«Вольная, белоствольная… Так-то оно так. Глаз возрадуется. Душа возликует, – размышлял Карп, сбивая дыхание на подъёме, считай, последней горушки. – А сердце? Примет ли новожитие? Примут ли его, клеймёного каторжника, в порядочное поселенческое общество?»
И тут же усмехнулся: «Порядочное?» Остановился на взгорье, огляделся и вдруг понял, что зря мучает себя самоедством. Ежели рассудить, то и эта дорога под ногами не всегда была наезженным большаком. И Берёзовки тоже не было. Пошарил в памяти и припомнил, как местные вольнонаёмные сказывали про тайные таёжные тропочки, что шныряли здесь когда-то меж болотных кочек и по которым – в драных лаптях, с тощей котомкой на натруженном горбу – утекали сюда, в Сибирь, от мести помещиков-самодуров битые кнутами крепостные крестьяне. И вроде как одному из таких беглецов приглянулся в Тесинской волости потаённый распадок среди изумрудно-зелёных холмов, что по самую макушку зарос кучерявым улыбчиво-светлым березняком. Поначалу якобы беглый холоп соорудил на берегу реки из берёзовых веток шалаш, а за лето поставил сруб избёнки-одностопки. Ранней осенью покрыл крышу корьём дерева, а крохотное оконце затянул мутным заячьим пузырём. Сбил печурку из глины и с началом предзимья вселился в тёплое жильё. Так и перебедовал зиму. А по весне огородил «поскотину», отмерял покос и поднял нови, сколько силёнок хватило. Следом за ним в укромине распадка поселились другие беглые крепостные. Так и начался Берёзовский засёлок. Уж явно не от дворян родова…
Поговаривали, что и сами помещики, согласно Екатерининскому Указу о праве ссылать крестьян на каторгу, стали выпроваживать своих ослушников с их семьями на Сибирские рудники. Немало их споткнулось о Берёзовку, осело, вросло корнями. Но… тож не господа. Кого бояться? А тут ещё оказия: к крестьянам под бочок управляющие Ирбинского железоделательного завода взялись отправлять «на собственное пропитание» уже непригодных к горным и заводским работам каторжан. Хорош довесок! Почитай, и вовсе мне «родичи». Чай на вилы не подымут? Кто там ещё? А-а… Было время – завод остановил работы, но ушлые управленцы своё не упустили. Почесали затылки да стали приглашать на свои земли вольных переселенцев. Знающие люди сказывали, что сдавали им участки по бросовым ценам. С десятины, засеянной хлебом, по рублю. Целик же давал баснословные урожаи. За сенокос и рубку леса брали сущие копейки. А за пастбища и вовсе платы не требовали. Одно слово, дармовщина! Покатились в эти места табором телеги переселенцев из разных губерний России и Украины. Так и слепилась Берёзовка, выросла до большого поселения в 440 дворов. А когда Ирбинский завод снова воспрял и загромыхал железом, то и вольнонаёмные потянулись на заработки. И ожил большак. И пошло движение. Даже пыльные лопухи вдоль дороги были в ноль истоптаны копытами заводских тяжеловозов.
«Ну и чем я поганее всей этой разнопёрой братии?» – успокоил себя Карп и гордо произнёс: «Вольноотпущенный!» Слово грело душу и придавало силы. Хотя знал, что всех «вольноотпущенных», приписанных к Берёзовке, ехидно подначивали в спину: «Каторжная воля – до Берёзовского поля». «Пусть так, – шустрее застучал батожком старик. – Авось судьба-злодейка когда и ослабит поводья. А покудова и Берёзовский кут – божий приют. Не я первый, не я последний».
Только к сумеркам дотопал Карп до поселения. Остановился на окраине около «бабистого» дерева с толстым комлем внизу. Перекрестился на деревянный резной крест, что стоял на взгорке, как деревенский оберег от нечистой силы. Осмотрелся. Впереди стелилась широкая улица. Дома на ней большие, крестовые, с глухими непролазными заплотами. И меж ними огромная, не одного дождя, грязная лужа.
– Эге, да по этой лыве впору на лодке добираться! А то набузыкаешь себе полные чоботы грязи, а сушиться негде, – сказал себе Карп и снова повернул стопы к сухой околице. Присмотрел домишко на конце улицы. Прошёл через ветхую калитку во двор. Видит, ставни окон закрыты. Торкнулся в щелястую дверь. Заперто. Пригляделся, а на гнилом крыльце глиняный кувшин стоит. Рядом, похоже, хлеб, завёрнутый в чистую тряпицу. Догадался: «Видать, ухряпались хозяева. После трудов праведных крепко спят. А всё ж для горбачей[119] еду оставили с понятием. Днём-то беглые не выйдут из тайги в деревню. А ночью – пожалте вам, харчись, бегунец. Мол, и мы помним, откеда родом и чьей породы».
С чистой совестью присел оголодавший старик на чужом крыльце. Перекрестил еду и начал споро уминать даровое угощенье, неспешно рассуждая: «Хозяин, видать, не богатого десятка. Вишь, как избёнка заплошала. Брёвна старые, с зеленя. И в избе-то небось тоже горе скачет, горе пляшет, горе песенки поёт. Такой, поди, не заругает, пожалеет старика. Перекантуюсь-ка я ночку в его дворе». Завернул Карпуша остатки ковриги в тряпицу и пошёл в дощатый дровяник. Увидел брошенную на поленья рогожину. Притулился у поленницы. Сунул под голову берёзовое полешко и мирно уснул.
Утром, едва озарилось небо, его разбудил грубый тычок в бок:
– Эй, харэ ночевать, «бубенец»![120] Уж больно крепко ты дрыхнешь для бегунца.
Карп разлепил веки, протёр ладонями глаза. Перед ним стоял, воткнув руки в округлые бока, плотно сбитый мужичок. Он сразу напомнил Карпу мучной куль в верёвочной опояске. Наверху «мешка» торчал «сноп» пшеничных волос, стриженых «под горшок». Под ними губасто улыбалась задорная круглая мордаха с расквашенным носом и колючими усишками. Один смешливый голубой глаз губана заговорщицки подмигивал Карпу, а другой, бедовый, – заплыл лиловым синяком.
– Да не беглый я, – испуганно промямлил старик, – вольноотпущенный с завода. У меня и пачпорт есть.
– Коли так… не худо бы обмыть такое дело. Душа горит без опохмелки! – произнёс хозяин подворья, стукнул себя кулаком в грудь и вдруг задорно заголосил, дурашливо притопывая босыми ногами и лихо тарабаня ладонями по груди: – Эх! Без бутылки, без дуды – ноги ходят не туды! – И просительно уставился на Карпа. Но тот только развёл руками.
– Ну, на нет и суда нет, – покладисто вздохнул хозяин, сел рядом на чурку, достал кисет, протянул незваному гостю. Затем призывно хлопнул ладонью по соседней. Карп успокоился и охотно присел рядом. Оба свернули «козьи ножки», сладко задымили едучим табаком. Неловко помолчали.
– Откуль блямба? – осторожно поинтересовался Карп.
– Да так, пустяшно дело, – засмущался тот и стыдливо прикрыл ладонью синяк. – Вчерась с недельного перепою Большая улица с улицей Хохлатской зверски схлестнулись. Пластались нешуточно. Я не хотел встревать в таку бучу. А тут, как на грех, вижу: в толпе драчунов Колян Киряков. Вот и не утерпел. Я ему слегой зуб вышиб, он мне «мядаль» под глаз подвесил.
Мужичок безнадёжно махнул рукой и обнажил боевое увечье.
– Что так? Зуб на мужика, что ль, горит? – пошутил гость.
– А то! Я-то по выходным только потребляю, а он забулдыга беспредельная. Чуру ни в чём не знает. Как зальёт зенки, так давай мою сеструху лупцевать. И робятишек по избе гоняет.
– Родичи, значит, – заключил Карп.
– Ага! Родова-а-а! В одном овине пятки грели, – ехидно протянул мужичок. – Язви ево! Глаза б мои его сроду не видели! – И хмуро погрозил кулаком в противоположную сторону улицы: – Нич-о-о, свои люди, ещё сочтё-ё-мся!
– То-то и оно. Свои люди, а столковаться не можете, – грустно покачал седой головой каторжник. – Вот я живу на свете один, как перст. А была б родная душа рядом, бедовал бы легче. А так ни родни, ни кола, ни двора. – Горько вздохнул, сипло посетовал: – Где теперь на старости седую головушку-то преклонить?
– Ну, коли так, дед, – мужичок сочувственно заглянул в глаза бывшего каторжника, – может, поручкаемся уже? А то сидим, как два чурбана, ни имени тебе, ни отчества. – Дурашливо скривился и гнусаво затараторил, представляясь: – Вот я, Яшка-простота. Купил лошадь без хвоста. Поехал жениться, привязал корытце. Корыто мотается, Улька улыбается.
Хлопнул по коленкам:
– Улька – это жёнка моя. А сам я – Яков Шилов. А тебя, старинушка, как по батюшке звать-величать?
– Э-э-э! По батюшке-то меня давно ужо никто не величат. Всё Карпухой кликали. Я и сам-то отечество своё уже подзабыл. – Острожник в раздумье наморщил лоб и неуверенно предположил: – Кажись, Степанов сын я. Ковалёв Карп.
– Ну и ладушки! – добродушно пробасил хозяин и предложил: – Пошли, батя, в избу. Чай поуркаем и поснедаем, что бог послал.
Он решительно встал, но, увидев смущённое лицо старика, развёл руками:
– На угощение не обессудь. На разносолы я не богат. Богат только детвой. Жись-то она какова? У богача водятся деньги, а у бедняка – детки. Моя лебедица их вывела вереницу. А что тут поделашь?
Он помог деду встать, взял его под локоток и уже на ходу продолжил:
– Рожат баба по два раза на году, третий на Покрову. А всё больше девок. А девки – это ж не дельные души[121]. На них государственна десятина не отрезается, поэтому земли и скота у меня мало. Подати плачу «с бойца», а «бойцы» мои сопливые. Не пахари, не помощники. Вот и бьюсь один, как рыба об лёд. Как чёрт на бересте кручусь, а богачества не нажил.
Вдруг шутливо толкнул старика в бок, хитро подмигнул:
– Скажи-ка, дед, вить ты бывалец. Всё перевидел, всё знашь. Ребятня что – от сырости, как мокрицы, заводится?
И захохотал громко и бесшабашно. А Карп подумал снисходительно:
«Молодцом мужик. С горем не вяжется, глядит весело, не ребром, а россыпью. Хоть душа и на семи ветрах, а сердце – золото».
Зашли в избу. Ребятишек и впрямь целая орава. Мал мала меньше. По лавкам, как козлята, скачут, голыми пятками стучат, визжат, балуются. Последний лобан в зыбке рожок дудонит. Хозяйка смеётся и с рушником гоняется за визгунами. Яков шуганул их и незлобливо ругнулся: – А-а! Штоб вас намочило и высушило! Шурш на палати, тараканье племя!
– С весёлым днём! – поприветствовал Карп румяную хозяйку и взглядом одобрил: «Баба-то хороша. Обиходница. В доме чисто. На подоконниках в горшках «петушиные гребешки» ярко алеют. Сама в опрятном цветном сарафане. Балазята в белёхоньких рубашонках порскают».
Особо для себя отметил, что в красном углу имеется дощатый треугольный придельничек. Ажурной салфеткой украшен. На нём – святые иконы. Резной киот затейливо обряжен в бумажные цветы. Знать, христолюбивые люди здесь живут. Карп перекрестился на образа. По избе плыли запахи свежеиспечённого хлеба и запашистого варева. Острожник сглотнул слюну. Ульяна радушно улыбнулась старику:
– А я-то гадаю, почто самовар спозаранку пищит? А он гостей ворожит.
Яков тоже заметил устремлённый на столешницу голодный взгляд старика и не стал томить гостя. Усадил за стол. Бережно порушил ковригу на большие ломти. Хозяйка достала из печи чугунок с духовитым варевом. Присмиревшая ребятня горохом сыпанула с полатей и села на лавке в рядок, как воробушки на ветке, с деревянными ложками наизготовку. Терпеливо ждали, когда родители прочтут молитву. Яков торжественно тянул густым басом: «Хлеб наш насущный даждь нам дне-е-есь…» Вдруг он заметил, как нахально потянулась к чаруше ложка шустрого мальца. Не прерывая моления, отец быстро стукнул по лбу ослушника своей карающей ложкой. Мол, не ломай, торопыга, веками заведённый порядок. Затем Яков важно кашлянул и первым зачерпнул неполную ложку пустых щей. И тогда, точно град по крыше, застучали хлёбалки по быстро пустеющему дну посудины. Хозяин черпал неторопко, а гость и вовсе стеснительно возил ложкой в хлёбаве. Яков заметил это и ободряюще улыбнулся:
– Брюхо, что туесок, собирай в его – не пропадёт, а хозяюшка добавки подольёт.
Позавтракали. Старик поблагодарил хозяев и накинул тощую котомку на плечо. Но Карпу Ковалёву очень не хотелось покидать гостеприимный двор. Тёплый уют светлого от улыбок дома, озорной гомон детишек, казалось, кандальными цепями приковали бывшего острожника к порогу. Он глубоко вздохнул, завидуя чужому счастью, откланялся и нехотя открыл двери. Яков переглянулся с Ульяной. Она согласно кивнула мужу. И хозяин басовито буркнул в спину Карпу:
– Да некуда те идтить, Степаныч. Оставайся. Поживи покуль в бане, а там видно будет. В дом-то, сам видишь, поселить не могу. У самих невпроворот.
– Спаси вас бог! – обернулся радостно старик и поклонился в пояс. – Благодарствую, добрые люди, за приют. – Прямо на пороге достал припрятанный заводской расчёт и предложил за постой несколько «барнаулок»[122]. Яков ломаться не стал. Принял монеты с благодарностью. А Карп, чтобы дать понять хозяевам серьёзность будущих намерений, не замедлил спросить: – Не подскажешь ли, мил человек, где здесь мангазин какой али лавка? Хочу товару прикупить да приторговывать на Ирбинском руднике. Там кажная мелочёвка куды как нужна острожнику. Навар будет. Глянь, и на ноги поднимусь.
Яков Шилов одобрительно цокнул языком и охотно повёл постояльца на Большую улицу. Самому тоже не терпелось побаловать семью гостинцами.
Над крыльцом одноэтажного каменного дома Карп увидел дощатую вывеску «Патюков и сын». Бакалея «Райские радости». Сельский малеван постарался и изукрасил надпись медными завитушками, золочёными яблоками и пухлыми облаками. Карп уже ступил на высокое крыльцо, но Яков предостерёг его:
– Не ходи к этому мироеду. Больно начётисто обойдётся. Богомольный-то, богомольный, а цены задирает не по-божески. Пойдём лучше в лавку Фролова. Вон его дом, напротив монопольки[123].
Пришли к деревянному дому с верандой. И хотя Яков старательно поворачивался к Фролову небитой стороной лица, но ушлый лавочник вмиг заприметил свежий кровоподтёк под глазом односельчанина. Отвёл в сторону вёрткие глаза. Кого этим удивишь в Берёзовке, где мужики как хватят лишку браги, так с кольями стенка на стенку хвощатся? Сделал вид, что не заметил и каторжанские отметины на роже незнакомца. Знал, выдашь беглого, так «сосновый батальон» немедля отомстит – непременно пустит в деревню «красного петуха». А деревенский мир с виновника общей беды крепко взыщет.
У осторожного лавочника Карп накупил копеечного товару – мотки суровых ниток, иглы, роговые и деревянные пуговицы на починку арестантского белья. Для сапожных работ взял тонкие гвоздики, просмоленную дратву, шилья. Для души выбрал самые душистые плитки чая.
Яков же взял дорогой подарочек для своей «лебёдушки» – кашемировую шаль. Маки на ней, как жар горели, глаз не оторвать! Детишкам – десятифунтовую жестяную банку с лампасейками. Пусть вволю налакомятся сахаристой сладостью. Редок для них такой праздник!
Довольный Яков приволок все покупки домой. Отдуваясь, свалил узел на крыльцо. Пошёл в сарай, принёс оттуда берестяной короб с заплечными ремнями, поставил в ноги Карпа:
– Вот што, Степаныч, в узле таскать всё это добро несподручно. Пользуйся пока моим «горбачом». А опосля и тебе сладим.
От радости Степаныч зашептал что-то невнятное и заморгал глазами. А чтоб Яков не видел хлюпающего носа, подхватил узел Якова и помог внести в дом. Перво-наперво муж накинул Ульяне на плечи желанную шалку. Та от счастья как маков цвет заалела. Ребятишки тут же облепили отца, ожидают гостинцев. Получили своё – и врассыпную по углам, лизать лакомство. Лишь одна девчушка в белом холщовом платьице подошла к острожнику и протянула ему горстку лампасеек.
– Накося, угостись, дедуня.
Карп смущённо глянул на белокурую девочку, и сердце дрогнуло. На худеньком, прозрачном личике сияли кротким сочувствием неземной голубизны глаза. Памятные тихие глаза… Тут и поплыл туман, и сверкнуло в глазах сабельное лезвие бунтаря Карпухи, что когда-то с маху располосовало тонкий батист девичьего платья. Острожник отшатнулся от ребёнка, суеверно перекрестился: «Хосподи! Неужто воскресла ангелица? Как есть воскресла барышня».
Тяжёлые, угрюмые слёзы навернулись ему на глаза. Каторжник упал на колени, затрясся в покаянном крике:
– Прости-и душегубца! Зарёкся я перед святой иконой Богоматери безвинные христианские души губить.
Яков с Ульяной с беспокойством переглянулись: «А дедок-то не в себе».
А девчушка всё гладила и гладила каторжанина липкими ладошками по мокрым щёкам до тех пор, пока тот не успокоился.
– Жалельница наша. С простинкой в голове, – присела рядом и сокрушённо улыбнулась Ульяна. – Все робяты у меня крепенькие, как грибки-боровички. Бойкущи-и-е! На ходу дыру в боку вертят. Озорны-ы-е – страсть! Цельный день, как козлята, бодаются. А тронь кто чужой, так друг за друга горой. Спуску обидчику не будет.
Но тут же мягко, ласково погладила по льняным кудряшкам дочь:
– Эту же словно подкинули нам. На особицу уродилася. Хлибенькая. Обидит кто, молчком проплачется. И зла не помнит. Обидчика же и пожалеет, коли тот ударится или что другое приключится с ним. Не робёнок, ангел безответный.
– А не пригульнула ли часом ты, мать, с каким барином нам энтого ангела? Што-то и обличьем Боженка не в нашу породу? Уж больно субтильная, – шутливо усомнился муженёк, чтобы хоть как-то развеять туман в голове деда.
– От дурень непутёвый, – с притворным возмущением шлёпнула его по белобрысому затылку Ульяна. – А цвет волос откуль? А глазки лазоревы?
Она поднялась с места, повела тонкой бровью и мягко упрекнула мужа:
– Ты, балабол, лучше бы баньку гостю истопил. Чай, в каторжанском бараке ночевать – не в барских покоях почивать. Грязь комочком, да живность кулёчком.
– И то, – спохватился хозяин и побежал скоренько во двор, к поленнице за берёзовыми дровами. Пока топилась баня, супруги шепотком о чём-то посоветовались. И вскоре Ульяна вынесла из лопотного амбара большой свёрток. Яков подал его постояльцу:
– Извиняй, Степаныч, но одёжку твою сжечь придётся. Новой лопоти для тебя не припасено. А эти пожитки хоть и доноски покойного свёкра, а тебе впору придутся.
Он прикинул на бывшего острожника довольно справную рубаху из домотканины, выцветшие, но целые портки. Подал кожаный потёртый картуз:
– Оболакайся, Карп Степаныч. Не тушуйся.
Случайно глянул на арестантские сморщенные коты и поморщился сам. Пошёл в сенцы, достал из угла ношеные, но ещё добротные сапоги с холщовыми голенищами:
– И воротяшки примерь.
Старик скинул с ноги грубую, тяжёлую обувь из одеревеневшей кожи. Вдел сухонькую ступню в сшитое дратвой из матерчатой изнанки мягкое голенище. Подтянул его, подвязал ниже колена ремешком. Довольно притопнул лёгоньким сапожком:
– В самый раз.
В жарко натопленной бане хозяин старательно наголо выскоблил каторжанину голову. Да так усердно скрёб кожу, будто напрочь выскрёбывал из остатков редких, вшивых волос и саму память о тяжкой острожной жизни. Долго растирал жёстким мочалом дряблое стариковское тело. А когда Карп оделся и глянул на себя, непривычно чистого, в зеркальном осколке в предбаннике, потрясённо изрёк:
– Любо-дорого! Кабы не рваные норки да не клеймёный лоб, то был бы ты, Карпуша, не хужей других здешних дедков. Ничо-о-о, Степаныч, – продолжал ободрять его Яков, садясь рядом на порожке остывающей бани, – вот наторгуешь деньжину – пойдём на сходню. Вместе поклонимся деревенскому обчеству. Попросим мирской помочи. Посулим на угощенье ведро вина. Мужики и поставят тебе избёнку. При своём углу будешь полным домохозяином.
В эту ночь Карпуша рано улёгся спать. Он лежал на духмяном полке, укрывшись пёстрым лоскутным одеялом, и по-детски безмятежно улыбался. Его душу тешила уверенность, что теперь-то он не околеет, как бездомная собака под чужим забором. Всё у него с божьей и людской помощью хоть на старости, да сладится. Будет и домик свой, и кусок хлеба на случай немощи. И ещё… Он смежил усталые веки, мгновенно уснул и… увидел небесно-голубой взгляд чистых, невинных глаз барышни. Она улыбалась ему и звала к светлой, радостной, неземной жизни. Карпуша едва пошевелил губами:
– Я приду. Я скоро приду…