– Как приписали Берёзовку к Ирбинскому заводу, так наложили на государственных крестьян[213] таку подать, что продыху не стало. Мужик ли, детва ли сопливая, старик немощный – всё едино, без разбору. Гони, деревня, с каждой «ревизской души» рупь семьдесят.
Яков горько усмехнулся и нежно поцеловал в головку дочь:
– А у меня этих сопливых «ревизских» душонок полна изба. И все пока только исть просят.
Он поднял лицо в потолок, заморгал быстро-быстро, отчаянно закачался из стороны в сторону:
– Окаянный я, окаянный! Всё семейство до ручки довёл. Башка бестолковая! Охомутала ваша контора приписного крестьянина! Здря мы радовались, что одноличные[214], не под барином живём. Та же, токмо заводская, подневольщина. Взамен подати отробь пахарь заводскую барщину. То ступай на выжиг угля для завода, то копай руду. С души аж тридцать пять коробов! Путним копарям не одолеть. Где уж нам, природным пахарям. Страда, не страда ли, изволь корячиться на завод! А не выробишь – порка! А то, что наши хлеба осыпаются, начальство не колышет.
Ну, чё… Токмо я весной отмантулил на копке руды, к лету новая оказия. Приказано всем приписным заготавливать сено для заводских лошадей. Как хошь, а изволь выкосить пятьдесят копён на «залежах»[215] Ирбинской дачи. Плата – слёзы кошачьи. Две копейки за копну. Вот и считай, за лето рупь заробил. А как последний шестерик[216] сметал, пошёл в контору за расчётом. Получил. Карман даже не оттопырился. Прикидываю: подожду-ка я у конторы. Даст бог, смилосердится какой земеля и возьмёт меня, безлошадного, попутчиком до Берёзовки.
Дык вот. Проторчал я, значится, до вечера у конторы. Шибко было до дому охота. Да и забота гнала. Вселетно дожжи шли, а тут разъяснило. В остаток летошный вёдро выдалось, как по заказу. Самая полина[217] в рост поднялась. Мол, для своей коровёнки сенца живо заготовлю. Ан нет. Не повезло. Берёзовцы все давно поразъехались. Где бы, думаю, приткнуться до утра? А там с рассветом пёхом до дому ломануся. И тут-то, как на грех, к крыльцу подскакивает один из вашенских, из ссыльнопоселенцев. Юркий, вертлявый, как мелкий бес. Рожа вся в россыпухе конопушек. Вихры такой огневой рыжины, аж глаза заломило. Прицепился ко мне, как репей к гаче[218]. Разлыбился во весь рот и по-свойски так подмаргивает:
– Что, дядька, кости бросить негде? Купи-ка пару штофиков[219] хлебного вина, так ночевать пущу. Посидим, покалякаем. А утром конторские повозки пойдут до Тубы. Я – паря крученый, у меня всё схвачено. Сговорюсь со знакомцем, довезёт как миленький до деревни задарма. Всё будет ладом!
– Бубновый заход[220], – цокнув языком, заметил Ванька. – И чё?
– Слово за слово, познакомился я с Пашкой Жибининым. Мне он тогда очень глянулся. Бойкий паря, не в пример мне, тюхе-матюхе. Лады, баю, всамделе почему б не угостить хорошего человека? Да и самому с устатку не грех пропустить шкалик. В заводском кабаке купил пару «мерзавчиков»[221], и он привёл меня к себе на казённую квартиру. Вот, значит, пришли мы к нему. А в избе на лавке сидит хозяйка. Одета худо, в тёмный заношенный горбач[222], а глянул в лицо – обомлел. Аж дых занялся! Смуглявая, глаза жгучие, как смола кипучая. Из-под серого платка кучерявятся чёрные вьюнки.
Тихон подался вперёд и затаил дыхание. Сиверцев тоже навострил уши, а Мирон задумчиво спросил:
– Часом, не Аграфёной зовут?
Шилов пожал плечами:
– Недосуг было любопытничать. Хозяин быстро её шуганул на кухню закусь гоношить. Видать, шибко ревнючий. И то, не по Сеньке шапка! Он такой никудышненький, а она – краса писаная. Только уж очень смурная. Знать, не люб ей рыжий замухрышка.
Глубокий вздох облегчения одновременно вырвался у парней. Мирон потаённо улыбнулся в усы. Крестьянин сделал вид, что этого не заметил:
– Вот она ходит бесперечь взад-вперёд, миски с едой таскает. А я от неё глаз оторвать не могу.
А Пашка Жибинин гадски так ухмыляется и с издёвочкой говорит:
– Чё? Глянется сожителка? Сколь ни бьюсь с ней, а проку никакова нет. Дрянь баба, ни себе ни людям. Да и жестка на ощупь. Вот думаю, начать её «посылать на фарт[223]». Хуть какой да прибыток от такой крали будет. Или сдам обратно в контору. Пущай отправляют на плотину в рудный склад.
Тут он посмотрел в сторону кухонного закута и нарочито громко да спесиво так бросил ей:
– Намахаешься, зараза, там кувалдой-то всласть, подробишь рудные каменюги на железной плите, небось посговорчивей станешь.
Но сожителка, верите ли, нет, так жиганула его взглядом, что Пашка отшатнулся. Набычился, да как заорёт на меня:
– А гони-ка, мужик, полтину. На ночь бабу уступаю!
– Таку шикарну цыпу за ломыгу отдал? – не поверил своим ушам Ванька. Корявая физиономия карманника залоснилась, как масляный блин. Серые глазёнки похотливо заблестели. Он сладостно потянулся:
– Эх-ма, была бы денег тьма. Купил бы баб деревеньку и шворился[224] бы помаленьку!
– Не срамословь! Ишь распустил вареники-то! – сердито оборвал его Мирон. И к терпиле: – Так ты што, Яков? Нешто согласился?
– Ну что ты! – обиделся тот. – Я ведь женатин. Приеду домой, как бесстыжими зенками буду глядеть в ясные жёнкины очи? Я ему и баю: – Помилуй, разве по-христиански живую душу за деньги на подержание сдавать?
– Ну, как хошь, – говорит, – хозяин-барин. Была бы честь предложена. А сам, вижу, довольный-предовольный, что я в отказе. Потом со всей дури как хрястнет кулаком по столешнице:
– Аграфёна, лярва, такут твою мать! Харэ прятаться! Немедля неси шкалики[225] мужикам!
Та, гордая такая, вышла, поставила стопари на стол, развернулась и лебёдушкой снова в закуть. Ни слова, ни полслова. Токо глазами, как раскалённым шилом, кажного проткнула.
Яков загадочно покачал головой:
– М-да, мужики. Впервой таку злющую бабу видел. Вот даже имя её в башке всплыло. Не-ет! Моя Ульяна мне боле по сердцу. Не така баска, зато при ней ласка.
Теперь беглецы уже не сомневались, что речь идёт об Аграфёне Шапошниковой. Только одна бабёнка их этапа имела такой неуступчивый, гордый норов. А Яков, виновато понурившись, меж тем собрался с мыслями:
– Значится, разлили мы по первому шкалику. Я как хряпнул, так сразу перед глазами всё и поплыло. «Что за оказия? – маракую. – Я вроде мужик не хлибый, чтоб меня, пущай и натощак, с одного шкалика так развезло? Отродясь такого не было». И тут меня словно бес попутал. Заусило не в шутку. Глыть да глыть, точно в глотке дырка появилась. Назюзюкался вдребезги. А Пашке Жибинину хоть бы хны. Ни в одном глазу. Сидит втрезве, как стёклышко, и знай мне подливает да подливает. Наглынькался я до того, что начало всякое блазниться. Вроде б как и не поселенщик вовсе сидит супротив меня, а сам чёрт. И скрозь рыжие патлы золотые рожки блестят. Ахнул я, нагнулся, завернул скатёрку, глянул под стол. И точно, у Жибинина хвост! Голый, как у коровы. С рыжей кистью на конце. И копыта коровьи по полу стукотят. Я его возьми да спроси напрямик в лоб:
– Ты, поди-ка, анчутка беспятый?
Тот ржёт как мерин и не отпирается:
– В точности. Признал, мужик?
– А почто ты среди людей шлындаешь, когда твоё место в пекле?
Бес скривил конопатую рожу в поганой ухмылочке:
– А мне ндравится посреди людей околачиваться. Чего в преисподней-то хорошего? Топишь, топишь котлы. Жара. Пыль угольную глотаешь. Одно слово – ад! Мучишь, мучишь грешников. Ни прибытков тебе, ни гулёвых дней. Надоело вкалывать задарма. А вот здесь я не в накладе: форс имею[226], в сыте, в тёпле, и баба красотуля… Контора так справно плотит, что я и бомбардиры[227] себе прикупил, и в копыта сверкальцы[228] вставил.
Тут окаянный достаёт из кармана за толстую серебряную цепочку блестящую луковицу часов, а опосля вытягивает из-под стола сверкающие дорогими каменьями копыта.
– Ндравится? – спрашивает.
– Не хило, чертяка, однако, живёшь! – отвечаю.
Завистно мне стало. Я, как ни корячусь, окромя горба так ничего и не нажил. Ни жёнке справу путнюю купить, ни детву разлакомить. Видать, вслух пожалился. Он и прижался ко мне:
– А ты подпиши договор кровью, и всё тебе будет. Айда в заводскую контору! Как раз уже светает.
Башка у меня турсук турсуком. Ничаво не соображает. Пьяному ведь море по колено и чёрт – друзьяк. Понесло меня, как взбешённого коня. Раздухарился, рубаху рву на груди:
– Пойдём немедля! Продам бессмертную душу свою. Всё одно, от неё семье никакого проку.
– Вот что значит хмельным вусмерть укататься![229] – не то осудил, не то позавидовал Ванька. И вдруг догадался: – Да он тебя вином самодуринским[230] опоил! Вот ты и ополоумел.
– Скорее всего, – печально согласился Яков и почесал в затылке. – Недаром мне всё мнилось, что карман его портков оттопыривается. А оттуда горлышко бутылочки, в тряпицу завёрнутой, торчит. Тока я отвернусь, как слышу, буль да буль. Я-то думал, Пашка вина доливает, а он, стервец… Ну вот. Вышли мы из квартиры, и попёрся я с ним до заводской конторы. Иду и дивуюсь на встречных: «Пошто окромя меня никто у Павла рогов на лбу не зрит? Чудно!» Пришли ни свет ни заря. А там уже сидит писарь с готовым договором. Вписал он туда моё имя. Я было заколебался прикладывать палец к документу, так настырный Пашка меня под локоть толкает, подначивает:
– Фаддей, не робей. Жизня робких не любит.
А писаришка, стервец, важно так объявляет:
– Поздравляю вас, сударь, с подписанием сего контракта. Извольте, любезнейший, принять задаток.
И сунул мне в ладонь целых сорок рублёв! Одурел я от радости. Ить я сроду таких денег в руках не держал. Ухнул сгоряча палец в чернильницу и приляпал отпечаток на лист. Писарь просиял, словно красно солнышко, и давай лыбиться Пашке:
– Поздравляю и тебя, Павел Жибинин, от имени хозяина завода с наградой за удачную сделку.
Отсыпает Жибинину десять звонких серебряников, и тот в великой радости заливается соловьём:
– Рады с-стараться. Доложитесь управляющему-с о моём-с особом усердии-с. Мы завсегда-с-с. – И толкает меня в бок локтём: – Не худо бы, Яков, отблагодарить писарчука за любезность полутора рублями.
Я замялся:
– Пошто так много-то?
А поселенщик настаивает:
– Нельзя же так, братец, невежливо. И на гумагу благодетель поиздержался, и старших над ним надо подмаслить за такой выгодный контракт. Это так водится!
Пришлось раскошелиться снова. А как вышли из конторы, Жибинин хлопает меня по плечу и в ухо шепочет:
– Да нечто, друг сердешный, таракан запечный, не отпразднуем такой фарт?
Совестно мне было уезжать, не отблагодарив хорошего человека. Купили мы в лавке два полуштофа[231] и пошли к нему. Очухался я наутро. Баба Пашкина растолкала. Глянул, а хозяина в избе нету. Пошарился в карманах. Нашёл жалкие копейки.
– Где, – справляюсь, – хозяин?
Сожителка постучала меня согнутым пальцем в лоб и заругалась:
– Балда ты стоеросовая! Ты ж к заводскому нанимателю в лапы попал. Ищи теперь беса в поле. Сюда он не заявится, покуда ты не уберёшься. Велел тебе договор отдать и в шею вытолкать с квартиры.
Меня словно мешком по башке прихлопнуло. Сижу, глазаньками хлопаю на неё, мычу:
– Дык как же так? Чё таперь делать-то?
А она головой качает:
– Ты бы, дурень простодырый, зенки-то пьяные раззявил, прежде, чем в казённые бумаги ляпать свои пальцы. Никогда ещё такие договора к добру не приводили. Ну, да ругнёй дела не поправишь!
Она сунула мне договор, шапку, котомку в руки и наказала:
– Беги скорейча, пропащая душа, в контору, отказывайся от контракту, ежели ещё не поздно!
– Алмазно[232] сыграл на характер[233], шельма, – цвыркнул слюной Ванька-карманник. – И денежку себе притырил. Ловко! А дале-то чё?
– Ну, прибежал я в контору, – Яков закачал теперь покаянно простодырым лбом вверх-вниз, – сунулся было к управителю Сухорукову: «Так, мол, и так, господин начальник, возьмите во внимание, ошибочка вышла. Не могу я соблюсти контракт, поскольку в невменяемости его заключал».
Управляющий пробежал договор рыбьими глазьми эдак вскользь и мне скрозь губу говорит:
– Что ж, голубчик, тогда извольте вернуть задаток. И вещи, которые вам были выданы наперёд.
Тут я и взбеленился. Кричу:
– Помилуйте, господин управляющий! Всех денег в сей момент возвернуть не могу, а вещей в глаза не видывал.
– Как же, голубчик? – сурьёзно так вещает управ. – Согласно квитанцы вам выданы привозные сапоги, шуба дублёная чёрная, мерлушковая папаха и пара суконных портов. Договор подписан вами и явлен воочию. А коли не желаете возвращать денежное и вещевое довольствие, извольте… Согласно явочному условию, вам надлежит исполнить работы: накосить пятьдесят копён сена и накопать две тысячи двести сорок пять пудов железной руды. Срок контракту – год. Кроме того, за вами должок числится.
– Како-ой?! – ополоротил я.
– Лошадь заводскую брали, чтобы копны возить?
– Брал, – не стал я запираться.
– А лошадь вернули без одной подковы?
– Дык она сорвалась с копыта и затерялась по дороге.
Сухоруков строго насупился и сам сорвался в голос:
– Вот те и дык! Подкова привозная, специальная, на железоблоке с резиновой прокладкой. Цена ей немалая – пятьдесят копеек. К ней подковных гвоздей восемь штук по десять копеек.
И он так быстро защёлкал костяшками на счётах, что у меня в глазах зарябило.
– Шуба – двадцать рублёв, папаха – десять, порты по пяти. Итого, вместе с утраченной подковой – сорок один рубль тридцать копеек. Плюс задаток – ещё сорок рублёв. Всё возверни! А иначе…
Управляющий привстал на стуле, наклонился ко мне и зашипел змеем:
– Иначе я велю тебя, мурло беспорточное, взять под караул и на сходе народа позорно и нещадно высечь. Затем прикажу не выпущать с завода безвыездно, покуда работы не будут исполнены все и в срок.
Он хряпнул кулаком по столу так, что я подскочил на стуле. И понял я тогда, что попал не впросак, а в рабску кабалу. Не просто сам обмишурился, а всё своё семейство под нож вострый пустил. Тварь я распоследняя!..
Сникший Яков запыхтел, зашмыгал, тупо вытирая картузом то испарину со лба, то горючую слезу, то слякоть под носом.
– Крепко же он тебя взял за храпок[234], – внезапно посочувствовал ему Ванька Сиверцев.
– А чему дивиться? Сухоруков – тот ещё угнетатор. У каждой воши отыщет гроши… – хмуро добавил Тихон.
Шилов безнадёжно развёл руками:
– Кайся, не кайся, а сделанного-то не воротишь.
Он высморкался в подол выцветшей рубахи и удручённо посмотрел на беглецов, ища совета и утешения. Мирон участливо вздохнул и покачал седой головой:
– Даж не знаю, как таку беду избыть? Как ни крути, а и помещику, и заводчику позарез нужен горб трудника. Так и норовят неправдами захомутать мужика. Не по божьим заповедям живут богатеи.
Сиверцев возмущённо вскочил с места, с размаху пнул тяжёлый шипастый сутунок. Скрючился от боли, матюгнулся и запрыгал на одной ноге:
– У-уй! «Благодетеля»[235] на гадов нет посучковатее! Залобанить промеж рогов – и душу наружу!
Бекетов тоже посуровел и сжал пудовые кулаки:
– Ничо-о, дайте тока срок. Божьим и людским судом с них всё взыщется! Вскипело б железо, а молоток сыщется!