Странная тишина повисла над всеми, пугая потаённым смыслом о грядущей мести. Яков переводил кроткий взгляд с одного на другого, с ужасом понимая, о чём это они. Так далеко его мысли не заходили. И сейчас ему ближе была своя, неизбывная беда. Он обречённо махнул рукой:
– А мне таперь хоть режься, хоть вешайся, всё одно. Бел свет не мил. И лучшего не корячиться.
Мирон начал осторожно вразумлять горюна:
– Решного дела, конечно, советом не поправишь, а всё ж послухай сюда. В могилу залезть ты завсегда успеешь. Не дело это ты затеял – давиться. Сам подумай, семье-то лучше от того не станет. Сиротками горькими с котомками по миру пойдут мыкаться. Неужто нету сродственников горю помочь?
– Из сродственников у меня токмо Колян Киряков. Да какой там сродственник? – поморщился Яков. – Так, родня от старого бродня. Свояк. Да и во вражбе мы с ним.
Мотнул безнадёжно головой и снова зашмыгал красным носом.
– Пошто в здоре?[236] – пытался вникнуть Мирон.
– Запьянюга он беспросветный. Живёт меньше трезвым, чем пьяным. Как возьмётся забутыливать, так на неделю запоина. А как зенки зальёт, так жёнку с детвой по всей деревне гоняет. Проспится – снова человек. Кается, прощенья просит.
– Сам-то далече от него ушёл? – съязвил Ванька Сиверцев.
– Выходит, что нет, – смущённо кивнул соломенной шевелюрой Яков. – Оттого и стыдно теперь о помочи просить.
– Стыд не дым, глаза не выест, – наставлял его старик. – Заруби себе на уме. Бог дал родню, а чёрт вражбу. Сходи к свояку, попроси подмоги. Голова от покаянного поклона ещё ни у кого не отвалилась.
– Мне б тока ржичку успеть до снегов убрать, – поднял умоляющий взгляд на старика крестьянин. – Ржичка нас из бяды выручит. Не баре, на «чёрняшке»[237] этот год перебедуем, – воспрял духом Шилов и повернулся к Тихону: – А там, глядишь, с долгами и расхвостаюсь.
– Ну вот! Другое дело! Всех нас житуха бьёт по мордасам, да не все накидывают ремешок на жабры[238], – развеселился Сиверцев и запанибратски хлопнул Якова по плечу. – Да и твоей жёнке лишние хлопоты – самоубивца на упокой пристраивать. Поди-ка, и домовину уже заготовил?
– Токо доски настрогал. Сколотить – гвоздей не хватило.
– Пошто об гвоздях не озаботился загодя?
– Да лавочник Патюков токо двадцать четыре гвоздя в одни руки продаёт. Пришлось бы жёнке самой гвозди докупать.
– Эвон, так у вас и свой Патюков есть? – изумился Бекетов. – А пошто гвоздей – то не даёт? Ему, чем боле продашь, тем начётистей.
Яков лукаво скосил на бегунца повеселевшие глаза:
– Я слыхивал, что ваш-то Василий Патюков шибко здришной. Так и его брательник, Бенедикт, тоже слегонца с придурью. – Он покрутил пальцем у виска и понизил голос до шёпота: – Бабка Федотья, лугавская колдовка, как-то на похоронах у сродственников в Берёзовке была. И те слёзно пожалобились ей, что Бенедикт за гвозди на гробок с них три шкуры содрал. Осерчала бабка, припёрлась в «Райские радости», отругала торгаша за дороговизну. Мол, что ж ты, осьмушник[239] жиромясый, даж земляков не жалеешь? Пошто в таком горе по жмотской цене гвозди на домовину продаёшь? И погрозила клюкой: «За то получи моё воречье[240], сквалыга ненасытный! Попомни же, мироед, теперь каждый двадцать пятый гвоздь мною заговорённый! Как только продашь двадцать пятый – самому гроб тебе с крышкой». Брякнула его клюкой по лбу, плюнула под ноги, с тем повернулась и ушла. Вот теперь Бенедикт себе в убыток более двадцати четырёх гвоздей никому зараз не продаёт.
Мужики развеселились. Усмехнулся забавной байке и Тихон:
– Ясен день, всякий живот боится смерти. – И тут же озаботился своими делами: – Ты нам, Яков, может сменяешь винтарь на харчи и какую-нибудь лопоть? Только к нему нет патронов. – Он протянул крестьянину ружьё: – Нам ведь ещё долго по тайге мыкаться.
Шилов озадаченно почесал пятернёй в затылке:
– Не в тот вы, робяты, сарай залезли. А ружишко мне ни к чему. Винтарь ведь жеребьём[241] не зарядишь. Да и не охотник я. Живность бить, жаль берёт. Божьей твари тоже больно.
– Тогды, милок, надоумь, в какую сторону нам сподручней подаваться? – вежливо обратился к Якову Мирон. – Мы не местные, места ваши нам не ведомы. Может, нам к Ачинску податься и там объявиться бродяжнёй?
– Рыскнуть, конечно, можно. Токма, когда мимо деревни Усть-усольской проходить будете, оборони вас Господь по нечаянности в лапы к Смутаку попасть, – предостерёг беглых Шилов.
– Тож байка? Что за нечисть такая? – насторожился Бекетов.
– Не байка. Быль, однако. Про то у нас кажный ребятёнок знат. Ей-богу, не вру! Скажи, Боженка!
Девчонка оживилась, глазёнки расширились. И немного напевно, но совсем по-взрослому, начала рассказ:
– Правда, нет ли, тока земля говорьём полнится. Бают, в тайге живёт летучий аспид. Склизский гад, а дли-и-и-нный, с маховую сажень будет. – Боженка для убедительности широко раскинула руки. – А повдоль всей башки, до самой серёдки тулова, тянется красный зубчатый гребень. Его с другими змеями нипочём не попутаешь.
– И чё-ё? – насмешливо протянул Ванька Сиверцев. – Подумаешь! В Москве, в базарный день, балаганщики и не такие причуды показывали.
– Э-э! Не скажи, милок, – возразил Яков Шилов, – одного человека укусил такой змей, так его таким жаром окатило, что он голяком потом бежал по лесу. Всю лопоть с себя скинул на ходу. Через неделю только нашли упокойника. Таким макаром в тех местах не мене сорока людок сгибло. Мертвяки есть, а одёжи на них нету. Все нагишмя.
Бекетов улыбнулся в бородку, пошутил:
– Как увидим гадину, так с него шкуру тоже сдерём.
Крестьянин в ужасе округлил бесхитростные глаза:
– И не вздумайте даже связываться с нечистью. Увидите, удирайте, что есть духу. Да кидайтесь на бегу из стороны в сторону. Верный способ сбить аспида со следа.
Мирон набожно перекрестился, а Бекетов пожал плечами. Шилов нахлобучил картуз на соломенную башку и засобирался:
– Пойдём мы, однако. А вы до сумерек из сарая не выходите. Вас уже ищут в деревне. Как смеркнет, так держите путь чуток правее деревни. Там, на окраине, лопотной амбар Патюкова имеется. Смекаю, вам у аршинника и подхарчиться, и прибарахлиться не в грех будет. Прощевайте, люди добрые.
Оба поклонились в пояс и побрели огородом на взгорье. Беглецы долго смотрели им вслед. Хмурая безнадёга читалась на их сочувственных лицах.
– От оно, значится, как… Что воля, что неволя, всё одно – каторга, – пробурчал Мирон. – Куды бежать? Куды податься?
Они вернулись в сарай, укрыли пол висевшей на стене одёжкой и на сытый желудок завалились до вечера в досып. А как вечерняя заря потухла, беглые скрытно направились к указанному Яковом дальнему амбару, не замечая жгучего холода от секущего осеннего ветра. Какое там? Предстоящая отоварка грела и тело, и душу. Когда сбили огромный чугунный навесной замок с дверей, у Ваньки от увиденного, как шутканул Мирон, глаза сделались с полтинник. Он восхищённо обозрел полки, присвистнул и цокнул языком:
– Не зря аршин[242] такую огромную серьгу[243] на амбарчук[244] прицепил.
И действительно, добра в лопотном амбаре было всякого. На крюках стен развешаны мужские шубы, тулупы, азямы, различного вида шапки, пушистое узорочье вязаных пуховых шалей и полушалков. На скамьях лежали пухлые, перевязанные бечёвой тюки, кипы хлопчатобумажных тканей, ситца, сатина, китайки, разноцветного плиса. С потолка свисали снизки лисьих и беличьих мехов.
– Это мы в масть[245] попали. Однако Бенедикт Патюков – чисто икряной[246] бобёр[247], – похвалил лавочника карманник.
– Нашему-то охламону барыши впрок не идут, – вторил ему Мирон. – Форсу много, а толку мало. Гроши меж пальцев, как вода утекают. Брат-то брат, да фарт маловат…
Возбуждённый карманник суетливо развязывал трясущимися руками большие тюки и продолжал удивлённо бормотать:
– А брохла-то, брохла[248]. Эх, жаль за один присест всего не унесёшь.
– Берём только самую необходимую одёжу, – резко осадил его прыть Тихон.
– Лишнего нам не надо, – поддержал его старик.
– Вишь, умники, – окрысился на них карманник, – вы, как хотите, а я шмутья на заначку себе наберу. Сколь можно в казне[249] ходить?
– Ты что? Совсем с панталыку от жадности сбился? Гнилушками[250]-то пораскинь, – пытался образумить его Мирон. – Нам по-быстрому взять одёвку и убраться от греха подальше. Кабы хозяева не нагрянули и нас не повязали.
Тогда Ванька стал торопливо напяливать кумачовую косоворотку. Влез в новые плисовые вишнёвые штаны, куда украдкой перепрятал серебряную флягу с гравированным орлом, шёлковый носовой платок с инициалами Марка Щербатова. Затем сдёрнул с крюка однобортный, с расклешёнными полами, зелёный камзол. По-привычке пробежался чуткими воровскими пальцами по клапаночкам мелких кармашков: не прошуршит ли часом случайно забытая ассигнация? С трудом, кряхтя (камзольчик оказался не впору), но натянул его поверх атласного кумача, хвастливо крутанулся перед сотоварищами:
– Козырный лапсердак, а?
– Ишь, выфорсился, барчук, – покачал головой Мирон, примеряя на себя лохматый еманник[251] и шапку-долгушку. Под мышку прихватил бакари[252] и успокоился.
– Я хошь и шилом бритый[253], да всё ж не вшиварь острожный[254], – закривлялся Ванька, презрительно прищурился на тщедушного Мирона и показательно распахнул на груди камзол, демонстрируя яркий атлас косоворотки. Но бывалый Мирон только усмехнулся в ответ:
– Ты не зубаться, форсун, а лучше выбери справу потеплей. Сколь нам быть в бегах? Неведомо. А заморозь ныне ранняя. Не ровён час, засивереет[255].
– Зудливый ты, бабай. Надоела твоя буркотня, – огрызнулся карманник.
Тихон, наоборот, прислушался к доброму совету, потому оделся просто и тепло. На плечи накинул чёрную «барнаулку»[256], ноги засунул в лёгкие, но тёплые бродни[257]. На голову нахлобучил волчий малахай.
Сиверцев же оббежал вилючими глазёнками развешанные по стенам тулупы и шубы и выбрал самую дорогую из них. Купеческую. С шалевым воротником из камчатского седоватого бобра, крытую сукном василькового цвета, с длинными полами. Напялил на башку мерлушковую папаху и хвастливо крутанулся перед товарищами:
– Гляньте-ка, какой шик-марэ!
Старик покачал седой головой и отмахнулся. Мол, бесполезна дураку наука. Тихон тоже неодобрительно глянул на Ваньку и пошёл по амбару, собирая в заплечник[258] пригодное для длительного пути. Насыпал соли и табака, чая-рассыпухи, взял жестяную батирку[259], топор и нож-свинорез. Подумал и на всякий случай засунул в мешок ещё кресало и вощёную бумагу. А вот патронов, сколь ни искал, не нашёл. Харча тоже не было. Видать, в другом амбаре хранилось продовольствие. Или при лавке. Так где её в ночи искать?
Бродяги собрали в узел свои арестантские оборванки, чтобы спрятать вещественные «прилики» где-нибудь под корягой в таёжной глуши.
Уходили от Берёзовки спешно, тревожно оглядываясь назад. И лишь когда поднялись в гору, перевели дух. Оттуда кинули прощальный взгляд на спящую деревню и наугад пошли сначала по белеющему молочной корой березняку, а затем углубились в затаённую мглу скрытницы-тайги.
Ранним утром бакалейщик Бенедикт Патюков открыл ворота лопотного амбара, чтобы пополнить полки «Райских радостей» свежим товаром, и ахнул: тюки растрёпаны, ткани размотаны, с крюков сняты шубы. Подсчитал убытки и взвыл. И хоть сам грешил бесстыжим обвесом через подложные весы с подогнутыми стрелками и потайными каменными довесками, а всё ж здорово осерчал, затряс кулаком:
– Изладила-таки порчу, старая ведьма! Изубытила!
А потом глянул в сторону крестьянских изб, вспомнил о двадцать пятом гробовом гвозде, опасливо втянул голову: «Вдруг да покрали, клятые задолжники, заговорный гвоздь! Лучше держать язык за зубами. Осурочат[260] ведь, поганцы!»
Вздрогнул и затих.