К книге
Сказания о руде ирбинскойКнига третья Смута. Часть вторая Темнозорь. Глава пятая Умерший день
64%
Книга третья Смута. Часть вторая Темнозорь. Глава пятая Умерший день
64

Демид засел в лалетинской избе за обеденный стол. Досадливо сдвинул в сторону миски с недоеденными шаньгами, глиняные кружки с голубишной брагой. Акулька наскоро отёрла столешницу ветошью, притулилась спиной к печи, с любопытством уставилась на озабоченных мужиков. Иван Лалетин влез на табурет, достал из-за иконы Божьей Матери прибережённый на всякий случай лист гербовой бумаги и деловито подал Демиду. Курагинский старшина, начальственно сдвинув брови, кряхтя и шумно отдуваясь, начал медленно выводить каракули:

«Рапортуем Сему правлению Села Курагинского волостному голове Худоногову, что по сообщению Ирбинской Заводской Конторы и по требованию управляющего Артемия Сухорукова я отправился в Ирбинский завод. С вооруженными людьми я прибыл в контору Ирбинского завода, где управляющий приказал мне поймать разбойников…»

Спиридонов старательно карябал, описывая все трудности поимки злодеев и злоключений во время перевозки преступников. Особенно он налегал на утверждение ревностного, неукоснительного исполнения служебных инструкций: «…колодники были посажены на цепь и забиты в колодки… Будучи в деревне Берёзовка, с оных колодок не снимал, а перевезены были они в колодках, что могут подтвердить жители Курагино и Берёзовки…»

Он вспомнил о казусе в питейном заведении и прикинул: «Крепко же всыплет ему, старшине, волостной голова Худоногов за безнадзорную попойку арестантов!» Демид озадаченно поскрёб в затылке и решил: «Всё одно дознается волостной голова от злопыхателя-доносчика. Так уж лучше будет, ежели сам упрежу доносителя и преподнесу этот зловредный случай в более выгодном для себя свете».

Старшина отёр кулаком испарину с широкого лба, шумно отхлебнул из кружки голубичного вина и продолжил головоломную для себя писанину: «…когда я с Бекетовым, Сиверцевым и Петровым приехали в Берёзовку, то к десятнику Лалетину в дом не приводил, обедом не кормил, вином не поил».

Ловко обойдя столь щепетильный для него момент, Демид Спиридонов довольно хмыкнул, потёр шершавые ладони, подмигнул свояку, сидевшему напротив на лавке. Молодой свояк, затаив дыхание, с выжидательным выражением уважительно взирал на кума, поднаторевшего в отписках начальству правдоподобных рапортов:

«Видя арестантов довольно от переезда перезябшими, я позволил им согреться в питейном доме и велел десятнику Лалетину приставить к ним усиленный караул. Я сам за колодниками пошёл в питейный дом, где колодники выпили каждый лишь по гривенному стаканчику вина…»

Тут он сделал лёгкий крен в описании происшествия, ловко выгораживая себя и кума и переваливая собственную вину за недогляд на чужие казённые плечи:

«За время моего отсутствия, пока я ходил до лошадей, чтобы с десятником Лалетиным подготовить перевозку к отбытию, питейный сиделец Лазарь Андреев корыстолюбия ради тайно опоил арестантов».

О прочих подробностях курагинский старшина уклончиво умолчал.

Демид перевёл задумчивый взгляд сначала на неграмотного Ивана Лалетина, а затем на круглощекастое лицо ненадёжной Акульки, которая, пользуясь случаем, сразу оживилась, заклохтала, заохала, жалостливо завздыхала:

– Охо-хо-шень-ки! Горюшко горькое! Ухайдакали горемыку ни за что ни про что. Ни родовы рядом, ни жёнки, ни дочерёнки. Обвыть бессча-а-стненькова арестанти-и-ка не-е-кому-у.

Демида передёрнуло. Он опасливо переглянулся с десятником: «Баба-дура ляпнула наобум, а попала в точку. А ну как начальство узреет синяки и ушибы на покойнике? Завинит в убивстве берёзовских и курагинских мужиков. И загремят они цепями по тракту. А за собой утянут их, ответственных выборных. Каторга, она всех с охотою привечает».

Лалетин взвился с места, подскочил к супруге, затряс кулаком перед носом, отчаянно взвизгнул:

– Окаянни тебя, балаболка! Замолчь! Ни бельмеса не понимашь, так засунь язык под мышку! Сдуру брякнешь где лишнее слово, и почапают мужики вдоль по каторге! Как опосля их жёнкам в глаза глядеть будешь? Ду-у-р-р-р-а!

Акулина стушевалась, покорно зажала рот пухлыми ладонями и согласно закивала простоволосой головой:

– Молчу, молчу, родименький.

Курагинский старшина угрюмо насупился и в тяжком раздумье подпёр бородатую щёку кулаком. Уставился в недописанный рапорт, вымучивая из себя решение опасной замороки. Сказывались нервотрёпка суматошного дня и утомление бессонной ночи. Наконец, неповоротливые мысли в шишковатом лбу заскрипели подобно несмазанной оси тележного колеса:

– Надоть общественных людей на освидетельствование трупа позвать. Пущай заверят, что смертоубивства не было, а смерть каторжанина приключилась от неведомой болести. Есть в деревне надёжный человек?

Берёзовский десятник бойко подстегнул себя:

– Позову-ка я курагинского священника Михайлу Попова. Он как раз сейчас гостит у своих родичей. Будь покоен, кум. Ему червончик сунешь, и дело сладится. Щас я шементом до него сбегаю.

Иван живо накинул короткий тулупчик, нахлобучил собачий треух и скоренько выметнулся за порог.

Курагинский старшина приободрился и продолжил рисовать закорючки, осторожно изворачиваясь в описании каверзных обстоятельств происшествия: «…Петров неоднократно говорил, что у него болит голова и колет сердце и, не дожив до утра, помер». Спиридонов отложил перо и перекрестился. Встал, походил взад-вперёд, руки за спину, крякнул и снова мысленно зарёкся соглашаться в выборные: «Ни навара, ни чести от этой невыгодной должности. Одни хлопоты и ущерб собственному карману. Оно мне надо?»

Вошли десятник и захудалый жидкобородый попик в потёртой ряске, с юркими, лукавыми глазёнками. Спиридонов пронзил его взглядом, раздражённо сунул в ждущую ладонь мятый червонец:

– Ведомо ли, отче, от какой беды мужиков отвесть надо?

Попик понятливо закивал жиденькой бородёнкой, елейно прогундел:

– С Божьей помощью, чадо моё. Всё деется с Божьей помощью и по совести.

Все вместе, с неотвязной Акулькой позади, направились в пристройку. Берёзовские и курагинские мужики сдёрнули шапки, перекрестились и потупились. Переминаясь с ноги на ногу, виновато перебрасывались:

– Экий грех-то приключился. Только чуток пощупали дедка, а он возьми и помри.

– Больше жить, больше грешить. Все мы так. Сёдни жив, а завтре – жил.

– Не ссудил Господь житья. Бают, хворь взяла болезного.

– Вон как шибко каторжане загорюнились. Беспалый насупа ажно почернел весь. А бритый шилом так расхрюндился, что уняться не может. Видать, не простой старикашка был.

– Истинник[321] преставился. Под святой иконой, как праведник упокоился, – подтвердила словоохотливая Акулина, но тут же стрельнула глазами в помрачневшего супруга: «Помню, помню. Лишнего не сболтну». Она трубно высморкалась в край фартука, подпёрла пухлой ладошкой румяную щёку, добросовестно, по обычаю, заголосила, запричитала:

– Лежи-ит угодничек Божий и в белых рученьках крест держит. Свет в глазоньках померк, ясны оченьки закатилися-я-я… Не думал не гадал, блаженненький, что помрёшь на чужой сторонушке-е… Почто ты удумал, трудничек, работушку бросить да улечься в деревянном тулупчике под дерновое одеяльце-е-е. Ой, да в холодок, да в тёмный уголок, да под заступ, под лопаточку-у-у. Не ной твоя работная косточка во сырой земле. Не стони праведная душенька по оставленной жёнке и детушкам…

Вдруг сквозь толпу берёзовцев протиснулся Пашка Жибинин, вестимо прознавший о смерти Мирона Петрова. Не стерпел, фыркнул Акульке:

– Бестолочь! Тоже нашла мне Божьего угодника. Об ком голосишь? Об каторжнике? Варначине? Много чести.

– Смерть всех равняет. И цари, и простолюдье – все в землю пойдут. О каждом жаль берёт, – поддержал добровольную плакальщицу Демид Спиридонов. – Всех нас ждёт домок в шесть досок.

Вербовщик ухмыльнулся и смачно плюнул на пол:

– Жил собакой и околел безродным псом. Собаке собачья смерть.

Его сухо обрезал берёзовский десятник:

– Чего скалишься, зубан? Полно изгаляться над чужой судьбой. Жисть жисти рознь. Твоя – краденая, ты чужой век из корысти заедаешь. А у старика жисть, поди-ка, была хуже смерти, не житьё, а мученическая мука.

Бекетов резко поднял опущенную голову. Из-под спутанных лохм полосонул ненавистного вербовщика острым, как сабельное лезвие, взглядом. А Сиверцев подмигнул Жибинину и многообещающе черканул большим пальцем по шее.

Курагинский старшина сделал вид, что не заметил жест карманника, а Пашке Жибинину рассудительно изрёк:

– Ты лучше сам проси творца, чтоб не лишил тя доброго конца! Смерть берёт располохом, она ведь и для тебя причину найдёт.

– Как ты на свете живёшь – видим. А как умирать станешь – ещё поглядим, – добавил Лалетин. – Как окочуришься, скоблённое твоё рыло, так рудничные должники живо набегут бесплатно те услужить. В котле будешь кипеть, а они – дровишки подкладывать.

Пашка осёкся, съёжился, трусливо юркнул за спины крестьян и так же незаметно, как проник в пристройку, скрылся в морок улицы.

Жидкобородый пастырь, приготовившись к ритуалу, важно оглядел притихших мужиков и суетливой щепотью окрестил присутствующих. Затем наклонился над распростёртым телом, отдёрнул ворот на груди покойного, сделал вид, что не заметил «знаков». Наскоро пробормотал разрешительную молитву, помахал медным кадилом, окуривая усопшего душистым ладаном:

– Царства небеснова-а, ве-е-ечный покой, ве-е-ечная память!

Обернулся к десятнику и льстиво приспросился:

– За собой потащите упокойника, али здесь хоронить будете? Хуть и заблудшая божья овца преставилась, а всё ж упокоить грешника нужно по-христиански.

– Начальству виднее, – уклонился от ответа Иван Лалетин. И смутно пообещал: – И грешный бездомник не останется без домовища.

– Чего таскать-то упокойника с места на место. Где помереть приспичило, там, стало быть, и захоронют. Ему, бездомовью, чай, теперя всё одно, на каком жальнике[322] лежать, – угрюмо буркнул курагинский старшина. Такой расклад его бы устроил. От всевидящего начальнического ока подальше…

Тут из-за его плеча высунулась Акулина и окончательно обнадёжила Михайлу Попова:

– Не беспокойся, батюшка. Твой упокойничек будет, твой. Уж я похлопочу. И домовинку справим, и в могилку грошик брошу. Не оставлю я истинника без места в раю. А на девятины свечечку в церкви поставлю.

Поп согласно закивал, а Бекетов поднял персты для креста и торжествующе пророкотал:

– Слава те, Господи! Мирон Акимыч Петров досрочно освобождён. Душа его таперича никому не подсудная. Вольна-а-ая… Такая же вольная, как и у вас, желопупы![323]

– О какой воле талдычишь? Знать, глаза тебе затуманило? Где ты видел вольного крестьянина? – сердито проскрипел Демид Спиридонов и горестно посетовал: – Оно, конечно, мертвяк-то ваш и точно никому и ничего боле уже не должен. А вот нас-то, живых «желопупов», как страмотно обкостерил, трясут дённо и нощно. Так государева рука давит пахаря, ажно дых спирает. Эх ты! Во-оля! Где она, вольная волюшка? И впрямь, тока упокойнику и дадена. Пустошный это разговор. Пошли рапорт заканчивать…

Старшина удручённо махнул рукой и, ссутулившись, побрёл к выходу. В избе сунул под нос попика гербовый лист, и Божий служитель, перекрестившись на образа, своеручно начертал в казённой бумаге: «…учинено освидетельствование Поповым мёртвому телу рабочего Ирбинского завода Мирона Петрова. Знаков на голове Петрова и повреждения шеи не оказалось». И витиевато расписался.

В этот же день от волостного головы Худоногова поступило грозное распоряжение: «Тело Петрова по сделанной домовине вперёд до особого освидетельствования отвезти в имеющейся для таковых тел ледник. Десятнику Лалетину снарядить подводы. Колодников под строгим караулом отправить в село Курагинское. Сидельца питейного дома Андреева отодрать плетьми».

Дружинники и колодники вскоре продолжили путь в Курагинское, где волостной голова Худоногов принял арестантов, а старшину Спиридонова и мужиков распустил по домам. Через день отдохнувшая дружина была уже готова сопровождать острожников дальше, в минусинскую пересыльную тюрьму.

Для минусинского земского суда рассмотрение уголовного дела о беглых каторжанах было делом простым и привычным. Потому дворянский заседатель Земского суда, господин Василий Яковлевич Терентьев, без всяких проволочек огласил вынесенный приговор: «Дело об убиении фельдфебеля Марка Щербатова не возбуждать за отсутствием преступного умысла и прилик, ибо в сёй кончине была роковая случайность.

Работных Бекетова, Сиверцева и Петрова за умышленный побег и побуждение поселян к бунту наказать двумястами ударами кнута и выслать обратно по принадлежности, для употребления в заводскую работу. С рабочего Петрова, согласно заключению о смерти, снять наказание плетьми».

Подмахнув приговор и сочтя служебный долг сполна выполненным, господин Терентьев вместе с коллежским секретарём Мизгирёвым с чистой совестью отправились в питейный дом. И не думали не гадали земские чиновники, что по истечении времени из губернского суда придёт строжайший выговор земскому заседателю за бумажный беспорядок. Оказалось, что «его благородие» даже не озаботился подтвердить судебное решение, как полагается, ещё двумя подписями земских заседателей. И своим небрежением отступил от Указа Его Императорского Величества. За таковую протокольную небрежность начальство грозило виновнику – нет, не телесным наказанием, а «чувствительным денежным штрафом». Но приговор земского суда, тем не менее, утвердило.

И вот она, расплата. Двести плетей! Засвистело ременное плетево кнута, окостеневшее от запёкшейся крови, заиграло по изрубцованным спинам, вразумляя и понуждая к покорности. Ванька Сиверцев так истошно вопил и извивался под ударами, что выхитрил поблажку. Палач невольно умерил пыл, проявил милосердие. А вот Бекетов, наоборот, возбуждал в заплечных дел мастере ещё большее ожесточение, ибо костерил «неистовыми словами» и заводчика Патюкова, и его управляющего Артемия Сухорукова, и всех их приспешников. Он скрипел зубами, терял сознание. Его отливали водой, но не услышали ни единого стона.

Избитых в кровь бунтовщиков под руки выволокли из холодного тюремного помещения и бросили на телегу. Во главе сопровождения вновь приехал старшина Демид Спиридонов. Увидев располосованные спины, досадливо крякнул, молчком накрыл их широкой дерюжиной и сам взял поводья. Когда выехали из Минусинска, обернулся к арестантам и буркнул, словно выплюнул семечную лузгу в поросль густых усов:

– Вы это… не подумайте чего. Иван Лалетин велел передать, что схоронили вашего товарища. В домовнице и при попе. И крест поставили с изотчеством. Всё чин чинарём, как положено.

Сиверцев встрепенулся, толкнул локтем полубеспамятного товарища и дружелюбно подмигнул курагинскому старшине. Тихон явил вымученно благодарную улыбку на запёкшихся губах. Демид понимал, что каждый маломальский ухаб, попадавший под колесо, вызывал нестерпимую боль у арестантов. И чертыхался, выражая тем самым недалёкость начальников: «Нет бы вначале дороги путния каторжанами выстелили, а уж потом заводы свои строили». И чтобы как-то умалить мучения страдальцев, достал из-за пазухи шкалик с крепким напитком:

– Нате-ка вот… Помянитя упокойника. Да и самим полегчает, коли поспитя, – вздохнул и молча правил лошадьми до самого Ирбинского рудника.

– Ба! – продрал заспанные глазёнки Ванька Сиверцев, когда тайга расступилась и открыла вид на Малую Ирбу. – Знакомые аппартаменты! Алярм-с, тралям-с!

Ёрничал Ванька от боли и страха. Хотел заглушить жуткое предчувствие новой неминуемой расплаты за дерзость возжелать свободу. Тихон Бекетов обречённо молчал. За провальный побег корил в душе только себя. И ни о чём не жалел, подогревая себя мыслью о том, что это ещё не конец. Живой же. Но пуще грела иная мысль, что где-то там, совсем скоро, снова брызнет терпким соком смородиновый взгляд любимой женщины. В этом даже не сомневалось располосованное тело бунтаря.

Передавая колодников в заводской госпиталь, старшина сунул на опохмел дремучему лекарю Зиновию Ноздре целый серебряный рубль:

– Ты это… там давай получше за этими ходи, чтоб оклемались.

Отъезжая, Демид и каторжанам сронил невзначай:

– Ну, бывайтя… Зла не держитя. Судьба переменчива. Сёдни она задом, а завтра, глянь, и передом развернётся. Бог даст…

Хлестанул конягу наотмашь и помчал к высоким острожным воротам.

Этим же вечером Артемий Сухоруков объявил дородной супружнице о незамедлительной утренней отправке семьи в Минусинск. Ефросинья Степановна охнула, всплеснула ладошками и припала к мужнину плечу:

– Душа моя, почто ж так-то? Да как же ты здеся один-то останешься? Кто ж тебя обиходит, приголубит?

Но Сухоруков нахмурился и грубовато-ласково погладил жену по голове:

– Не твоего ума это дело. Твоего бабьего разума дело – чад уберечь. По-первости, у родни остановитесь, а там и домишко какой снимешь. Жалованье на прожитьё с нарочным буду посылать. Обо мне не беспокойся. Выкручусь.

Утром заводские подводы – с рыдающей Ефросиньей Степановной, всхлипывающими детьми и всем имуществом – покинули пределы Ирбинского рудника. Оставил Артемий себе только самое необходимое, чтоб было где прилечь, присесть, из чего поесть. Жалел он лишь о том, что дом даром пропадёт. Но слонялся управляющий по гулким, пустым комнатам в одиночестве недолго. Вскоре дебелая каторжанка Лизка Жирёха стала ему усердно прислуживать. Варила густые щи, мыла крашеные полы, обихаживала одежду, а по ночам обхаживала и самого хозяина – нежила да голубила, к обоюдному удовольствию.

По истечении месяца Тихона Бекетова и Ваньку Сиверцева выписали из госпиталя и спустили в штольню. Раны каторжан зажили, зарубцевались. Кожа на спине Тихона Бекетова так задубела, что стала нечувствительной ни к боли, ни к ласке. Но душа оставалась мягкой и чуткой. И она рвалась к такой же, что была где-то рядом, мучилась и страдала, ждала и верила.

От других каторжан Тихон всё же узнал, что на плотине, в рудном складе, на рудоразборке, появилась строптивая каторжанка с чёрными жгучими глазами, что жила совсем недавно в доме заводского вербовщика Пашки Жибинина. Ох, и красивая, чертовка!

Предыдущая главаГлава 64 из 100Следующая глава