К книге
Сказания о руде ирбинскойКнига вторая В одной связке. Часть первая Невольничьи судьбы. Глава четвёртая Бузуй
39%
Книга вторая В одной связке. Часть первая Невольничьи судьбы. Глава четвёртая Бузуй
39

Тихон Бекетов проснулся под утро от того, что «шнур», к которому он был прикован, дёргался и цепь недовольно позвякивала. Он поднял голову и огляделся. Край бледного рассветного неба розовел нежной арбузной свежестью. Солнечные лучи тепло золотили зелень берёзовых листочков. И первый щебет разбуженных птиц весёлой трелью рассыпался по округе.

Измученные дорогой каторжане крепко спали. Густой храп, сонное бормотанье были ответом жизнерадостному птичьему призыву. Рядом с Тихоном, свернувшись калачиком, вздрагивал и всхлипывал во сне Мирон Петров. Его поддёвка сползла со спины, и бродяжка ёжился от предутренней сырости. Бекетов приподнялся и заботливо прикрыл его одёжкой. И тут обратил внимание, что место Ваньки Сиверцева пустует. А за кустом, где устроилась на ночлег Аграфёна Шапошникова, слышались возня, сдавленный стон, надсадный хрип. «Ванька бабу сильничает», – шибанула в голову догадка. Ярость обжигающим кипятком ошпарила его и заставила вскочить. Так и есть. Вор, натужно хрипя, навалился на молодуху. Одной рукой прижал за горло к земле, другой за ноги лапает, подол задирает. Аграфёна глухо стонет, изворачивается, ногами сучит и рожу Ванькину ногтями карябает. Тихон за цепь сдёрнул насильника, приподнял за грудки и хрястнул кулаком по скуле. Ванька свалился наземь, просительно заскулил:

– Что ты жмотничаешь? Изголодался я, а баба – не калач. От неё не убудет, на всех хватит. Отряхнулась да пошла. А мне облегченье, а?

– Тьфу-у ты, плевок вонючий! И слушать-то тебя говядно[151].

Аграфёна дрожащими руками поправила тёмный платок на взъерошенных волосах. Медленно поднялась с земли. Шатаясь, подошла к вору, набрала полный рот слюны и с ненавистью харкнула Ваньке в лицо.

– Ах ты шалава! Здря на рога полезла![152] Ну, будет те обратка![153] Ещё сочтёмся! – рванулся к ней бешеный Сиверцев. Но, увидев перед носом кулак бузуя Бекетова, поспешно отступил назад. Стёр плевок с лица рукавом. Смерил каторжанку уничижительным взглядом, зло процедил:

– Много о себе мнишь, лохудра каторжанская! Чай, почище тебя видывал. Купчихи и те на шею вешались…

Криво ухмыльнулся и предупредил:

– Погодь, погодь. Придёт время, будешь лытки мне мыть, ополоски пить да за счастье почитать.

Аграфёна полоснула Сиверцева ненавидящим взглядом, снова выпустив кошачьи коготочки.

Но Бекетов примирительно сказал:

– Ты, баба, не шибко серчай на парня. Он ещё зеленцо, как гусячье дерьмецо. Сама посуди, мужик с голодухи и дырке в заборе рад. А тут ты рядом, пригожая да ладная. Вот и сорвался, дуралей.

Он крепко тряхнул для острастки вора за шиворот и добродушно прогудел:

– Но сейчас он в разум вернулся и молит не держать на него зла. Верно, дурашка?

Сиверцев покорно кивнул головой и напоказ понурился.

А Бекетов, уже с укором, обратился к бабе:

– Ты тоже хороша, дева. В одной связке с нами который день идёшь, а всё на особицу держишься. Слова из тебя палкой не вышибешь. Взглянешь, как крапивой ожжёшь. Привыкай, не гнушайся товарищей. Будет тебе заступа. Не звери, чай.

Но Аграфёна исподлобья глянула на них, как раскалённым шилом насквозь проткнула. Гордо отвернулась и ушла под куст боярышника.

Тихон так удивился её угрюмой неуступчивости, что нечто вроде уважения затеплилось в его широкой груди. До сих пор всех беспутных, гулящих и продажных бабёнок, которыми пользовался по мужской надобности, Бекетов только жалел: «Поди-ка, не от хорошей жизни бабы так себя уронили». Жалел, но как-то беспамятно. Ушла одна, пришла другая – тело забывчиво. Сердца ни одна из них не ворохнула. Потому и удивила Аграфёна. Подумал: «Ежели здесь такая, то какая ж была на воле?»

Задумчивый Бекетов и посрамлённый Ванька Сиверцев вернулись к лёжке. Ванька заснул сразу, а Тихон чутко задремал, вспоминая, что проснулся не случайно. То матушка, что давно на небесах, коснулась его плеча, чтобы он, по жизни взрастивший в себе чувство справедливого заступничества, помог в беде женщине-каторжанке. Тихон благодарно улыбнулся в небо. Понимал, что хоть и явилась матушка неспроста, главнее главного для неё – поддержать своё чадо, передать частицу неистраченной любви. Это он помнил с самого детства…

…Вот она, сухонькая, жалкая, в убогой, затасканной вязаной кофтёнке и заплатанной юбке, испуганно озирается по сторонам, в укромном углу двора торопливо суёт ему, семилетке-недоростку, скромный гостинчик:

– На-ко, на-ко, детонька, маковый пряничек. Да жуй-жуй шибче, кабы кто не увидел.

И жадно мусолит ему щёки мокрыми губами:

– Кровинушка моя! Безлаской растёшь. Что поделать? На потычках у свёкра со свекровью из милости живём. Спасибо, объедками корят, да не обделяют. Кабы моя воля… А пряничек я с утра припрятала, да оказии не было отдать.

Слезы её капали и капали ему на вихрастую тёмно-русую головёнку, на грязные, в шершавых цыпках, ручонки.

И тут во двор выходит толстая неопрятная бабища, широко зевает и орёт на всю улицу:

– Матрёна! По-о-ра скотину по-и-ить!

Увидела у хлева невестку с мальцом, всплеснула пухлыми ладошками и истошно заголосила:

– Гляньте на неё, люди добрые! Мало того, что крапивника[154] нагуляла, так она ещё лакомства для своего блудёныша со стола тащит.

Подбоченилась, погрозила съёжившейся невестке кулаком:

– Погоди ужо, страмина! Вот придёт Назарушка на побывку, поглядит, как ты честь мужнину блюла. Будет с тебя взыск.

На её вопли вышел из дома свёкор, грозно сдвинул брови и рявкнул:

– А ну, халда, р-растаку-ут твою мать, неча своего ублюдка облизывать! Будя от работы отлынивать!

Как ошпаренная, отскочила Матрёна от сына, угодливо замахала на него руками:

– Пошёл в закуть, гнусь! Позорище моё!

Малец поначалу не понимал, отчего это маманька такая разная. На людях – злая или равнодушная, с глазу на глаз – добрая и ласковая. А тут ещё уличная ребятня взялась пальцем тыкать да злобиться:

– Выблядок! Выблядок! Тебя мамка незнамо с кем приспала. Мы с тобой водиться не будем.

Ничего не понял Тишка. Но обидно стало до слёз. Заревел, к матери жаловаться прибежал. Мать было протянула к нему руки, да оглянулась на свекровь, что горою высилась на крыльце, и больно хлестанула сына мокрой ветошью по губам.

А ночью, в закути, где им место выделили мужнины родители, она вновь мочила повинными слезами ребячьи вихорочки. Ласкала, целовала и баюкала, как грудничка. Тишка не был против. И что-то начинал понимать. Потом, когда мать посчитала, что ребёнок крепко уснул, она тихо сползла с полатей на пол. Бросилась на колени перед образами, долго крестилась и билась лбом о половицы. Тишка замер и со страхом слушал шёпот матери, что плакалась Матери Небесной:

– Заступись, Матерь Божья! Всего-то едину ноченьку я и побыла законной жёнкой. Наутро мужа деревенский мир под «красну шапку»[155] сдал. А как не стало кормильца, так и житья от свёкров не стало. Косятся, лишним куском попрекают.

Брякнула входная дверь. Видимо, кто-то из домашних отправился во двор к нужнику. Мать затаилась. Выждала, когда вновь стукнула дверь, за печью тяжело заскрипела кровать, и раздался густой храп свёкра. Тишка не выдержал, стал выглядывать из-под одеяла. А мать снова жалобно всхлипнула и продолжила:

– А от Назара весточки никакой. То ль жив? То ль лежит ужо под ракитовым кустом? То ль солдатка я? То ль солдатска вдова? Неведомо. Не взыщи, Пречистая. Ты – терпеливица, а я вот не утерпела. Согрешила. Выслушай моё покаянное слово и прости мя, грешную.

Мать поднялась, скрестила на груди руки и вроде просветлела разом:

– Как-то пошла я по землянику. И тут, как на грех, на лесной тропе встренула парня. Постояли. Поговорили. И таким он мне показался славутным[156], что душа замлела! Нас будто бес толканул друг к другу. Пролюбились весь день. К вечеру распрощались, даже имён не спросили. Да и ни к чему оно. Обмолвился только, что сам из соседней деревни и что его силком женили.

Тут она призадумалась, с вызовом посмотрела в глаза Богородицы и бесстыдно призналась:

– Видит бог, едину сладкую встречу с молодцем провела. А такой счастливой никогда ране не была. Уж больно парень ласковым оказался. Мой-то спьяну ещё до замужества меня бабой сделал. И не ласкал никогда. Тока своё брал.

Она гадливо сморщилась и понурилась. Снова подняла заплаканные глаза к образу и призналась:

– Да я об этом согрешении сроду б не пожалела, кабы не забрюхатела. Боялась, что свёкры со двора сгонят. А мне, сама посуди, некуда позор свой нести. К родителям? Взашей вытолкают. Вот и терплю. Роблю на свёкра, хуже батрачки. Лишь бы сыночка доростить. Махонький ещё.

Она высморкалась в подол ночной рубахи и боязливо оглянулась на чёрный провал входной двери. Ещё тише зашептала:

– А пуще всего другой страх берёт. Вдруг да объявится муженёк мой богоданный. Как виноватиться перед ним? Научи, Пречистая…

Сквозь дрёму слушал Тишка странные откровения, и ребячье сердце заломило от острой жалости к своей непутёвой и беззащитной матери. Недетское понимание нескладной женской доли словно озарило его. Он чувствовал, что сейчас сам захлюпает носом. Но случилось обратное. Он сдвинул брови и твёрдо, по-взрослому, просипел:

– Нет уж, маманя, я тебя никому в обиду не дам.

В этот же год заявился на побывку солдат Назар. Хоть и был сам заражён срамной болезнью, а обиды от изменницы-жены не потерпел. Недолго думая, подвесил супругу за руки и за ноги к перекладине полатей, над печным огнём, и стал медленно поджаривать:

– Чуешь свою вину, сука? Меня, геройского солдата, перед обчеством осрамила?

Мать стонет. А свекровь подзадоривает сына:

– Не прощай, Назар, беспутную. Так и надо ей, блудодейке!

Тишка вскипел за издёвку, кинулся на мучителя с кулачонками:

– Не тронь мамку!

Назар с размаху пнул его сапогом под худой зад и отшвырнул к печке, прямо на груду берёзовых поленьев. Малец вскрикнул от боли, но сдаваться и не подумал. Схватил полено, вскочил с криком «Не тронь!» и огрел по хребту отчима. От неожиданности Назар даже не почувствовал боли. В ярости сгрёб за шкирку мальца, поставил перед собой. Издевательски сузил глаза:

– Вишь, каков герой! Лады! Спущу с вешала потаскуху, коли сам выдюжишь сто ударов, – и швырнул Тихона к кровати. Рявкнул свёкру:

– Плеть!

Нетерпеливо вырвал кнут из рук отца и стал наотмашь хлестать по спине мальчишки. Тихон стоял как вкопанный, намертво вцепившись в спинку кровати. Солдат, время от времени, устало вытирал пот, пытливо заглядывая в ребячьи глаза: не выкатилась ли «золотая» слеза? Но Тихон терпел, не кричал от жгучей боли. Лишь кривил побелевшее лицо и постанывал. Из закушенной нижней губы сочилась кровь. И чем упорней крепился «блудёныш», тем больше стервенел рогач. Лупцевал ребячьи лопатки до той поры, пока они не побагровели от крови. Первым не выдержал свёкор. Подскочил, выдернул из сыновних рук плеть, оттолкнул его от обвисшего на руках худого мальчишеского тела:

– Будя! И бабу спусти на пол. На каторгу хочешь загреметь, что ли?

Назар огрызнулся:

– Сами сымайте, коли жалость берёт.

Пока родители снимали с вешала его обеспамятевшую супругу, Назар отцепил тонкие пальцы Тихона от кроватной спинки, подтянул к себе тело строптивца. Пристально рассмотрел скуластое лицо «крапивника». Тёмные глаза смотрели на отчима прямо и открыто. В облике Тихона не было ни единой безвольной материнской чёрточки. Назар язвительно заметил:

– И впрямь, в проезжего молодца…

Оттолкнул от себя мальца и холодно сказал родителям:

– Суку прощу, а этого ублюдка – с глаз долой, – недобро усмехнулся и добавил: – С таким норовом ещё тот вояка будет.

И на следующий день, в волости, записал семилетку в солдатские дети. А как жена через неделю померла, сдал пасынка в гарнизонный военно-сиротский дом. Оттуда уже солдатскому сыну была прямая дорога в Минусинскую инвалидную команду.

Тихон заскрипел зубами, застонал, но тут же опомнился. Огляделся. Рядом беспокойно ворочался во сне Мирон Петров. Около него безмятежно посапывал блудник Ванька Сиверцев. Под кустом боярышника тоже тихо. Бекетов прерывисто вздохнул и прикрыл глаза, призывая сон. Но думы тяжёлыми валунами катились одна за другой по списку службы в той самой Минусинской инвалидной команде…

…Никто и подумать не мог, что в детстве этот рослый, широкоплечий верзила был худосочным юнцом. Нелёгкая служба вытянула в рост, налила силушкой и развернула мускулистые плечи. Служил исправно, хотя и без особого рвения. Играючи, хотя порой было невыносимо тяжко. Не ныл, не жалобился, товарищей по службе не обижал, а наоборот, чем мог, помогал. Числился на хорошем счету у командира Смешилова. Потому как смекалист и в боевых передрягах пулям не кланялся. Так бы и тянул дальше солдатскую лямку рядовой Бекетов, да вышел случай, круто изменивший его судьбу.

Перестали вдруг солдатам положенное жалованье выплачивать. Месяц не платят, другой, третий. Рядовые поговаривали меж собой, что это их командир внутренней стражи, подпоручик Иван Прокопьевич Смешилов солдатские копейки прикарманивает. Зароптали служивые. Ни тебе табаку прикупить, ни чарку в штофной винной лавочке по случаю пропустить. Рухнула у гарнизонных солдат и твёрдая уверенность, что в случае боевого увечья им выдадут на вспоможение деньги из армейской казны. Ибо ведает ими тот же командир. Опасаться стали, что и в случае их гибели семьи рядовых обойдут законным денежным пособием. А как недовольство накопилось, так дело и замутилось. Началось брожение, и пошло движение. Сговорились солдатики, что во время очередного построения потребуют выплаты положенного. Клялись быть заодно и перед командирским гневом не пасовать. Стали решать, кто от их лица осмелится предъявить претензию подпоручику. Остановились на Бекетове. Стали просить Тихона:

– Ты солдат опытный. Всё знаешь и умеешь. Тебя командир уважает, даже по изотчеству навеличивает. Побей за нас челом, а мы уж поддержим. Как один стоять за правду будем.

Согласился Тихон. На следующий день на утреннем построении обер-офицер Смешилов медленно проходил по плацу вдоль шеренги. Загнутый вниз, как клюв стервятника, хрящеватый нос подпоручика вынюхивал нарушителя. Строг командир. Круглые янтарные глаза цеплялись за любой непорядок в обмундировании «инвалидов». Но всё было в должном виде. Груди в тёмно-зелёных мундирах браво выпячены вперёд. На них ярко блистают медные пуговицы. Чёрные кивера – все в ровную линию. Сапоги с крагами начищены до блеска. Не придерёшься…

Тонкие, язвительные губы Смешилова растягиваются в довольную, милостивую улыбку:

– Здравствуйте, молодцы! Всем ли довольны?

Обводит круглыми немигающими глазами лица рядовых, ожидая, когда один из них гаркнет привычное:

– Так точно, ваш бродь! Службу знаем, жалоб не имеем.

Но в ответ тягучая тишина. Напряжённое молчание длится с минуту и неожиданно чей-то дерзкий выкрик взрывает его:

– Никак нет, ваш бродь! Недовольны. Отдайте жалованье.

– Что-о-о?! Кто посмел кричать о деньгах? – гневно сдвигает клокастые брови обер-офицер и отрывисто командует: – Недовольные, выйти из строя!

И вонзает ястребиный взор в каменно молчащую, неподвижную шеренгу солдат. Столкнувшись с гневным взглядом командира, солдаты тушуются и опускают головы. Но вдруг из строя решительно делает шаг вперёд один из лучших солдат инвалидной команды Тихон Бекетов. Он один безбоязненно смотрит в глаза обер-офицера. И тут подпоручик замечает, как восемьдесят повинно опущенных солдатских голов вновь поднимаются. У Смешилова на мгновенье спирает дыхание. Он придушенно шипит:

– Разойтись по означенным местам!

– Никак нет! – отчеканил отказник. – Пока деньги не будут выданы, свои должности чинить не станем.

Дамокловым мечом повисла над обер-офицером жестокая кара за казнокрадство, вызвавшее солдатское возмущение. И тогда он возмутился сам.

– Измена! – завопил командир. – Всех в арестантскую роту!

Дрогнули солдаты. И впрямь, публичное требование денег в присутствии значительного числа воинских людей приравнивается к государственной измене. А значит, и наказание, согласно воинскому артикулу 137, будет крайне суровым. Вплоть до виселицы. Заволновались служивые.

– Чёрт с ним, с жалованьем! Как-нибудь перетопчемся.

Увидел обер-офицер, как замялись солдаты, сразу же воспрял духом и решил сменить тактику. В скрежещущем голосе подпоручика появляются мягкие, укоризненные нотки:

– Солдатушки, детушки мои, али я вам не отец родной? Не я ль забочусь, чтоб вещевое, продовольственное и фуражное довольствие было у вас всегда справным?

Кивера покаянно склонились. Голоса забурчали вразброд:

– Так точно, ваш бродь! Отец родной.

Обер-офицер выпрямил грудь и ткнул сухим, похожим на птичий коготь пальцем в Бекетова:

– Так виданное ль это дело, чтобы вошь шинельная честь командирского мундира порочила? Хватайте, вяжите «заводчика» и будет вам милость моя!

Четверо солдат, пряча глаза от сослуживцев, неохотно скрутили руки «челобитчика». Тихон возмущённо рванулся из рук отступников, презрительно сплюнул командиру в ноги:

– Вор! Вор! Ты думаешь, ваше благородие, я молчать буду? Не буду! Самому командиру Красноярского гарнизонного батальона пожалуюсь, как солдатская деньга к твоей потной лапе липнет. Уж там найдут управу!

Вздрогнул Смешилов и окончательно озлился. Заскрежетал зубами: «Это отребье не устрашить. Неотступный. Избавляться от возмутителя нужно всеми правдами и неправдами». И весело гаркнул:

– А всыпьте-ка, ребятушки, «заводчику» ума в задние ворота! Коль не сдохнет, так будет служить исправно, как расейскому солдату и положено.

Возмутителя протащили сквозь строй и всыпали сто шпицрутенов. И снова ни звука не издал заступник. Словно боль его кто-то лёгким ветром сдувал. Словно рваные раны его кто-то нежной дланью гладил. И только Тихон знал, кто это был…

Всех «отступников» Смешилов выстроил и заставил повторно присягнуть на верность Отечеству, а стало быть, и ему, отцу родному. В тот же день, не мешкая, обер-офицер отправил рапорт командиру Красноярского гарнизонного батальона о покушении «злоумышленника» на свою особу. Пока шли туда-сюда бумаги, Тихон Бекетов отлёживался на брюхе в госпитале, залечивая располосованную спину. Два санитара, что сидели на завалинке, покуривая самокрутки, не уставали поражаться солдату:

– Это ж надоть, один супротив Смешилова! Насмешил…

– Оно, конечно, быть бузуем – дело благородное, но никак не благодарное.

– Эт точно. Подвели сослуживцы. Кишка тонка, а ж… толста. И у кажного душонка, что у мышонка.

– А этот за всех нахлебался и не сломался. Моща!

– М-да, жаль мужика. Теперь у нашего крестничка один путь – в арестантскую роту и на каторгу. А там и не таких обламывали…

– Окстись, дурень. Не каркай. Авось и выдюжит. Спаси, Господи!

Предыдущая главаГлава 39 из 100Следующая глава