Как только команда обер-офицера Смешилова покинула рудник, Эрдман тут же велел караульным собрать трупы мятежников и свезти к подножию Могильного хребта, где по его же приказу острожный конвой уже рыл для них общую могилу. Солдаты приказу не противились. Боязливо побожась, не разбираясь – поселенец или каторжник – валом валили тела на подводы в остроге, чтобы тем же валом сбросить в огромную ямину на погосте.
Младший урядник Пётр Сыч, вспомнив про убитого знакомца Бекетова, заволновался и поспешил к приметливой разлапистой сосне.
Молоденький казачок-сослуживец, что неотвязно околачивался рядом с ветераном, немало удивился, когда тот остановился возле тела каторжанина, вздохнул, перекрестился и снял папаху с седой головы. Юнец наивно усмехнулся:
– Ты чё, бать? Отпадчик[423], чё ли, кручиниться о заводчике бунта?
– Зась![424] – вскипел младший урядник. – Куженок[425] сопливый! Воззри подотри, прежде чем упрекать атамана в отступничестве. Ты ишо егозуном в завёртки прудил, а я уже кыргызцев бунташных окорачивал.
– Дык… – недоумённо почесал пятернёй затылок молодчик.
– Сколь вам неукам талдычить? Нет срама почтить стойкость воя бесстрашного, даже еслив он и супротивник, – сердито ворчал в усы ветеран. – Куды страмней… – Пётр неодобрительно кивнул головой в сторону двух гарнизонных солдат, которые тащили за ноги по снегу труп порубленного Максима Кушнытьева, – надругу[426] творить над прахом.
Помолчал и признался молоденькому сослуживцу:
– А тут, понимашь, особая оказия. Хуть он и арестант, а шибко по сердцу мне пришёлся. Сурьёзный и душевный паря, не то што ты, несусветный баламут, – упрекнул он пристыженного казачка и продолжил рассказ: – Энтот острожник меня харчевал, когда я ево по этапу гнал. Последнюю краюху со своим голодным противщиком пополам ломал. Должник я ему за энтот даровой харч, а честные люди долги возвращают, – наставительно закончил младший урядник.
Затем сварливо скомандовал:
– Подсоби-ка лучше, бестолочь, вырыть могилу. Не под силу мне одному. Уж дюже долговязый упокойник. – Старик махнул рукой. – А дале примучивать тя не стану.
– Ты чё, бать? Право слово. Не серчай уж на меня. Я и зарыть подмогну, – сконфуженно пробормотал парень и с готовностью подхватил изрубленное тело бунтовщика под мышки. И вдруг изумлённо вскрикнул: – Батя, да он дышит!
– Чивойта? Не могёт быть! – Ветеран тоже наклонился, приник к лицу каторжанина и уловил слабое, чуть заметное дыхание. – Ей, правдушки! – обрадовался ветеран, приложил руку к широкой груди острожника, сухой ладонью ощущая слабые удары мятежного сердца. – Паря, – приказал Пётр Сыч первогодку, – достань-ка мне бурку.
Казачок снял притороченный к седлу войлочный свёрток. Старик бережно завернул каторжанина, и уже вместе они перекинули свёрток через конскую спину. Ветеран строго наказал молодцу:
– Ты звоны-то не звони полчанинам про мою приязнь к ватажнику. Мало ль, хто и как взглянет на то? А чуть што, твоё дело – сторона.
Он легко шевельнул удила, и чуткая Лакомка бережным шагом направилась к заводской лечебнице.
Зиновий Ноздря неторопко отворил дверь. Узнал давнишнего приятеля Артемия Сухорукова. Казак, поднапрягшись, снял тяжёлую поклажу и положил у ног лекаря:
– Зиновий, за ради Христа, прими ранетого.
Лекарь неохотно отвернул край свёртка:
– Што-то обличье больно знакомое?
Внезапно насторожился, недовольно буркнул:
– Да эт никак бунташный главарь? Прозвище у нево ищё такое…
Сыч кивнул головой:
– Полтора Ивана. Ну и чё? Рукомесло твоё такое – врачевать всех.
Лекарь насупился. Тогда Пётр Сыч искательно заглянул в осоловелые глаза заводского Эскулапа:
– Я за бережь заплачу. – Он достал из кармана гаманок, пошуршал ассигнацией. – Не побрезгуй, Зиновий Еремеич, червонцем.
Лекарь быстро выхватил из его рук ассигнацию, и та мигом исчезла в бездонном кармане халата.
– Пошто хлопочешь за каторжника? Сродственник, чё ли?
– Знакомец, – коротко пояснил младший урядник.
Лекарь развернул свёрток, мельком осмотрел раненого, свернул цигарку из махры, закурил и раздумчиво покачал головой:
– Взять-то возьму, но заручки не даю. Уж больно неважнецкий твой приятель. Считай, одиннадцать штыковых ран в спине.
– На всё воля Божья, – кротко ответил ветеран. – Но ты уж, Еремеич, расстарайся… Будь ласков.
Как только казак удалился, целитель позвал своего ученика Афоньку Манрышина. Подлекарчонок заметил явную неохоту Зиновия возиться с острожником.
– А можно, дядька Зиновий, я арестанта выхаживать буду?
Зиновий только обрадовался:
– Да за ради бога! Оттащим его в чулан, и валандайся сколь хошь, – и поощрительно похлопал подростка по плечу. – Востри, Афоня, сноровку.
Он помог подлекарчонку занести раненого в холодный чуланчик, положил его на замызганный пол и больше уже здравием каторжника не интересовался. Афоня осмотрел тело и обратил внимание на то, что из всех штыковых ударов только два были сильны и опасны. Парнишка прокалил на свечном пламени цыганскую иглу[427], выковырял пулю из ноги и, напряжённо сопя курносым носом, начал старательно зашивать располосованный саблей рот. Когда острожник в беспамятстве стонал от острой боли, Манрышин останавливал несмелую руку и тихо ревел. И снова уговаривал себя:
– Терпи, Афоня. Ишо чуток… несколько стежков…
Закончил, вытер кулаком слёзы, критически осмотрел свою неумелую «штопку» и снова запричитал:
– Осподи! Што ж я, дурень, здряшно шлындал и толком-то не учился? Хуть што-нибудь бы углядел у Ноздри. Щас как бы сгодилось энто дядьке Тихону. Вишь, как всё не в аккурате вышло.
Чтобы успокоиться, он принялся запаривать заговорные травки из полотняных мешочков своей бабки – луказской колдуньи. Потом, по несколько раз на дню, кое-как вливал взвары в запёкшийся рот и смачивал настоями колотые раны на спине. Врачевал, как подсказывали чутьё и бабкины наставления.
Тем временем женщины, покинувшие церковь, с воем бросились за подводами – в надежде найти своих родных и проводить в последний путь. Им вслед загудел размеренным погребальным гулом церковный колокол. Это Аграфёна, сочувствуя страдалицам, вновь зависла в колокольных верёвках, призывая народ к вселенской скорби.
Батюшка Михайло Попов, прихватив требник и кадило, безмолвно двинулся за бабьей процессией, считая, что без отпевания никак нельзя, не по-христиански это. Мол, мы не варвары какие… Но когда он увидел огромный чёрный зев могилы, а в ней груду беспорядочно брошенных тел, тут же забыл все слова нужного канона. Он поднял страдальческий взгляд в небо. Ему показалось, что солнечный диск выглядел очень странно. Чёрная тень медленно надвигалась на него, пожирая заодно и дневной свет. Тревожная темень пала на землю. Чёрное вороньё, обсыпавшее верхушки кладбищенских деревьев, тучей взмыло вверх, заполнив громким карканьем и хлопаньем крыльев всю округу. Священник ахнул:
– Ах, ты! Никак замертвение солнца?
Торопливо покрестился и возопил:
– Господи-и! Не отвержи от нас лика светлого! Не карай за грехи тяжкие!
Бабы перестали выть, испуганно закрестились: «Конец света?!»
Солдаты, разогнув натруженные спины, чувствуя свою человеческую вину, робко потянулись грязными перстами к потным лбам. И чёрная тень с усилием начала сползать с солнечного диска. Посветлело.
Просветлело и лицо пастыря:
– Благодарю тя, Господи, за великую милость к нам, грешникам!
Со слезами умиления он повёл требу отпевания усопших. От имени Всевышнего даровал им надежду на посмертное прощение грехов, а за прижизненное долготерпение обещал блаженную жизнь в пажитях[428] небесных – без страданий, тягот подневольного труда, неизбывного горя и мук голода. А когда закончил, опустил кадило, горестно покачал жидковолосой головёнкой и вздохнул:
– Рёк я вам: «Меч возмездия обоюдоострый». Не вняли, чада неразумные. Вот и лютует смерть сослепу.
Вернувшись в храм, священник устало сложил все «атрибуты», тщательно умылся, ненароком глянул в зеркало и обомлел. На него смотрел абсолютно седой старик…