К книге
Сказания о руде ирбинскойКнига четвёртая Бунт. Часть первая Точка кипения. Глава шестая Перед смертью не надышишься?
89%
Книга четвёртая Бунт. Часть первая Точка кипения. Глава шестая Перед смертью не надышишься?
89

Аграфёна устало прислонилась к крепкому мужнину плечу. Она с улыбкой смотрела на бесшабашное веселье гулёвщиков и была безмерно благодарна им за столь человечное отношение к их с Тихоном нечаянному счастью. Да и самим ссыльным нынче отколола судьба какой-никакой, а кусочек беззаботной радости. И где-то по наитию прозорливого женского ума она догадывалась, что вся эта лихорадочная свадебная кутерьма была затеяна не только для молодожёнов. Просто после тяжкого долготерпения, в канун предстоящего тревожного, а то и кровавого дня, людям нужны были и этот праздничный взрыв чувств, и бессознательная расслабуха, в которой хошь не хошь, а крепились узы товарищества и братства. Она-то только догадывалась. А Бекетов точно знал. И потакал веселью, как мог.

Правда, один раз его лицо побелело от злости. Это был момент, когда молодожёнов пригласили сесть за стол. Тихон полагал, что угощенье будет скромным. Откуда взяться изобилию? Но когда он кинул взгляд на столы, невольно заиграл желваками скул. Весь список запасов богатенького погребка, – от колбас-окороков до огурчиков-грибков, – был «оглашён» на белоснежной скатерти во всей своей красоте и приятности вкуса. Гости, ожидая разрешения, скромно стояли в сторонке, подбирали слюни.

Бекетов ткнул стоящего рядом Ваньку вбок и прошипел:

– Твоя работа, шельма?

Ванька кивнул и в ожидании похвалы расплылся в улыбке. Тихон грохнул по столу кулаком:

– Ворованной еде на свадьбе не быть!

Он схватился за края скатерти, резко поднял вверх и стряхнул содержимое на пол. «Как же так?» – охнули гости, сочтя за кощунство такое отношение к «дарам небесным». Расстроенный неудачным сюрпризом, Ванька присел, начал собирать осколки, обиженно заканючил:

– Чё сразу ворованная? Беспризорный погребок был. Дом пустой, хозяев нету. Чего добру-то пропадать?

– А-а-а, миродёр, значится. Ишо не легче! Ну, спасибо, братуха! – развёл руками Бекетов, повернулся и пошёл вон из конторы.

Аграфёна стояла ни жива ни мертва. Попросила тихо:

– Не держите, люди, зла на Тихона. Гордый он шибко. Совестливый. Соберите всё это детушкам своим. На стол наладьте, чего попроще. А ты, Ваньша, поди за прощением. Худо ему сейчас.

И застыла столбиком, устремив неподвижный взгляд в стену напротив. Ванька ринулся на крыльцо. За ним зашаркал шатучий дедок, блюститель старины. На крыльце оба подсели к Бекетову, и старик протянул свой кисет:

– Нате, мужики, протопите носы. С богородской травой табак. Бабка моя насушила, а я изготовил. Ох, и деручий! Всю хрень в одночасье вытянет.

Бекетов и Сиверцев охотно свернули по большой цигарке. Густо задымили. Помолчали.

– И вправду, крепка у тя листовуха, бабай, – откашлявшись, похвалил самосад карманник. – Аж дых перехватило.

– Знатный табачок, – поддакнул Тихон и протёр ладонью заслезившиеся глаза.

Ванька, видя, что Тихон помягчел, попытался извиниться:

– Братуха, я…

– Да знаю, что молоть будешь. Мол, хотел как лучше. Штоб пир на весь мир… А того не подумал, что всё по честности должно быть. Как мне людям в глаза смотреть?

– Дык вот. Оплошал. Прости уж. Божусь, сроду больше не буду.

Тихон с силой притушил цигарку, давая понять, что этот разговор окончен. А дед-сивоус, поняв, что примирение состоялось, хитро улыбнулся и решил втиснуться в разговор. Потянул холодный воздух ноздрями. Затем пристально посмотрел на небо. Сквозь редкие просветы среди тёмных туч выглядывал бледный рожок месяца.

– Никак завтра перемена погоды будет, – раздумчиво произнёс он. – Вишь, месяц грозный, рожками яро вздыбился. Не к добру это.

Те промолчали. Тогда дед осторожно поинтересовался:

– Я пошто с вами увязался-то? Ты, Тихон, куда молодуху ночевать поведёшь?

– Да вот сижу и думаю. Всю голову сломал, – невесело признался молодожён. – У нас ведь с Аграфёной окромя нар ничево нет. Да и те в разных бараках.

– Может, к Кушнытьеву на конюшню попроситься? – предложил Ванька Сиверцев.

– Ни боже мой! Окочурятся они там, – сердито отрезал дедок, пьяно шатнулся и укоризненно покачал седой головой. – Эх, молодо-зелено! Свычаев свадебных толком не знаете. Стариков не слушаете. Наперёд ничо не загадываете. Ну, да ладно. На то и старики, штоб всё за вас, неуправных, додумывать.

Старожил построжел и назидательно поднял палец:

– Запомни, молодняк. Ты-ы-сяцкий[409] заботится о брачной ложнице. А тысяцкий у вас нынче хто? Я.

Он важно ткнул пальцем в свою щуплую грудь, хитро прищурился и похлопал Тихона по крепкому плечу:

– Будь спок, сынок, фатера для вас приготовлена. Не хоромина, конешно, – тут он развёл руками, – а всё ж за нашенским огородом отдельная засыпнушка с печурой имеется. Не ознобитесь там.

– Спасибо, батя, – признательно обнял старика Бекетов и неловко ткнулся губами в дряблую щёку.

– То-то же! – расцвёл горделивой улыбкой тысяцкий. – Пойдёмте-ка, робяты, остопаримся зелёным винцом. Больно знобко тут.

Сивоусый ссыльнопоселенец враскачку двинулся к двери.

– Задержись, братуха, – остановил на ходу карманника Бекетов, – покурим ишо. Разговор есть.

Курили молча. Тихон обдумывал, как начать щепетильное толковище, а Сиверцев опасливо смотрел на него исподлобья и отводил глаза от прямого, твёрдого взгляда. Наконец, Бекетов решился, отбросил в сторону недокуренную цигарку, кашлянул и хрипло сказал:

– Иван, сам знаешь… Такой грядёт день, што всё может быть… Как говорится, сегодня венчался, а завтра скончался.

– Завтра всем околеванец могёт быть, – буднично пожал плечами карманник, выжидательно глядя под ноги. – И чё?

– Понимаешь, Ваньша. – Бекетов положил тяжёлую ладонь на узкое плечо Сиверцева. Затем пригнулся и заглянул в глубь серых вёртких глаз. – Мы ж с тобой крестовые братовья. Ежели тебя судьба завтре помилует, а со мной вдруг что-нибудь случится… Заклянись, што Аграфёну не бросишь. Хуть силком, а уведёшь её отсюдова. На волю…

– Варнацкое слово, – поклялся Сиверцев и облегчённо перевёл дух.

Но крестовый брат так стиснул его худощавое плечо жёсткими пальцами, что карманник покривился от боли:

– А ещё дай зарок, што не будешь приневоливать Аграфёну к сожительству. Харэ! Нахлебалась она от кобелей вдосыть.

– Да я… Да ты, братуха… – возмущённо трепыхнулся Ванька, но Бекетов резко оборвал его: – Да вижу я, какими масляными глазами ты на неё глядишь.

Сиверцев опустил голову, затем дёрнул плечом, сбрасывая каменную руку с плеча. Сквозь зубы процедил:

– Тихон, ты меня за вшиваря последнего держишь? Мне ж она теперь братаниха[410].

Тихон примиряюще обнял Ивана, облегчённо выдохнул и легонько подтолкнул побратима к конторской двери:

– Спаси тя бог, братуха. Пойдём, што ли, надёжа моя разъединственная…

В дом вошли обнявшись и веселье продолжилось. От души кричали «горько», пели-плясали бойко, пока старик-тысяцкий громко, на всю заводскую контору, не возвестил:

– Пора женатинам и постелю обогреть.

Люди притихли и с любопытством уставились на смутившихся молодожёнов. Меж тем сивоус важно повёл дале свадебную обрядность. Он толкнул острым локтем в бок Сиверцева:

– Сполняй свычай, свадебный дружко.

Грузная супруга тысяцкого тут же шустро вскочила с лавки, всучила растерянному карманнику большое блюдо с двумя крохотными рюмочками-«мухами»:

– На-ка, поднеси женатинам на посошок по чарке хлебного вина.

Затем она, тяжело топая ногами в тряпичных чоботах, пустилась вдруг в пляс. Бойко размахивая носовой утиркой, протяжно загорланила:

Как во ка-а-менной во пала-а-те

На тесо-о-вой на кровати-и,

То не го-о-лубь со голубушкой воркует,

Тихон Аграфёнушку милу-ует,

Свет Ивановну-у-у…

Тихон принял из рук дружки рюмки и замешкался, с недоумением глядя на замерших в ожидании деда-сивоуса и его сиплоголосой жены. Хотел было выпить вино, но Аграфёна быстро подтянулась к мужнину уху и что-то шепнула. Растерянное лицо каторжанина озарилось тёплой улыбкой. Он слегка сам пригубил рюмочку. Из другой чуть пригубила Аграфёна. И с низким поклоном Тихон вернул полные посудинки старикам:

– Будьте нам за батюшку и за матушку. Примите подношение и благословите Божьим и своим милосердием.

Дед довольно переглянулся с супругой: «Блюдёт старину ватажник. Нет расстройства свадебному порядку. Не оконфузился Тихон». Супруги медленно выцедили наливку. Старуха вдохновенно перекрестила чету и важно промолвила:

– Поздравляем вас, дитятки, с законным браком! Дай вам боже долго жить, друг дружку горячо любить.

– Ну, вы оставайтесь с богом, а нам с дружкой пора провожать молодых до постели, – значительно оповестил окружающих тысяцкий и неверными шагами направился к выходу.

– Лёгких дверей вам! – шутливо выпроваживали уходящих хмельные гости, но Бекетов задержался у порога и озабоченно предостерёг нетрезвых сотрапезников:

– Вы, людки, шибко-то не бражничайте. Завтре штоб опойных не было. Похмельного стола не будет.

Хотел добавить, мол, «перед смертью не надышишься», да осёкся, прикусил губу: «Чево людкам портить праздник?»

– Дорогушечка ты наш! – расплылся в развесёлой улыбке заводской конюх Максим Кушнытьев. – Да ты ж не переживай. Всё будет ладом. Я лично прослежу, штоб чересчур балдых не было.

Тихон, Аграфёна и Сиверцев брели в темноте наугад, прислушиваясь к шороху стариковских шагов. Шатучий блюститель старины еле телепался, опираясь на батог. Дедок часто спотыкался, но, подхваченный властной рукой супруги, всё-таки привёл постояльцев к низенькой старой засыпнушке с плоской крышей. Старуха отцепила от своего локтя пьяного хозяина, усадила на стоящую у дверей чурку, вынула из фартучного кармашка свечу и кресало. Зажгла свечу и распахнула хлипкую дверцу. Колеблющийся огонёк осветил помещение, похожее на старый, заброшенный курятник. Большую половину курятни занимал широкий топчан. Продавленный соломенный тюфяк был застелен чистой синей простынёй. На постели лежали две перьевые подушки в цветастых наволочках и тёплое лоскутное одеяло. В углу виднелась маленькая глинобитная печурка.

Поселянка распахнула чугунную дверцу печи, запалила свечой заранее приготовленную растопку. Огонёк, потрескивая, живо заплясал на свёрнутой бересте, перескочил на тонкую лучину.

– Ну, как-то так. Не обессудьте, чем богаты, – поправив выбившиеся седые пряди под клетчатый платок, развела руками названая матушка. – Рады б в избу пригласить, да места нету. Сами – в кухне на печи, сын с женой – в горнице, полати забиты голозадыми жителями.

– Знатные нары! – одобрительно цокнув языком, «заценил» брачную постель Ванька Сиверцев.

– Во тесно, да не в обиде. В притир к молодухе пуще упоромишься[411]. Не отвертится, – икнув, подмигнул дедок Тихону. Аграфёна вспыхнула стыдливым румянцем, а старуха крепко двинула супруга в бок кулаком:

– Замолчь, охальник.

Она ласково погладила смущённую каторжанку по плечу:

– Ты, дева, не обижайся на старого дурня. Дед нынче балдой, вот и мелет чё попало. Язык-то без костей.

– А чё? Я ничо. Надо ж догадать новожёна, штоб не опара-пара-финился, – еле ворочая языком, таки выговорил «свадебный распорядитель».

– Без тебя управятся! – сердито шуганула его «половина». – Ну, оставайтесь за хозяев. Бог вам в помощь!

– Иван, проводи стариков до дома, – шепнул Сиверцеву Тихон. – Дед-то совсем сырой.

– Лады, Полтора Ивана, – отозвался карманник и дурашливо заверил, – доставлю, как родных, до самого порога.

Он догнал стариков, бережно подхватил обоих под локти и безошибочно повёл по делянке к их неказистой избёнке, развлекая по пути весёлыми, слегка неприличными байками.

Аграфёна лежала, доверчиво уткнувшись лицом в крепкое плечо мужа. Она плакала. Тихон мягко успокаивал её, гладя пушистые завитки, и тихо целовал густые смоляные волосы. Наконец, она затихла. Оба молчали. Тихон молчал, потому что боялся неосторожным словом вновь разбудить в жене безудержный плач. Аграфёна – потому, что никак не могла выплыть из горького тумана памяти. Сначала – о брачной ночи с первым мужем Константином. Как он дико рычал и когтил её тело. Как болели грубо измятая грудь, исцарапанные бёдра. Как от обиды скукожилась душа. И распрямилась только тогда, когда встретила бесшабашного Сергея Макеева. Ах, какая безоглядная лихорадка преступной страсти овладела всем её телом! Оно дрожало и пламенело от изощрённых ласк любовника. Но душа, которая, как бутон жарка, только начала трепетно расправлять лепестки, внезапно была подло растоптана иудиным сапогом предателя.

Ни единой слезы с той поры не пролила Аграфёна. А сейчас плакала. И слёзы эти были лёгкими, светлыми, очищающими. Напополам с радостью. Ибо впервые её брали так бережно, осторожно и нежно. И тело ответило. Сначала робко, как отвечает эхо из глубины колодца. А затем полыхнуло. Оглушительно. Яростно. Истомно… И душа, вспорхнувшая вольной птицей, была абсолютно согласна со страстной вспышкой плоти. Почувствовав это, Аграфёна улыбнулась сквозь слёзы, а затем вдруг зашлась грудным, воркующим смехом. Раскрыла широкую ладонь мужа и прикоснулась к ней влажными губами. Тихон поднял удивлённые брови:

– Ты чёго, Грушенька, сердце моё?

– Душу мою ты, Тиша, словно воробушка зимой, в ладонях отогрел. Душа моя – птаха вольная. Всегда из силков прочь летела. А к тебе по доброй воле в ладошку села. Не обидишь?

– Вишь, вольная какая. Коли по своей воле села, так по своей воле и вспорхнёшь, коли што не так. Душу цепями ведь не скуёшь. Тока лаской да любовью около себя удержишь. А я уж постараюсь удержать.

Тихон крепко прижал Аграфёну к себе и вновь припал к жарким губам жены. Утомлённые и счастливые, они вскоре успокоились и задремали.

Вдруг черноту ночи пронзил громкий, леденящий душу волчий вой. Он то резко взмывал к чёрному полотнищу неба, то глухо катился к подножью Железной горы. Тотчас к нему присоединился истошный вой целой стаи.

Аграфёна вздрогнула, прижалась к спящему мужу. Ей стало тревожно, сердце защемило от недоброго предчувствия.

Душераздирающее завывание волков сменилось грозным рыком. Где-то в таёжной глуши свирепо рявкнул хозяин ирбинского урочища, крупный медведь-лончак, занявший эти угодья вместо дряхлого шатуна-канибала. Заслышав его, молодой вожак предпочёл уступить опасному сопернику и торопливо увёл свою малочисленную стаю вниз по реке. И вновь всё стихло.

Светало. Аграфёна тихонько приподнялась с топчана, бесшумно подошла к остывающей печурке. Раздула тлеющие угли, подкинула бересту и смолистые поленья. Затем сняла с вбитого в стену гвоздя старую хозяйскую однорядку, накинула на плечи и вышла наружу – набрать охапку поленьев. Она глубоко вдохнула холодный воздух озимника и, охнув, замерла. Мертвенно-блёклое бельмо тусклого солнца медленно выползало из хмарных туч, нехотя освещая полусонную пойму, где, глухо ворча, билась в ошейнике запруды незамерзающая вода каторжанки-реки. Нудно скрипели на ветру ветви старого осокоря, росшего рядом с их «ночным приютом». Она поёжилась и тотчас отпрянула. Прямо над её головой захлопали огромные крылья, и, осыпав снег с ветвей, с громким карканьем взлетел в небо потревоженный ворон. Мрачной тенью чёрный вещун долго кружил над плотиной, и зловещий грай[412] предвестника беды гулким эхом отзывался где-то у стен завода.

Над трубами выстуженных за ночь изб закурились первые дымы и тут же уносились ветром в никуда. Рудничный посёлок просыпался.

Наступало утро 14 ноября 1824 года.

Предыдущая главаГлава 89 из 100Следующая глава