Губернаторский Указ большого впечатления на участников схода не произвёл. «Не впервой угрожают», – читал на их лицах Тихон Бекетов. А вот список заговорщиков расшевелил, и он решился сказать:
– Коль задумаете сдаваться, воля ваша. Обсудки нет. Понимаю. Бой – дело кровавое. У вас семьи за плечами. Нам же, кроме воли, терять неча.
Тихон сделал паузу и обозрел всех до единого, набычился и упрямо продолжил:
– Но и выдачи от вас не будет. Не ждите. – Он тяжело припечатал ладонью список Эрдмана к зелёному сукну. – Я с сотоварищами уйду к «генералу Кукушкину в сосновый батальон». С вас же взятки гладки. Мол, ушли каторжане скрытно, глухой ночью. Знать ничаво не знаем, ведать не ведаем. Таково наше каторжанское слово. Решенье за вами.
– Покажь-ка нам Указ, Полтора Ивана, – вдруг повелительно скомандовал семинарист Санька Пугачёв.
Он развернул скрученный лист, лукаво сощурился и заблажил, размахивая листом Указа:
– Православные, глум[404] и блазь![405] Сука-подпоручик гумагу-то подсунул нам ложную. – Он для убедительности прошёлся по первым рядам поселян, тыча в смятенные лица мятым документом. – Обманство всё! Дурят нашева брата. Ой, дурят! Документ ненастоящий! Золотых царских литеров нету! Имеем право не соглашаться. Вот так!
И бросил свиток на стол.
– Да разви мы выдадим солдатне наших лучших сотоварищей? – вскочил с места и обратился к людям штейгер Сашка Кузнецов.
Заводчане колыхнулись возмущением.
– Тихон, ястри тя, а ты ведь крест целовал не бросать нас, – напомнил штрафнику сутулый пудловщик с красными ожогами на бледном лице.
– Раз так… Дал обет сложить голову за вас, от данного слова не отступаюсь, – сдержанно подтвердил Бекетов и скупо улыбнулся поселянам.
– Охо-хо! Мы таперича их генералов не боимся. У них Смешилов, а у нас Полтора Ивана! – завопил зобатый каталь с длинными, жилистыми руками и по-братски крепко обнял сидевшего рядом каторжанина с выжженным клеймом «В» на бугристом лбу и «О» и «Р» на щеках.
– Пущай их теперя хуть целый полк будет. Всех расколошматим! – в запале размахивал собачьим треухом Максим Кушнытьев.
Сход решил: зачинщиков бунта не выдавать. Подписку о послушании ни под каким принудом не делать. В работы не идти, покуда заводчик не выплатит жалованье и не выдаст провиант за все прошедшие месяцы.
Бекетов вновь прошёлся внимательным взглядам по возбуждённым лицам заводчан. Убедился: «Решение принято единодушно. В лицах мужиков нет робости, бабы тоже смотрят безбоязненно». Заговорил, завершая разговор. И его слова, словно валуны, тяжко сползающие с каменной осыпи вниз, поставили крест на дальнейшем споре:
– Будет бой. Честный и праведный. Всего два вольных дня вам дадено. Будьте с семьями. Им больнее.
Помолчал, и все обратили внимание, что его беспокойная душа мается ещё чем-то. Он встал, заходил взад-вперёд и, наконец, рубанул ребром ладони прокуренный воздух. Выпалил:
– Но ведь и мы, каторжане, чай, тоже люди. Не всё нам бездомовьем по свету бродячиться. Тож хочем семейственности, собственной избы.
Тихон потупился и смущённо пробормотал:
– Я к чему это веду, людки. Ведомо вам, поди, что у моего сердца есть сердечная присуха.
Тут он внезапно улыбнулся, и его строгое лицо смягчилось. Тёмные глаза потеплели. Он поискал взглядом Аграфёну, подошёл к ней и вывел зардевшуюся каторжанку за руку перед поселянами. Низко поклонился:
– Нет у меня отца-матери. Не у кого спросить. Вас прошу. Благослови, мир, обрачиться с избранницей моей, Аграфёной Шапошниковой.
Атмосфера в конторе разом переменилась. Народ зашевелился, загомонил, придирчиво рассматривая молодую каторжанку.
– Смотри-ка, губа не дурра, – выдохнул зобатый каталь.
– Ой, баска… – завистливо согласилась худощавая баба с коричневыми пежинами на сухощавом лице. – Ладненька. Голенастенька.
– По всем статьями дева вышла, – подтвердил Яков Шилов.
– Нет, не дело затеял заголовщик, – заворчало сивоусое старичьё. – Севодня венчался, а завтре скончался? Ночью – жена, утром – вдова?
– И что? Наша каторжанская жизня от родин до смерти – один шажок, – твёрдо возразил им Тихон и ласково погладил смуглую девичью руку. – Не хочу я, штоб потом моей любушке злоязычный осуд был. Мол, на то она и каторжня, штоб греховодничать в срамотном беззаконии. Хуть един день да наш. А прожить его хотим по-людски.
– Правда твоя, Тихон! Пока живой, об живом и думай, – поддержали его мужики. – Даём добро!
– Слышьте-ка! Не можно это. Из-под мужика бабу штрафник берёт, – зло выкрикнула из толпы Лизка Жирёха и скривила поблекшие губы. – Блажница – Пашки Жибинина сожителка.
– Захлопни поддувало, звониха! Нам ли не знать? Жить-то жила с приказчиком, да поганца до себя не допускала. Об Аграфёне худа молвить нельзя. Баба не хапанная. Эт ты, лярва гуляща, за грошик ломаный половиком под кажного стелешься, – презрительно сквозь зубы процедила одна из поселковых баб.
– Верно. Баба неподступная, – подтвердили рудничные парни-охальники. – Кошка царапучая. Чуть что, живо без глаз оставит.
– Ох-хо-хо! Вспомнила, дурка, Пашку Жибинина. Да где он теперя? Сгинул без вести. Поди-ка давно ужо у чертей котлы кочегарит, – хохотнул Сашка Кузнецов и задорно провозгласил: – Обженим, браты, нашева ватажника!
– Ишь ты, какой прыткий! Старину-то соблюсти надобно, – съязвил костлявый дедок и сердито стукнул батогом об пол. – Тараканы и те, допрежде, чем склеиться, усами пошекотятся. Должный порядок есть.
– Ты чё, старый хрыч, чеканулся? – покрутил у виска пальцем Максим Кушнытьев. – Есть у нас время свычаи блюсти? Эт ж не на один день.
– До вечера время ишо есть. Хуть на скорую руку, а обрачуем ватажника как полагается, – упорствовал настырный старик. – Чай, не кажный день женится.
Встал, повернулся в красный угол конторы, где висела икона, перекрестился и сказал:
– Сымайте, бабы, икону. Будем благословлять молодых.
Через минуту благочестивый старик уже держал в руках икону Казанской Божьей Матери, а молодые стояли на коленях. Он торжественно выпрямился, оборотил образ к молодым и важно промолвил:
– Ну, молодые, живите… Сколь Господь даст. Честно, в любови и верности. Благословляем вас.
И трижды перекрестил святым образом склонённые головы Тихона и Аграфёны:
– Спаси вас Бог и пресвятая Богородица.
Когда молодые поцеловали образ, семинарист Санька Пугачёв зашипел на ухо сидящему рядом кузнецу:
– У стратига нашего, поди-ка, и алтына-то за душой на обручалишные кольца и венчание нетути? А поп за «здорово живёшь» окручивать не станет.
– Не боись. Кольца я, по просьбе Тихона, ещё с вечора шементом[406] сковал, – успокоил его вольнонаёмный кузнец и похлопал по карману. – Туточки оне. Не золотые, конечно, а ваши – кандальные. Из цепного железа. У меня этого добра в кузне навалом.
Семинарист просветлел глазами, пошутил:
– А чё? Коли обручились с каторгой железными браслетами, то и железные венчальные кольца, пожалуй, в самый раз. Такие накрепко, навеки к жёнушке бузуя прикуют.
– Вот и славно, – удовлетворённо произнёс дедок, закончив обряд. – Ну а тепереча… в церкву, как суть Божия велит. У нашего прихода нынче свой, не наезжий поп есть.
И старик первым степенно двинулся к выходу.
– Кто таков? – живо заинтересовались поселяне.
– Михайло Попов. Из Курагинского приехал, – проявил неожиданную осведомлённость семинарист-отступник Санька Пугачёв.
Окружив его, забросав вопросами, поселяне всем скопом направились к острожной Екатерининской церкви. Обсудили по пути братчину[407], наказав шустрым бабёнкам нести какую-никакую снедь в контору, да накрыть там столы. Мол, пир – не пир, но чтоб гулял весь мир. Ванька Сиверцев, заслышав сие краем уха, сменился в лице: «Господи, чё там у вас есть-то? Лапка от суслика, да дырка от бублика». Он потихоньку сбавил шаг, а потом и вовсе отстал, развернулся и побежал вприпрыжку совсем в другую сторону.
Кабатчик питейного заведения, прознав про каторжанскую свадьбу, сам вызвался одарить гостей зелёным вином в залог будущего дружелюбия меж ними. И пошла суета по местам…
Деревянный храм высился и блистал чешуйчатым золочёным пятиглавием в прозрачной голубизне неба. Красовался кружевом узорочья, вырезными переходами ярусных шатров. Лёгкий ветерок шевелил мёрзлые ветви белоствольных берёз, простодушно приникших к бревенчатым церковным стенам. Снег громко хрустел под торжественным ходом грубых каторжанских котов и мягких ичигов поселенцев. Шутки и разговоры сразу смолкли, как только семинарист Санька Пугачёв осторожно постучался в украшенные затейливой резьбой церковные двери:
– Батюшко, отворисся. Твои прихожане пришли в нужде до тебя.
Но наглухо запертые двери ответили им гулкой тишиной. Сутулый каталь приложил хрящеватое ухо к поверхности дверей, внимательно прислушался и оповестил озадаченных поселян:
– Верняк, там кто-то шебуршится. Затаился пастырь и ни гу-гу.
Курагинский жидкобородый попик Михайло Попов тоже прильнул круглым глазом к дверной щели с обратной стороны двери, мысленно прошептал: «Ну, вот! Дождалси. Послал Бог паству». Он с опаской вгляделся в поселян. Вдруг один из них непочтительно забарабанил кулаками в сколоченную из толстых плах дверь, сердито заорал:
– Эй, рясоноша долгогривая, мать твою перемать! Живо отпирай избушку бабы Кати![408]
Тут-то Михайло Попов и припомнил: «Осподи! Эт же варначьё!» Испуганно отшатнулся от дверей, дрожащей рукой торопливо перекрестился на икону Христа Спасителя. Пожаловался святому образу:
– Нет, штоб сидеть в Курагинском, как мышь под папертью. Сам… сам же выпросил у благочинного Филарета приход на кормление. Вот он и сунул мя в самое осиное гнездо. Спаси, Господи!
Под настойчивыми ударами кулака деревянный затвор дверей заскрипел, грозя выпасть из железных скоб. Михайло Попов нервно заходил возле входа. Укрепляя себя в решимости, вспомнил, как перед отбытием архимандрит Минусинска и Минусинского уезда ему строго наказывал, лукаво щуря старческие глаза:
– Негоже дому Божьему без должного призору в сиротстве стоять. Поезжай, Михайло, и, как истинный пастырь агнцев Божьих, вразумляй светом Божьей истины стадо заблудшее. Отеческой лаской и Христовой любовью склоняй к смирению и покаянию.
Благочинный Филарет, а в миру Фортунат Петухов, двадцать с лишним лет сам лез на рожон, обращая воинствующих кыргызцев в веру Христову, и от подчинённых ему церковных служителей требовал подвигов духовных. Жидкобородый попик тяжко вздохнул и боязливо пролепетал, вновь обращаясь к светлому лику Спасителя:
– Господи Иисусе!.. Помоги мне грешному! Избави от напрасныя смерти живота моево. Спаси и защити от огня и меча бунташнова.
Собрался с силами и дрожащей рукой скинул вниз доску затвора. Перекрестился и уже настежь распахнул дверные створы. «Государевы злодеи» повели себя смирно. Попросили о скором исполнении требы почтительно. Оплатили таинство, хотя и копейками, но сполна. Видать, собирали всем миром. В кучке медяшек даже серебрушка проблеснула. Михайло Попов, зайдя за алтарь, украдкой на зуб монету попробовал, не поддельная ли? Нет. Оказался настоящий царский «рупь». И страх постепенно отступил. Церковник взбодрился и повеселел.
Священнодействовал уже без опаски. Творил таинство даже с некоторым любопытством. Не было у него ещё такого жениха. Одет был суженый далеко не празднично – в рубище грубого холста с бубновым тузом на спине. Обут и того хуже, в заплатанные морщенные «порши» с сыромятными обмотками вокруг ступни. А невеста – тоже в неприглядном каторжанском халате поверх серой конопляной рубахи. Но вскоре любопытство перешло в умиление. Уж больно крепко «злодей» с пронзительным взглядом тёмных глаз сжимал уцелевшими пальцами «клешни» тонкую свечу и трепетно глядел на молодицу, из-под ситцевого платка которой жгуче блестели чёрные глаза. На взволнованном лице каторжанки ярко рдели пятна лихорадочного румянца. Священник благословил молодых молитвой и принял обручальные кольца от корявого дружки молодожёна. И чуть было не выронил их на пол. Таких тяжёлых венчальных колец Михайло Попов доселе не видывал. Это были широкие, наскоро оббитые кузнечным молотом, шероховатые звенья цепей. В замешательстве кутейник наблюдал, как Тихон надевал массивное железо на тонкий смуглый палец суженой, а та смотрела на жениха с тёплой и сокровенной лаской. Ошеломлённому Михайле на минуту даже показались излишними положенные по обряду слова. Но священник вовремя опомнился и произнёс положенное:
– Отвергни от себя лживость уст и лукавство языка удали от себя. По добру ли, по согласию ты берёшь в жёны свет Аграфёну? – торжественно обратился он к беспалому каторжанину.
Бекетов усмехнулся:
– По добру. По взаимному согласию.
– Клянёшься ли любить и в горе, и в радости супругу свою?
– Любить буду, как душу свою, – твёрдо произнёс жених и погладил смуглую руку Аграфёны. Она в ответ признательно улыбнулась ему.
– Не по понуждению ли идёшь за нево, дева?
– Своевольно иду. По моему хотению.
– Клянёшься честно блюсти венец брачный?
– Верна буду до гробовой доски, – в свою очередь поклялась Аграфёна.
Когда брачный обряд, наконец, был закончен, а священник намерился идти переоблачаться, Тихон приветливо пригласил его:
– Приходи, батюшка, в заводскую контору с нами оттрапезничать. Желанным гостем будешь. Вон товарищи мои тебя проводят, – и повернулся к поселянам, ища глазами Ваньку и Максима. Но ни того, ни другого не обнаружил. «Обиделись, чё ли?» – нахмурился Тихон и приставил к попу семинариста Саньку Пугачёва.
Михайло Попов согласился, даже возрадовался приглашению на каторжанскую свадьбу, мысленно отметив её весьма практичную сторону: «Бог смиренным даёт благодать там, где её и не ждёшь. Вот и мне дал Господь хлеб насущный на сей день». И, пройдя в аналой, меняя облачение, всё рассуждал, но уже с покровительственно-отеческим благодушием:
«Усердной проповедью и незлобивым долготерпением совлеку я заблудшее стадо с сатанинского пути непокорства и направлю нечестивцев по стезе кротости и послушания. И будет за то мне благодать от архимандрита Филарета. Глядишь, благочинный другой приход даст. Побогаче…»
А Тихон взял за руку счастливую Аграфёну и под одобрительные крики народа повёл к двери, что выводила их в новую, семейную жизнь. Но дверь распахнулась сама. И все ахнули. В ярко-небесном от хлынувшего света проёме, возле самых ступеней, красовалась нарядная тройка. Кони нетерпеливо били копытами, а под дугой призывно звенели мелкие колокольцы. На облучке сидел бравый конюх Максим Кушнытьев. Он широко улыбался и поторапливал:
– Поспешайте, молодые! Кони ждут вас удалые! Эх, прокачу!
Ещё долго по острожным и поселенческим улицам звенели радостные бубенцы, собирая у заборов всех от мала до велика и разнося весть о бедово весёлой каторжанской свадьбе. За санями лихо мчали дровни, гружённые горластыми гостями, облепившими Саньку Пугачёва, который отчаянно рвал меха своей неизменной гармошки-трёхрядки.
«Господи, благослови!» – летело вслед с троекратным перекрестием.