рвите, унижайте до конца. Я даже вперед заглядывал – в освобождение: увезу вот все лагерное и стану до последнего износу в рабском виде выступать… Были в зоне такие, кто и ботинок не зашнуровывал, и пуговиц не пришивал, но все-то, другие, стремились сохранить человеческий облик. И не только облик. Можно было пододеть и вольное, можно было и свитер одеть под куртку и, конечно же, носить теплый шарф и теплое белье. Ничего этого у меня не было, а в секции к утру так настывало, что у сонных не раз примерзли волосы к стене.

И вновь я застудил легкое. Но на этот раз в больничную зону меня не отправили, я так и валялся в секции – врачевал же меня неутомимый Захарий. Он даже раздобыл старые кургузые валенки, чтобы мне окончательно не сгубить себя хождениями в туалет.

Выправился я на удивление скоро: через две недели температура угасла, лишь покалывало в груди. Но было ясно, что я кандидат в туберкулезники. Вольная врачиха при осмотре была столь добра, что определила мне работу в тепле – и начальник отряда определил меня помощником к Захарию. С тех пор по вечерам мы уносили в сушилку сырую одежду и обувь бригадников, рано утром приносили, запасались кипятком, мели и мыли в секции пол, следили за вещами в каптерке, топили две прожорливых бестолковых печи, и именно топить печи стало моим любимым занятием, я полюбил огонь – он согревал и успокаивал меня, расчищали снег. Кололо под лопатками, в боках, но температуры не было, кашля не было, кровь горлом не шла – жить можно. Просить у матери смалец и мед я не решался, и был любо удивлен, когда она вдруг сама догадалась прислать эти лекарственные продукты, ко всему в посылке были теплые носки, шерстяной шарф и свитер. Лишь позднее я узнал, что такую посылку подсказал в своем подметном письме Захарий.

За зиму я понял, насколько слаб человек, даже если он молод и никогда не был хилым… Однако уже к марту я почувствовал себя окрепшим, ободрился, повеселел. В это время и начались наши прогулки с Каином вдоль бараков по так называемому проспекту Путь к коммунизму. И как-то естественно влились мы в общий поток так же прогуливающихся. Оказалось – деловые прогулки: здесь активно агитировали в секты, велись беседы по вопросам веры и богословия, парами прогуливались подельники, довольные, что оказались в одной зоне, поэты читали друг другу стихи – взъерошенные, нахохлившиеся в бушлатах «пятидесятники» – поэты и политики. Все говорили, все убеждали – и это жизнь.

Много времени уделил мне Каин. Обычно он делал одну-две прогулки и переключался на другого. Выяснив мои отношения к власти, он и мне не уделил бы лишнего часа, но снизошел, натолкнувшись на мою агрессивность. Притиснул меня своей несгибаемой рукой и тихонько воскликнул:

– О, Рост, здесь мы не разойдемся!.. Эти товарищи сами любили стрелять, так что и признают только огнестрельное оружие… И никакой пощады – их же методами.

Уже во время второй прогулки он доверительно сказал:

– Легин был прав: ты мужик надежный – тебе я верю. Я создаю Прогрессивную партию и веду прием в ее члены – ППР. И это не только для будущей деятельности, но и для настоящей. Пока мы здесь, необходимо сколотить ядро – две-три тысячи бойцов. На воле, если даже половина будет профессионально активной, – это уже гарантия успеха. Я предлагаю запомнить сейчас свой партийный номер, чтобы затем на воле по этому номеру оформить членство и документы. Если все сложится, возглавишь оперативный отдел, а пока – группу штурма или захвата…

Полчаса он неумолчно раскрывал программу партии, за все это время я не проронил ни слова. Только тогда я и начал понимать Легина с его надеждами на Каина. Понятны стали мне и заговорщические лица нахохлившихся в бушлатах «пятидесятников» – о, эти столичные галчата в пушистых шарфиках! Все они уже были членами Прогрессивной партии – вот это и насторожило… Когда же приспела минута и мне – соглашаться или не соглашаться, я сказал:

– Видишь ли, мне надо подумать, я один раз решаю… Ведь это серьезно.

– Да.

– Тем более…

И я думал, думал – и молчал. Мы прогуливались, мы говорили о политических прогнозах, о возможности переворотов, о захвате власти вооруженными силами, точно нам назавтра представлялась возможность руками Жукова свергнуть кровожадного Хруща… Это были игрища слов, игра воображений, утопия – и, сердцем чувствуя это, я молчал.

Часами неподвижно лежал я на вагонке и пункт за пунктом, слово за словом перекладывал и ворошил предложенную Каином программу. И чем тщательнее я ворошил ее, тем яснее понимал, что все это тот же марксизм-ленинизм, лишь с новыми вождями. Но тогда я еще полагал, что результаты зависят не от системы, а от людей у власти. Тогда я еще не понимал, что коммунизм – это интернациональная ловушка, и если даже в сотне государств приживить эту систему, то результат будет всеобщий – голод и кровь.

Но поначалу меня смутило другое: вся программа Каина была построена на разрушении. Не учитывалось при этом, что при разрушении в итоге будет разруха. Легко можно было понять, каким путем лидеры намерены воплощать свою идею: расшатать основы, развалить государство, захватить власть, то есть подменить старый аппарат новым, а уж дальше – по тем же рельсам… На вопрос: «А как же с десятками миллионов коммунистов, они ведь будут сопротивляться?» – Каин улыбаясь ответил:

– А как они после переворота? Пук, пук – и дворян, и духовенство, и купечество, и крестьянство… Вот и их отстрелять, как собак, без суда и следствия, истребить как партию.

Когда же я высказал сомнения по части программы разрушения, Каин преподнес мне урок:

– Ты, например, захватил на вечное пользование вот эту территорию, – он обвел взглядом вокруг себя, – что бы ты в первую очередь сделал?

– Понятно, снес бы лагерь.

– Так. А уж затем на этом месте начал бы строить что-то более достойное… Крушить, разрушать это каторжное нагромождение, истреблять эту коммунистическую заразу. Прежде всего – разрушать, затем истреблять, и уж только после этого…

Меня устраивала и даже увлекала решительность и жестокость Каина, но в какой-то момент я вдруг ужаснулся: лагерь-то ведь и ломать не придется – он понадобится, еще и тесно будет. И в лагерях не крысы будут, а заблудшие русские люди… Это было минутное сомнение, минутное и озарение – болезненно давила личная судьба: мы-то в чем провинились, чтобы за слова, за дневниковую запись сидеть?! Или Легин прав, говоря, что наше присутствие здесь предусмотрено и выверено умными людьми?..

Как и всякий русский человек, я склонен был к «ленивому заговору» – мне бы эту программу почитать, понюхать, пощупать, обмозговать, взвесить, прибросить, а уж тогда…

И я молчал, но молчал и Каин. Он понимал меня. Наверно, и сам он эту партию вынашивал годами, хотя могло быть, что за него кто-то выносил, а он лишь получил ее в готовом виде – идея.

Мы пили чай, а если уж точнее – чифирили. Стояла чудесная весенняя погода. Деревца уже озеленели, а здесь за бараком на припеке дружно цвели одуванчики. Ползая по нашему столику, сочно гудел шмель, отыскивал крошки сахара. Здесь же под окнами «огород» Захария. На двух квадратных метрах у него были и чеснок, лук, редиска, салат и цветы календулы. На эту грядку Захарий буквально горстями носил землю, ходил в рабочую зону и там нацарапывал чернозем, сгребал в ведро конский навоз. Лагерь стоял на болотине, и за сорок лет его существования сюда сыпали и сыпали песок и глину, так что строить грядки было не на чем, даже если бы разрешили. А Захарий сделал грядку и был доволен своим делом.

Каин сидел широко, в расстегнутой куртке. Трикотажная черная майка плотно облегала его поистине богатырскую грудь. Покуривал всласть сигаретку, точно и это для здоровья. И щурился, и улыбался он, и я, наверно, завидовал ему. Нет, не животной крепости завидовал, а способности радоваться тому, что дано, что вокруг, что есть. Невольно хотелось еще и еще приобщиться к нему, к его делу, и я ужё намеревался просить номер, когда вдруг заговорили о необходимости единовластия и диктатуры во время любой переворотной ситуации.

– Вроде бы переворот, против тирании, но опять же путем тирании. – Каин все так же улыбался, губы его выгибались, а глазом он косил в сторону Захария, и я изумился прямо-таки звериной его оглядности: он контролировал Захария, хотя тот был далеко и не мог слышать нашего разговора.

– А как иначе – насилие в истории присутствует в виде зла неизменно. Нет зла, нет и добра. Может, все не так, может, парадокс, но доля необходимости и в этом есть, – говорю в ответ.

– Есть-то есть, но это когда тебя не касается. Пока «капусту» рубишь ты – революционная законность; когда же тебя – произвол, тирания.

Легко представив такую ситуацию, я засмеялся:

– Тут уж по принципу: не лезь в волки, коли хвост телячий. Для утверждения власти кратковременный террор неизбежен…

А он все щурился солнечно и улыбался.

– Да, – спохватился я, – все, кажется, обговорили, а об этом и не вспомнили: как предусматривается выход?..

– Никак.

– Никак – не бывает… Разочаровался, меняю политические взгляды, болен – короче, вывожу из игры. И что?

Каин наставил указательный палец и по-детски с улыбкой приговорил:

– Пук!

И на один, на один только момент маска с лица его упала: притиснутое лицо его как будто покрылось пленкой и даже скользнуло лоском пергамента; глаза охолодели, точно истекли и застыли, рот обвис, а среди лба обозначилось слабое розовое пятно… Наконец щелчком он сшиб со стола нахального шмеля и пояснил уже спокойно, с улыбкой:

– Выхода нет. По закону особого времени. Можно и не сразу, можно иначе, только выхода из партии нет.

И я содрогнулся, с трудом перевел дыхание. Но и на сей раз промолчал.

Наверно, тогда и поколебалась основательно моя теория свинцового бунта. Меня, решившего объясняться лишь языком силы, презирающего «эстрадный бунт», пожалуй, внезапно поразила чудовищная перспектива: вышел из партии – смерть. Следовательно, все члены партии – заложники. Любое противоречие может обернуться смертью. Ведь если ты не согласен с партией, с ее программой, можно поставить вопрос так, что ты автоматически выходишь из партии. До этого в категоричной форме даже марксисты не додумались. Я прикидывал такой режим и прямо и косвенно, возвращался к программе партии и вновь примеривал и прикидывал, и в конце концов сделал для себя вывод, что это, собственно, те же троцкистские штаны, лишь наизнанку. Следовательно, это все тот же политический авантюризм. Я в такие куклы не играю.

Но вот задача: под авантюризм подпадал и мой бунт.

И все-таки оставалась открытая рана – ненависть к существующей власти. Грезилось отмщение. Но как отмстить?

Я не видел иного избавления, как только через оружие. А вот оказалось, прежде всего самому необходимо стать кандальником, заложником. Тогда же и сам я буду призван сеять смерть – повязать в заложники двадцать миллионов коммунистов, чтобы затем призвать столько же новых партийцев в свою партию. Господи, а нельзя ли без партий?.. Тогда я должен смириться – и просто жить… Хорошо, – рассуждал я уже практически, – ни людей партии, ни их практической деятельности я не знаю, но уже заочно, заведомо призван закладывать в залог свою жизнь во имя опять же светлого будущего… Отказаться не поздно, номер пока еще я не получил, но отказавшись, что я обрету, как просуществую в лагере, к чему освобожусь на двадцать девятом году жизни… Сулят зачеты, досрочное освобождение, но как только подумаю, что всюду я должен горбиться, приносить доходы системе – и смерть награда. Юбилей проглотили, теперь сулят новый кодекс и освобождение по пересмотру дел. Но Захарий утверждает, что и это – параша, что параши здесь вечны. Их умышленно распускают, чтобы рабы на что-то надеялись, были бы покорны… Вот так и подобно рассуждая, я молчал, я не давал ответа, впрочем, понимая, что слишком много информации авансом уже получил. Молчал и Каин. Мы как будто испытывали друг друга, от случая к случаю сходились за кружкой чая – и молчали.

* * *

Когда я вспоминаю прошлое, то ясно сознаю, что первый год в лагере для меня был труднейшим. Позднее я заразился идеей выживания – выжить и освободиться – и это исподволь заменяло любую цель. На первом же году такой идеи не было, и я не успевал выходить из одуряющего уныния. А ведь зайдешь в секцию: сидят Меклис с Каёлой – играют в шахматы, спокойные, гладенькие и даже сытые и ухоженные, а ведь у каждого по пятерке, оба на подвозке опилок в кочегарке, но глядишь на них – ну, в доме отдыха. На себя оглянешься – душа и та черная, никакой отдушины, никакого смягчения.

Рано вечером, до ужина, я уже собрался к Каину, когда вошел Пантюша и невнятно проговорил:

– Каина дергают, с вертухаем на вахту с вещами…

Я поспешил из секции. Каин с конвоиром уже шли к вахте. Я дождался их и пошел рядом:

– Куда?

– Думаю, по чьему-то совету… Уж лучше бы в зиму.

– Шевелись. Без разговоров, – одернул конвоир.

– Ты что рычишь?! Не с тобой говорят. Идешь и иди, – гневно рыкнул Каин, и удивительно, вертухай не проронил ни слова в ответ. Вот уж знают, с кем дело имеют.

Возле вахты минут на десять его оставили одного.

От столовой и бараков потянулись «пятидесятники». А пока мы были одни, Каин сказал:

– Мы так и не подписали договор, может, и к лучшему – сплошняком шушера… К тебе подойдет человек со словами «я от Каина» – ему верь. Запомнил? Ну, до побачения.

Мы пожали руки.

Сошлись парни проводить.

«Неужели все они заложники – без выхода?» – уныло подумал я.

Предыдущая главаГлава 13 из 31Следующая глава