Ночью Карп проснулся от того, что сильно захотел по малой нужде. Вышел из бани в одних портах и рубахе. Завернул за угол, постоял немного, наслаждаясь возможностью свободно, без назойливого внимания охранников, побыть на свежем воздухе. Поднял голову вверх, к небу, усыпанному звёздным горохом. Затих в отрадном умилении: «Лет тридцать я вот так на ночное небо не глазел. В остроге, чуть сумерки, так в барак запирают. Ни одной ясной звёздочки сквозь бычий пузырь в оконце не разглядишь». Залюбовался Карп на звёздную россыпь: «Вон молочная полоска Мамаевой дороги, а рядом Утичье гнездо из мелких звёздочек. А вон к рассветному времени склонились Стожары».
Пронзительный холодок прошёлся по старческому телу сквозь расстёгнутый ворот и широкие рукава рубахи. Карп передёрнул плечами, крестьянской думкой посетовал: «Чё ль, к ранним заморозкам вызвездилось? Негоже. Как бы хлеба не сгубили, однако». Он поспешил вернуться под тёплое одеяло. Но, бросив последний взгляд на ночной купол, споткнулся о звёздное скопление на восточной стороне неба. И обомлел. Там, где горизонт начинал светлеть, необычайно яркие и крупные звёзды выстроились в огненный сияющий крест. А поперёк него багряным предрассветным лучом лёг кровавый меч. «О-ох, бяда! Ой, к худу така страшна заклюка»[124], – встревожился старик. Он торопливо трижды осенил себя крестным знамением и потрусил обратно. Долго и беспокойно ворочался на колком тюфячке, терзаемый недобрыми предчувствиями. Шептал молитвы, да так и уснул, зажав в ладони нательный крестик.
Утром Карп встал рано. Был задумчив и хмур. Молча позавтракал с хозяевами. Молча занялся укладкой товара в короб. Яков по утренней росе отправился на покос. Ульяна подняла детей, накормила, шуганула на улицу, а сама принялась хлопотать по хозяйству. Но тут прибежала запыхавшаяся Боженка, приласкалась к матери, затеребила её за рукав:
– Дай, дай, мамонька, мне хлебушка! Несчастненьким милостыньку подать хочу. Их к Ирбе гонят.
Карп прислушался. И впрямь с улицы доносились ржание лошадей, окрики конвоя, звон цепей. Рвал сердце надрывный вой кандальной песни: «Говори-и-ла сыну ма-а-ть, не води-и-сь с ворами, а то в каторгу-у-у пойдё-ё-шь, скова-а-н кандалами-и-и. Поведёт те-е-бя конвой, ты заплаче-е-шь горько-о-о…»
Ульяна впопыхах схватила ковригу, несколько варёных картошек. Боженка тоже прижала к себе картошины с куском хлеба и потянула за собой Карпа:
– Дедунь, дедуня, пойдём поглядим на бедняжек. Покормим…
Когда они вышли за ворота, партия каторжан уже месила грязь Большой улицы. Жалкие кандальники трясли-тянули грязные ладони за милостыней. Сердобольные селяне совали в костлявые руки кто что мог – хлеб, яйца, огурцы, картошку и даже куски варёного мяса. И везунчики, до которых дотягивались руки баб, грубо хватали подаяние и тут же грызли, боясь, что отберут другие. Эти другие, нарушая порядок строя, безнадёжно тянулись из середины, хватая пустой воздух. И набрасывались на счастливчиков: «Дай! Дай! Дай!» Верховые конями и плетьми теснили колодников, ломавших арестантский строй. Ударами ружейных прикладов и матерной бранью загоняли обратно в колонну. Жуть и сплошное непотребство!
Карпу, давно пережившему всё это, было нелегко снова видеть изуверскую картину этапа. Он замер на обочине дороги, не шелохнувшись. Только нервные желваки искажали лицо больной гримасой и выдавали его состояние. Вдруг девочка вырвала ручонку из ладони старика и побежала к этапникам. Широкоплечий верзила, гремя цепями, протиснулся сквозь толпу к девочке и жадно выхватил у неё хлеб. Крупные зубы тут же вгрызлись в мякиш, торопливо жевали, а цепкие, жёсткие пальцы уже тянулись за картошкой. Боженка вскрикнула, и варёные клубни посыпались прямо в грязь. Этапник слабо улыбнулся ребёнку, как бы прощая его, и кинулся собирать дармовой харч. Поднял вверх глаза и неожиданно встретился взглядом со стариком. Свет померк в глазах Карпа, и рассудок будто помрачился. «Емелька… Ей-богу, Пугач!» – признал он в этапнике крестьянского «царя». Тот же тяжёлый, непреклонный взгляд. Короткая чёрная борода, кудлатые сальные волосы, стриженные «под горшок». «Не может быть! Своими глазами видел, как палач ему башку снёс!» – Карп резко отдёрнул от Пугача бледную от страха девочку и прохрипел:
– Харэ, изверг, измываться над невинными.
Кандальник удивлённо сверкнул на него тёмными зрачками. Конвойный солдат прикладом ружья ударил верзилу в плечо и втолкнул обратно в строй. Колонна, обогнув глубокую лужу, свернула на травянистую окраину и направилась по дороге на Ирбинский рудник.
Ульяна, Боженка и Карп вернулись во двор. Боженка побежала в избу к братьям рассказывать о несчастненьких. Хозяйка вернулась к своим делам, а Карп в дом не пошёл. Сцепив за спиной дрожащие пальцы, беспокойно мерил двор широкими шагами. Он не знал, что делать. «По идее и по совести надо бы Емельку вывести на чистую воду. С другой стороны – как-то зазорно мне, бывшему острожнику, на старости лет становиться подлой «кукушкой»[125].
Мучительные мысли жалили душу чёрным шершнем сомнений: «А всё ж придётся предупредить власти о пришествии антихриста Пугача. Не поверят, расскажу о страшном знамении. Иначе быть на Малой Ирбе и окрест великому кровопролитию». Он остановился, поднял мокрые глаза к ясной голубизне неба и взмолился:
– Господи! Прости мя, грешного! Царствие небесное и убивцу не заказано, коль от сердца раскаялся.
Вдруг сорвался с места, кинулся в баню. Суетливо набросил дарёную верхнюю одёжку, схватил картуз и торопко побежал в избу.
– Куды, Карп Степаныч, так неурочно собрался? – изумилась Ульяна, поспешно вытирая о фартук мыльные руки.
– Торговать иду, торговать, – ответил второпях дед, захлопнул короб и закинул его за плечи. – Щас самая выгодная торговля на заводе будет. Свежая партия кандальников зараз всю мелочёвку сметёт.
– А что так спешно? Скоро Яков придёт. Поснедаем вместе, а потом и пойдёшь с Христом, – удерживала, как могла, постояльца заботливая женщина. А сама в беспокойстве думала: «Что-то старик какой-то блаженный. Кабы худа с ним не приключилось». Крикнула к порогу:
– Погодь чуток, Степаныч! Харч в дорогу налажу.
Но Карп только рукой махнул. Вскинул короб на спину, нырнул за дверь, юркнул в ворота и затрусил по дороге на Малую Ирбу. У околицы старика догнала быстроногая Боженка. Малышка сунула ему в руки узелок с дорожным припасом:
– Возьми, возьми, дедунь. Мамка передать велела!
Карп растроганно заглянул в небесную голубизну глаз ангелочка. Осторожно погладил льняные волосики, наскоро перекрестил и, словно прощаясь навсегда, ткнулся сухими губами в бархатистую щёчку. Он не был уверен, что вернётся назад в Берёзовку. Уверен был в другом. Коли прознает каторга, кто «прозвонил-прокуковал» властям, вмиг подкараулят и угостят доносчика кистенём. Или хлеще того, где-нибудь за барачным углом саданут ножом в бок и не перекрестятся. Арестантский закон к таким «звонарям» беспощаден. Карп вздохнул: «Храни тя Господь, светлое дитя!» И долго смотрел вслед бегущей к дому Боженке. Не выдержал. Развернулся и пошёл, не оглядываясь. «А чё? Ведь сбылась примета. Допреж обернулся, вот те и дорога обратно в ад…»
И долго не высыхали слёзы на старческом лице, хотя он то и дело вытирал их широким рукавом. А они всё лились и лились. По кому-чему? Известное дело… По бывшей бедовой жизни, съеденной разбоем и каторгой. По недолгому кусочку счастья, что подарила ему белоствольная Берёзовка.
«Может, опять оглянуться, чтоб обратно воротиться?» – ослабил напряг мысли Карпуша где-то уже на полпути к Ирбе. Но не успел. Неожиданно из кустов ему навстречу шагнул высокий молодчик в драном арестантском халате. Чёрный войлочный колпак бродяги нахлобучен до самых бровей. На впалых щеках ярко горел чахоточный румянец. Развязный оборванец, вроде как не нарочно, поиграл перед глазами старика острым лезвием ножа:
– Куды лапти топчешь, деревня? А нет ли у тебя, бабай[126], чем похарчиться? А можа, деньга или иное добро – не завалялись часом?
Но, увидев рваные ноздри, клеймёный лоб путника и короб за хилыми плечами, быстро опустил нож. Ощерился, широко раскинул грабли-руки и панибратски хлопнул старика по плечу:
– Да ты никак из нашенских, каторга? Давай обнюхаемся, что ль!
Он сдёрнул с себя замызганный колпак и паясничая изобразил подобие реверанса, несколько раз помахав колпаком у своих ног, словно дворянин широкополой шляпой.
– Я – Алёша Двупрозванный. Весной ломанулся с Каменского винокуренного завода – слушать кукушку[127]. Теперь живу в лесу, молюсь колесу.
Заговорщицки подмигнул:
– Ты, чай, тоже в бегах? Откеда лапти сплёл, бабай? Комар тя забодай…
– Вольноотпущенный я. С Ирбинского завода. Карп Ковалёв, – сдержанно ответил старик, стоя по каторжанской привычке солдатиком.
Беглец присвистнул и отступил на шаг.
– Вольны-ы-й! – протянул уважительно и оживился: – Так, поди, у тебя и харч есть? Не тяжеловато несть?
Он вывернул пустые карманы своего халата:
– Вишь, голяк? Третий день ни крошки в хлебале. Кишки к хребту липнут.
– Энто дело поправимо, Ляксей, – проникся к нему сочувствием бывший каторжанин и снял с костлявого плеча «горбач». Поискал глазами удобное место в глуби таёжной чистинки, где лежала поваленная ветром лиственница. Устало присел на ствол выворотня: – Я тож в пути оголодал. Вместе и повечеряем, чем бог послал…
Он откинул крышку и склонился над коробом. Бегунец вытянул шею и воровато зашарил глазами по раскрытому «горбачу». Старик вытащил узел с припасом, взвесил его рукой:
– Тут снеди на двоих, пожалуй, за глаза хватит.
Алёшка плюхнулся рядом и нетерпеливо потёр ладони:
– Эх, щас вдосыть требуху набью.
Старик развязал узел цветного платка. Разложил на стволе нехитрый припас. Алёшка первым схватил пупырчатый огурец, смачно хрустнул им и похвалил:
– Скусный, хрусткий, – жадно схватил хлебную краюху и без остановки рвал её гнилыми зубами.
Когда насытился, косо глянул на старика и стал есть впрок. Наконец, рыгнул, погладил себя по животу ладонью. Лениво ковыряя концом обломанной ветки в зубных щелях, занозисто изрёк:
– А всё одно, я маракую, лучше голодно, да вольно, – надсадно закашлялся и выхаркнул на траву кровавый сгусток. – Я, как чахотку заробил, так решил про себя: «Харэ! Околевать буду на свежем воздухе. Сколь ни протяну, а всё моё времечко будет. До последней минуточки».
Карп, прибиравший в узелок остатки пищи, понимающе кивал. Парень скользнул наглыми глазами по затылку старца, вкрадчиво поинтересовался:
– А куда ты, плешка, чапаешь?
– В Малую Ирбу, – коротко ответил Карп.
– Да ну! – выронил огрызок веточки Алёшка. – Никак по каторге соскучился?
– Надо, – уклончиво ответил бывший острожник и захлопнул крышку короба. Двупрозванный впился взглядом в его руки и осипшим голосом предостерёг:
– Дед, ты бы, на ночь глядя, по тайге не шатался. Тут в этих местах, бают местные, такой ведмедь завёлся, не приведи Господи! От старости на дичь не охотится, так скрадывает домашнюю скотину.
И тише добавил:
– А ещё языком брякают, к человечинке зверь шибко пристрастился. Недавно бабёнка в лес по грибы пошла, так и не вернулась. Охотники выстораживают людоеда, а всё без толку. Хитёр, зверюга.
Карп уже закинул за спину «горбач», шагнул к дороге. Но при этих словах остановился, задумался. Предзакатное солнце начало быстро меркнуть. Лес глухо шумел в наступавших сумерках. Тревожно стало…
А бродяга не унимался, подливал масла в огонь:
– В этих местах ведмедь и шастает. Не ровён час, напорешься на него. Давай-ка лучше костерок разложим и заночуем здесь, от греха подальше.
Старик с сомнением посмотрел на продувную рожу бегунца. Неохотно, но согласился. Они споро собрали хворосту, валежника. Подтянули трухлявый ствол поваленного дерева. Запалили костёр. Наломали лапника, устроили лежанки. Глядя в звёздную высь, Алёшка Двупрозванный вдруг глубоко, прерывисто выдохнул:
– Эх, нарядность-то какая! Даже подыхать неохота. Считай, век прокуковал за холщовый мех и бубновый туз на горбу. – Повернулся на бок и мечтательно пробубнил: – Хоть бы какой завалящий купчишка по дороге проехал, что ли. Уж я бы его тряхнул! Живо бы ему ливер-то наружу выпустил.
Карп нахмурился:
– На кой?
– Как на кой? А тити-мити? – Он многозначно пошелестел пальцами. – Вот тисну жирный гаманок с цуциками, в сыте и в пьяне напоследок покуражусь. Когда околеванец придёт, будет что вспомнить.
Карп приподнялся на локте, внимательно посмотрел в шалые глаза бегунца, резко оборвал его:
– Окстись! Жалеть опосля не будешь?
– О чём? Что жирному квас пустил?[128] – удивился Алёшка и брезгливо харкнул в костёр. – Я – босяк[129] битый.
– Значит, кровушки пролить не боишься? – уточнил для себя Карп Ковалёв и осуждающе покачал седой головой. – Я, пожалуй, битей тебя буду. Руки по локоть в крови. Щас рад бы отмолиться, да грехи больно тяжкие.
– Да ну! – не поверил бегунец, окидывая взглядом тщедушную фигуру старика. Но всё же всем телом подался вперёд. Глаза бродяги лихорадочно заблестели: – Сказывай, дед.
– Слухай сюда, паря. Я ведь с Пугачом по Рассеюшке гуливал. Тот, бывало, часто говаривал: «Или удасся чем поживиться мне, или убитому быть на войне». Любил Емелька побарствовать. На плечах – парчовая бекеша. Сапоги красные, сафьяновые. Шапка из покровов церковных. На рукояти сабельной огромный адамант. Конь в попоне парчовой. Полюбовниц, дочек дворянских и купеческих кровей, целый обоз. Гуляла душа казацкая в полный размах!
– Вот бы мне хоть денёк так кучеряво пожить! – вырвалось у Алёшки.
Глянул Карп на беглого каторжника и осёкся: «Глаза у парня загрёбистые. Лихорадка зависти в них, как кострище, полыхает».
– А правда, что Пугачёв в какой-то пещере сховал свои сокровища? – тихо спросил бегунец.
Старик сел, раздумчиво подгрёб сухой веткой прогоревшие угли в круг и подкинул ещё хвороста. Взглянул искоса на бегунца, подумал: «Как бы слюной паря не подавился!» – и сухо обрезал:
– Говорьё это пустое. Не было никакого клада.
Алёшка разочарованно мыкнул, но с вопросами не отлип.
– А дальше-то? Дальше что было!
– Так и не понял я Пугача. То ли и впрямь хотел за правду народную постоять, то ли извергом-душегубом был? Но кашу на Руси заварил кровавую. Так мстил за крепость господскую, так куражился над купчинами и дворянчиками, что вконец остервенел. А может, вбил себе в башку, вот, как и ты сейчас, вдосыть наесться, напиться до отвала людской кровушки?
Старик усмехнулся, глядя на Алёшкино восторженное лицо. Беглец с вызовом процедил:
– А как иначе-то? Не век же бедовать, пора и волю добывать! Тут уж либо мужицкий царь, либо дубовая плаха!
Он с силой швырнул в угли охапку сухостоя. Огонь ярко вспыхнул, заплясал и напомнил Карпу пожары пугачёвской вольницы.
– Да он хуже лютого зверя. Казнил и правых, и виноватых. Да так, что аж волос на голове дыбарём становился.
– В такой мясне[130] разве станешь разбирать, кто там повинный, а кто нет? – вступился за казацкого атамана бегунец.
– А убиенную тобой душу невинного, к примеру, ты можешь воскресить? – настаивал на своём старик.
– Нет, – признал очевидность Алёшка Двупрозванный.
– То-то же! Одному Господу дано право отымать человечью жизнь.
– На фиг мне их воскрешать? Обрыбятся, – криво улыбнулся бродяга, – а наши житухи кто дал право барам отымать? Твою – за железо. Мою – за спиртягу. Наша жисть для них – медный пятак. Пущай таперича оне платят сполна. Своими житухами.
– А коли перед тобой несмышлёнок барский? Рука поднимется? – пытливо взглянул ему вглубь зрачков бывший пугачёвский соратник.
Алёшка злобно ощерился:
– Не сумлевайся, бабай. Не дрогнет. На раз буду давить гнедёнышей. Бесполезно жалобить меня.
Старик гневно ткнул пальцем в грудь Алёшке:
– Э-э! Тебе только дай потачку, похлеще Емельки от чужого богачества и всесилья ошалеешь.
Алёшка, побагровев, вскочил с места:
– Чтоб язвило тя, старый чёрт! А как ты хотел? Сколь можно задарма горб на бар гнуть? Кто им право дал господствовать над нами? Чем они лучше нас? Умнее? Святее? Не-е-т! Нет! Их таким же грехом делали и из тех же срамных ворот они на свет белый вывалились, – гнусно ухмыляясь, он показал похабный жест. Поприостыл, уселся на землю, хищно обнажив бескровные дёсны:
– Нет, дядька, кончай скулёж! Ты меня красной юшкой не напугаешь!
Карп отшатнулся от него и прошелестел побелевшими губами:
– Осподи! Недаром на небе знамение видел. Кровавый меч лёг поперёк милосердного креста. Быть бунту великому в сих местах. Анчихрист уже прельщает работный народ на Ирбинском заводе. Польётся кровушка винная и безвинная. А на крови царства божьего не воздвигнешь.
Перекрестился и начал творить молитву. Но бродяга грубо оборвал его:
– Мутный ты какой-то, дядька! Будя сопли по щекам размазывать. Я хоть и крещёный, а мне твоего царствия небесного не надо! Мне бы на грешной земле пожить безбедно. – И с издёвкой процедил сквозь зубы: – Да что с тебя спрашивать? Лета твои глубокие. Знать, гнилушки в башке совсем протухли. Из рассудков выжил… – Он для наглядности постучал согнутым пальцем себе по лбу и ехидно добавил: – Ишь, господничек-то какой! На кладбище поглядываешь? О душе печалишься?
Вконец раздухарился Алёшка. Будто шлея под хвост попала. А то не шлея, то чеплашка, что была захована под халатом бывшего каторжника винного завода. «У колодца да не напиться?» Вот и прихватил бегунец спиртяги, что грела грудь и придавала силы в таёжных дебрях. Но делиться с дедком не стал. «Мало осталось!» Незаметно от Карпа глотнул пару раз, согрел нутро и пошёл блажить. Вскочил на тощие костыли, закружил шутом вокруг костра, замахал руками, как крыльями:
– Твоя правда хирувимом в поднебесье порхает! Кар, кар, кар…
Но вдруг замер и судорожно прижал к щуплой груди костлявые пальцы. Скорчился, зашёлся долгим, сухим, надсадным кашлем. Отдышался, выхаркнул на траву кровавый сгусток. Драным рукавом вытер посиневшие губы и криво улыбнулся:
– А моя, – тут чахоточник поднял у ног увесистый камень и с трудом разогнулся, – моя правда – земная, тяжёлая, как этот шутильник[131].
Он подкинул на ладони камень и точно прицелился в Карпа:
– А как «пошутишь», так прибьёт наповал. А уж в кого попадёт, тому и аминь! – швырнул булыжник на землю и плюнул старику под ноги: – Мне теперь твой Бог не в копейку, а чёртушка – брат! – И нарочито широко зевнул: – Харэ тарахтеть! Что-то у меня глаза уже сплющиваются. Давай-ка дрыхнуть, бабай.
Они снова улеглись. Старик незаметно задремал, крепко зажав в руках ремни короба. Мол, бережёного бог бережёт. А как небо светлеть начало, проснулся оттого, что кто-то тихо, но настойчиво тянул ремни короба. Карп вскинулся, ухватился за короб, но бродяга уже нагло дёрнул его на себя.
– А-а-а! Взбрындил! Не желашь с братом-каторжником делиться? Отдай безартачно короб!
С издёвочкой хохотнул:
– Ещё жалобишь, угодничек Божий, с барами без кровушки обойтись. Брехня! Небось без неё с ними дела тож не сладить.
Алёшка угрожающе сверкнул ножом:
– Ну! Отчепись же!
Но Карп намертво, как в последнюю надежду дожить остаток века достойно, вцепился в короб:
– Ах ты, варначина! Така твоя благодарность…
– Получай, сквалыга! – разбойник пырнул Карпа ножом в живот. Вырвал из слабеющих рук «горбач» и обтёр лезвие о траву. Раскрыл короб, залез рукой внутрь, пошарился и вытащил горсть мелких гвоздей и иголок. С недоумением рассмотрел добычу и презрительно фыркнул:
– Тьфу ты! Старый брехун! А темнил, что пугачёвцем был. Кабы взаправду разбойничал, закурковал бы красный товар[132], а не дряньцо.
Он с досадой оттолкнул от себя короб:
– Не пофартило. Хотя… – Он быстро передумал и вскинул «горбач» на плечо: «С паршивой овцы и шерсти клок – барыш».
Старик проводил его мутнеющим взглядом: «Хреново, когда человек уподобится зверю». Застонал, зажав живот ладонями. Упал на траву, медленно пополз к дереву. Прислонился спиной к стволу, открыл булькающую рану. Понял – это остатки жизни выходили из него кровяными толчками. «Вот и конец. Чего уж других срамить? Успеть бы самому покаяться. Сколь невинной кровушки пролил – один Господь ведает. Прости мя, Всевышний!»
И в это время полыхнула на востоке багряная заря, окропив придорожную траву красными брызгами. Чёрная туча накрыла горизонт. Отдалённо прорычал гром. Поднялся сильный ветер, и тайга грозно загудела. На запах свежей крови вышел из урочища старый грязно-бурый медведь. Остановился напротив раненого, оценивая долгим взглядом свою жертву. Обессиленный Карп даже не шевельнулся. Только глянул исподлобья прямо в глаза зверю – с лютой ненавистью, с диким нежеланием умереть в его смрадной пасти. Знал, что нельзя, ох, нельзя было смотреть в налитые кровью зрачки зверя-людоеда. Это вызов для него. Повод для вспышки гнева. И Карп не выдержал, сдался. Прикрыл усталые веки. И как-то сразу обмяк. В полуобморочном состоянии поднял кровавые ладони. Скользнула последняя мысль:
– Жаль, не успел в Ирбу. Не дошёл. Быть крови великой. Быть…