Недаром говорят, коль судьба на тебя ополчилась, то и своя собака покусает. А уж коли пришла беда, то распахивай ворота. Сначала напасть в дом завалилась, а следом за рукав и горе горькое привела. Так оно и случилось позапрошлым летом с ним, Мироном Петровым.
И так-то под ярославским помещиком Нарышкиным крепостным жилось впроголодь – с хлеба на квас перебивались. А в тот год такая лютая засуха пала, что все поля разом иссушила. И наступил голодомор.
Однодомники Петровы, отец и его женатый сын, и без того жили небогато, а тут и вовсе обеднели. А деток у сына Фёдора аж двенадцать. Мал мала меньше. Выживали, как могли. Сначала съели кормилицу Бурёнку, затем тяглового Каурку. Хлеб пекли пополам с мякиной. До осени семья перебивалась на каше из желудей и крапивной похлёбке. Хлеб уже пекли «зелёный», из лебеды. Вскоре к лебеде стали добавлять навоз и дубовую кору. Ослабели от такой еды ребятишки. Особенно сдал трёхлетний Василёк. Заболел. Слёг. А Мирон именно в нём души не чаял. Уж очень ласковым был внучонок. Но перед концом Василёк долго и жалобно просил:
– Дедунь, дай хлебушка. Настоящего… Хоть ржаной сухарик.
В отчаянье Мирон ласково гладил пушистую головёнку внучонка, целовал синие пальчики. К вечеру ребёнок затих, вытянулся на лавке и закрыл глазёнки на прозрачном личике.
Невестка взвыла:
– Маненький, хо-ло-сеньки-ий, желанник мой алолицый, да пошто ты меня спокину-ул?
Фёдор тоже лицом посмурнел, замкнулся. А соседи утешали:
– Что вы так об нём убиваетесь? Бог дал, Бог взял. Одним голодным ртом меньше. Ишо народите.
Мирон вытер слёзы ладонью, поцеловал внучонка в лобик и поспешно вышел во двор делать гроб. Шёл к сараю на ватных ногах, бурчал врастяг под нос что-то – не то отпевал, не то прощения просил, не то желал последнюю радость ребятёнку сделать:
– Смастерю Васильку домок в шесть досок, штоб не щели-и-нки, ни зано-о-зинки. И могилку выкопаю. Широ-о-коньку да глубо-о-коньку. Будет наше дитятко лежать в земельке, как на перинке пухо-о-венькой. Просторно ему будет да улё-ё-жно. И вечный сон в радость. Храни тя Господь.
Сработал Мирон домовину на совесть. Обрядили младенчика в белую рубашонку, укрыли домотканиной. Теперь отпеть бы надобно да место на погосте нарезать. Без батюшки никак. За душой ни гроша, а всё одно пошёл Мирон на дворище[145] к сельскому попу. Батюшка Иннокентий сидит в горничной[146] за столом, чай с блюдца – голубого, с золотой каёмочкой – жвыргает, а попадья Глафира его запашистой стряпниной потчует. Мирон слюну сглотнул и в пояс поклонился:
– Отпой, батюшка, Христа ради, младенчика и место определи на кладбище.
А тот:
– Плати десять гривен, ибо сказано: «Отдайте Богу Богово».
Петров ещё ниже поклонился:
– Денег нет, а отработаю, сколь запросишь.
Поп глаза на него выпучил:
– Так ты что, голытьба, голоруким ко мне явился? Хитрованишь поди, что денег нет? А батраков у меня и без тебя избыток.
Как ни божился Мирон, что безденежный, не поверил ему отец Иннокентий, отправил односельчанина ни с чем. Пришёл Мирон в избу и только руками развёл. Невестка даже выть перестала, всполошилась:
– Как же без отпевания? За церковной оградой хоронить придётся младенчика. Не упокоится в святой земле дитятко, нечистиком-кровопивцем станет. Ходить до дому будет, вредить живым. Надо умолить батюшку.
Пошёл сын Фёдор, тоже повалялся-повалялся в ногах у священника, так ничего не вывалял, пришёл домой мрачнее тучи:
– Не жалкует, ряса долгогривая на мою слёзницу. Жлобствует. Завтра снова пойду, спыток не убыток.
День ходят, другой, третий, а гробик с младенчиком всё в избе стоит. Невестка уже не голосит, а ругается:
– Што хотите, то и делайте. Где хотите, там и хороните. Хоть с отпеванием, хоть без него. Дух в дому нехороший. С души воротит.
А Мирон упорствует:
– Без требы не войдёт дитятко в Царствие Божие. Будут бесы его душеньку мучить.
Снова поплёлся дед на поклон к попу:
– Помилосердствуй, честной отче. Дай нам облегчение.
И даже пригрозил:
– Покуль не отпоёшь, будет наш гробок за твоим задом волокчись.
Поп Иннокентий в гневе ногами затопал:
– Так ты снова без денег заявился? Не моё кукованье – ваша беда. Вот тебе Бог! Вот те и порог! Уходи!
Ночью обозлённый Мирон Петров сволок гробок к попову дому. Поставил на широкое резное крыльцо. Утром, чуть заря высветлила край неба, попадья торопливо растолкала храпящего на жаркой перине мужа:
– Глянь-ка, чё деется? Докобенился, ирод! Плюнул бы да отпел безденежно покойничка. Чай, не обеднели б. А теперя срамотно людям в глаза-то смотреть.
Глянул поп в окно и обомлел. Собрались односельчане у его дома, перешёптываются, а то и на всю улицу бают-осуждают да костерят своёго духовного наставника. Выскочил поп на крыльцо, как ошпаренный. Наскоро, здесь же, отпел младенчика, заслал вестников к Петровым, чтоб скорей забрали гробок и похоронили в укромном кладбищенском углу. А сам побежал к помещику Нарышкину с жалобой на Петровых.
Помещик приказал Мирону и сыну его Фёдору явиться к нему:
– Да как вы смели, холопы непотребные, священника и святую церковь, кою он в своём лике представляет, в осудное бесчестие ввести?
Мирон, по предварительному тайному сговору с сыном, всю вину на себя взял. Помещик взъярился:
– Врёшь, подлый горлохват! Одной рукой и узла не завяжешь!
А поп Иннокентий грозно востребовал:
– Побожись на святые иконы, что один сие умыслил. И пусть твоя рука отсохнет и язык отнимется, коли брешешь! Пусть тебя, сатанинский выродок, молонья небесная на этом же месте и расшибёт!
Мирон недрогнувшей рукой перекрестился, с тайным ужасом глядя в чистые очи Христа. Фёдора отпустили, а Мирона помещик распорядился отправить на каторгу.
Только к утру того и след простыл. Снова Фёдора взяли в оборот:
– Сказывай, холоп, куда старик ухлестал?
Тот плечами пожимает:
– Ничего не ведаем, барин. Утресь я поднялся скотину проведать, а тятьки на месте нету. Пропал без вести, словно боженька ладошкой накрыл.
На том все домашние крепко стояли. Тогда для острастки выпороли мужика с женой на помещичьей конюшне и отпустили до избы.
А беглый Мирон так и пошёл мыкаться по белу свету лохматником. Идёт от деревни к деревне, на поясе чайник болтается, через плечо узел со скудными пожитками. Ночует в шалашах. В деревнях христарадничает. Да только мало где подавали. Всем было голодно. Неурожай однако.
Как-то вышел Мирон за околицу одной из деревень, где не получилось разжиться куском хлеба, побрёл к берегу небольшого озерка. Смотрит, в узкой горловине проточки, что вытекает из озерка, верши в воде одна на другой стоят. Подумал: «Одной рыбёшкой поживлюсь. Не шибко, поди-ка, хозяина изубычу»[147]. Забрёл он в озерко, а там со дна ключи ледяные бьют. Сунул одну ногу, аж дыхание перехватило. Переждал, сунул вторую. Рукой нашарил в одной из вершей рыбину. Ухватил скользкого подлещика под жабры и выкинул на бережок. Выскочил сам и сразу впился редкими зубами в брюхо сырой рыбины. Во как оголодал! Вдруг из-за поворота проточки тихо выплыла лодка. В ней двое мужиков, и оба в голос:
– Что такое? Где рыбу взял? У нас обловил?
Пригляделись:
– Ба! Мужик-то не нашенский!
Выскочили из лодки. Один хрястнул «рыболова» по горбу веслом. Другой кулаком по зубам двинул, да так, что старик выронил из трясущихся рук надкусанную добычу. Упал на неё ничком, упирается. Только мужики были не хилы. Подхватили Мирона, связали и приволокли в деревню. Народ сбежался. Все кричат. Ругаются:
– Вишь, шушера! Мы сами только одной рыбой и спасаемся.
Привязали горюну на спину заслонку, чёрную от сажи, да повели по улицам с позором. Бабы колотушками по заслонке колотят, в голос ярятся:
– Воришка поганый! На тебе! На! Не замай чужую рыбу! Не замай!
Еле живого выпустили Мирона из деревни. Два дня кости болели и в ушах звенело. Отлежался в камышах и пошёл дале, до города Ярославля. Победовал-помыкался да и прибился к артели «печальников», что промышляли воровством, попрошайничеством и подделкой липовых паспортов. Как-то взяли бегунца на разбойный промысел. Чтоб к настоящему делу приспособить. Мол, учись, не моргай да на ус мотай. Мирон и вправду не моргнул ни разу от страха, когда увидел сие зрелище. Начинает дело главарь. Приметит «бобра[148] пожирнее»[149], скроит рожу попостнее и к нему. Загнусит жалобно: «Барин, печальник я. Подай горюну Христа ради». Тычет пальцем в небо: «Там тебе, благодетель, воздастся!» Сам мигнёт артельщикам. Тут набегут «юродивые», «карлики перехожие», калеки поддельные, со всех сторон облепят милостивца. Загундят, завоют, завертят. Пока ошалевший барин отбивается от нищей братии, те его быстренько затыркают в глухой угол. Там громила оглянется по сторонам, не видит ли кто. Ежели чисто, то – хрясь пудовым кулачищем по голове «благодетеля». Тот и ноги врозь. Очухается – ан в одном исподнем. Ни шубы. Ни кошеля. Ни паспорта. А «печальники» давно уж разбежались по закоулкам. Ищи-свищи ветра в поле!
Разбойничать и воровать Петров не хотел. Совестился. Потому в артели приладился вырезать из дерева различные побрякушки и ребячьи игрушки и продавать их прохожим на улицах. А чтоб городовые не цеплялись к коробейнику, артельщики сами «выправили» ему «пачпорт». Большую долю прибытка у него отбирал главарь артели – лохматый громила с густой бородой, грубо обкромсанной ножом. Мирон не роптал. Жить можно. Но главарю порядочность бродяги Мирона не нравилась. Прям, ножом по сердцу. Вот и приказал ему: для виду торговать своей мелочёвкой, а самому всего-то поглядывать по сторонам, нет ли откуда помехи очередного «бобра» в углу потрошить? Старик наотрез отказался. Мол, всё одно грех на душу.
Громила с подозрением глянул на него: «Не доглядчик ли в артель затесался?» И взялся прилюдно нож точить да остриё пальцем пробовать. Тут и понял Мирон, что бежать надо, пока бородач не пырнул исподтишка. Улучил момент и удрал от артельщиков. Опомнился возле церкви, присел возле нищих да так и остался просить милостыню на паперти. Священники не гнали, и городовые терпели. Куда больше их заботили те самые «печальники», что промышляли разбоем. Совсем обнаглели «горюны». Что ни день, то случай. А когда те посягнули на очень важную городскую особу, застращали до икоты и обчистили до нитки, шум поднялся невероятный. Городовые начали повальную облаву на «горюнов», заодно загребли и «смиренников-христолюбцев» с церковных папертей. Зацепили и Мирона. А тот особо не возражал и даже возрадовался аресту. Ещё бы! Осенние заморозки на улице, а у него кроме дырявой рубахи, заплатанных портков и засаленной шапки и нет ничего. Намёрзся старик. А здесь какое-никакое, а помещение. Старик свернулся калачиком на нарах, завернулся в тряпьё, угрелся и впервые за время своего бродяжничества крепко уснул.
И чудится ему: небесный свет льётся сквозь решётку сумрачной «каталажки», а в спёртом воздухе камеры – райское благоухание. И явился вдруг младенчик в белой льняной рубашонке. Мальчик с пушистым венчиком кудряшек на белобрысой головёнке.
– Ангел, поди, ребятёнтишко, – умилился Мирон. А мальчонка шустро подбежал к нему на хилых кривых ножонках. Ясно, улыбчиво заглянул в мутные стариковские глаза:
– Не признаёшь, дедунь?
– Василёк… – приласкал внучонка Мирон и прослезился: – Ну, как ты?
– Дедунь, всё хорошо. Как отпел меня батюшка Иннокентий, так меня и вознесло в райский сад.
– Не забижают другие ангелы? Озорники среди них, чай, тож есть? – озаботился дед.
– Ни, дедунь, робяты здеся добрые. Жалеют.
Старик прижал к впалой груди худенькое тельце, потрепал бескровную щёчку мальца, пошарился в кармане рубахи и вынул завалявшийся сухарик. Протянул любимцу последнее угощение:
– На хлебца, пожуй малёхо. Кормят-то здеся хорошо?
Ребёнок взял чёрствую корочку, покрутил равнодушно, и слабый смех его прозвенел серебряным колокольчиком:
– Хлебушка, дедуня, здеся вдоволь. И яблок, и всего прочего вдосталь.
Тут малец огорчённо покачал белокурой головкой:
– Тока почему-то кушать совсем не хочется. А ещё я шибко по маманьке и папаньке соскучился. Отведёшь меня домой их проведать, а?
Ответная тоска по сыну, невестке, внучатам и родным местам остро резанула по изношенному сердцу арестанта. Он смахнул нечаянную слезу и крепко сжал детскую ручонку.
– Пошли, моё дитятко. Скоренько, скоренько, – заволновался старик, заметив, как постепенно гаснет лучезарное солнце за спиной младенца, удаляя дивный сад с наливными яблоками и райскими птицами. Увидел, как в глубине сада медленно закрывается и вот-вот захлопнется резная калитка, ведущая в земной мир. Он почему-то знал это и не сомневался уже ни секунды. Подхватил ребёнка на руки и успел проскочить в узкую щель. Калитка с треском захлопнулась за сутулой спиной. Бродяга не оглядываясь побежал вниз по зелёной горке, где в окружении можжевельника и светлых берёз надменно высился двухэтажный белокаменный помещичий дом. А под бугром, на широкой поляне ютилась до боли родная ярославская деревня, где на самом краю улицы, под развесистой черёмухой укромно притаилась знакомая избёнка. Всё! Дома… «Тс-с-с!» – приложил палец к губам дед. И они, невидимы-неслышимы, тихо отворили дверь. И не удивились, увидев, что домочадцы уныло сидят за скудной трапезой. Фёдор, нахмурясь, подпёр угрюмое лицо кулаком и с мучением смотрел, как многочисленная ребятня безропотно хлебает «пустые» щи из рубленной кислой капусты. Но дети не капризничали. Они понимали – выдался недород, нечего привередничать. Терпи до новины. Только годовалый несмышлёныш куксился, просил есть. Мирон ласково погладил последыша по русым волосёнкам, а Василёк протянул братишке заветный сухарик. Изумлённая невестка вдруг увидела, как радостно заагукал и потянулся ручонками к пустому углу ребёнок. Что за чудо?
И чудо, и божье провидение. Чистая, невинная душа младенца видела невидимое…
Громко хлопнула тюремная дверь и разбудила старика. Видение исчезло. А перед Мироном стоял надзиратель, который отправлял попрошаек на дознание в земской суд. Вот и настал черёд Мирона Петрова. Он вытер рукавом мокрое от ночных слёз лицо, незаметно порвал липовый «пачпорт» и смиренно предстал перед земским исправником с тремя заседателями.
– Беглый? – грозно спросил его важный исправник.
– Нет, – открестился от ненавистного помещика Нарышкина Мирон.
– Как прозываешься? – нетерпеливо допытывался заседатель, искоса поглядывая на циферблат карманных часов.
– Не помню. Головой скорбен. – Мирон сокрушённо покачал седой головой и развёл руками.
– Чьих будешь?
– Сиротствую с малолетства, господин хороший. Родства не знаю.
– Почто бродяжничаешь? – строго посмотрел на Мирона через благородное пенсне другой заседатель.
– Дык дома не имею, а пропитание себе добывать надобно.
Суд был коротким. Исправник не стал заморачиваться розыском хозяина «живой собственности». Вздохнул и коротко сказал:
– Всё ясно! Пишите: «Иван Непомнящий. Бродяга. Приговорён согласно закону «Об отсылке в Сибирь на поселение бродяг и преступников».
И Мирон Петров, в числе прочих «печальников», отправился топтать Сибирский тракт. В Минусинской пересыльной тюрьме его отделили от партии этапников и вместе с другими «избранными» погнали на Ирбинскую каторгу. Вот и вся недолга…
«Набродяжил, непутёвый. Лежи вот таперича, гнус корми, – слезливо заключил воспоминания старик, отвернулся от костра и сам себе приказал: – Спи ужо! Ишь, расквасился. Энто ещё каторги не нюхал. А чичас, считай, повезло. В одной связке с бузуем[150], как за каменной стеной…»