За последнее время я сильно сдружилась с Танюхой. Всегда серьёзная, она улыбалась редко. Её большие спокойные глаза хранили какую-то тайну. Трудно найти девушку добрее и самоотверженнее, чем она. Наверное, вся положенная ей красота, не доставшаяся телу, перешла на душу, сделав её прекрасной. Она всегда сдавала кровь для раненых, а потом сама страдала от анемии, временами падая в обморок. Для немцев не сдаёт, ссылаясь на какую-то редкую болезнь. Говорят, она после бомбёжки парнишку из огня вытащила (совсем как у Некрасова: «в горящую избу войдёт»). Успела в последний момент: крыша рухнула, и горящая балка ударила её по плечу, оставив бугристый безобразный шрам на плече, когда-то наспех стянутый грубым неаккуратным швом. Теперь спасённый малыш живёт с ней и называет её мамой.
Тане поставили дополнительную смену в ночь, и я согласилась посидеть с её мальчиком. Она жила в небольшом стареньком домишке с высоким фундаментом напротив железнодорожного полотна. Из-за низеньких домов противоположной стороны улицы было прекрасно видно, какие составы следуют и в каком направлении. Вечерами здесь из-за стука колёс, наверное, уснуть с непривычки трудновато, лежишь, как в люльке, от вибрации груженых составов, но труднее выбрать наблюдательный пункт лучше, чем этот: пьёшь чаёк за столом и ведёшь наблюдение.
Пока Татьяна грела чайник, я смотрела, как трёхлетний хорошенький карапуз, совсем не похожий на «маму», возится по полу с машиной – обыкновенным оструганным бруском – и сосредоточенно тарахтит себе под нос «бджи-бджи». А её взгляд, касаясь детской фигурки, светится любовью. Надо же, чужой ребёнок, а от одного его «мама, посмотли» лицо Татьяны озаряется счастливой улыбкой.
– Меня зовут Наташа, а как тебя зовут, карапуз? – начала знакомиться я.
Он недовольно засопел:
– Я не калапуз, я Макалка.
– Макарушка, принеси тёте стульчик, – попросила Татьяна.
Макарка сбегал на кухню и принёс облезлый, но вполне добротный табурет:
– Садись, Натаса.
Татьяна руками всплеснула:
– Сынок, что ж ты страсть такую притащил? На-ка подстели. – И она протянула мне сшитую из ярких лоскутков подушечку.
Мы вдвоём пили чай, заваренный на травах, а Макарка старался поймать ладошками струящийся из окна луч. «Поймает», сожмёт в кулачок и довольный отходит в сторонку. Начинает разжимать пальчики потихоньку, осторожно… глядь! – а там ничего нет. Вытаращит удивлённо глазёнки и упрямо начинает всё с начала.
Не успели мы допить чай, как осторожно постучали в окно. Татьяна резко встала:
– Я сейчас. Сидите здесь и не выходите из комнаты. А Макарушке пора спать, – ласково добавила она, потрепав вихры малыша.
Стук повторился. Она торопливо вышла, плотно затворив за собой дверь. Макарка было направился следом:
– Это, навейное, дядя Миса плишёл. Он мне консеты носит.
Но я его подхватила на руки и, прижав к себе, понесла в кроватку, приговаривая:
– Все птички спят, мышки спят, и Макарке надо спать.
– И Макалке надо спать, – сонно согласился он.
Пока я его раздевала и укладывала, в прихожей послышались приглушённые голоса:
– Давно вас не было, – приветливо отозвалась Таня.
Ей ответил очень знакомый баритон:
– Я ненадолго заскочил. Ногу зацепил по старому шраму. Болит здорово. Не посмотришь?
Скрипнули старые половицы, и по шагам я определила, что прошли в кухню. Я уложила малыша на кровать, и он засопел, даже не потребовав колыбельной. Осторожно расцеловав его упругие розовые щёчки и маленькие смешные ладошки, я задумалась: кто же из моих знакомых пришёл? Кухню от комнаты отделяла тонкая дощатая перегородка, поэтому при желании можно было всё услышать.
– У вас же самого дома медик.
– Да я тут мимо шёл, – не совсем уверенно пояснил мужской голос, – решил зайти… вдруг что-то серьёзное и дорога каждая минута.
– Ничего опасного нет, но надо обрабатывать, а то заражение может пойти.
– Неужели так страшно? Или пугаешь, красавица?
– Я давно хотела спросить, – еле слышно прозвучал Танин голос, – почему вы меня так называете? Какая из меня красавица, я же…
– Самая настоящая, – уверил Михаил со всей серьёзностью. – Я бы на тебе с удовольствием женился, только ты не согласишься.
– А вы… попробуйте.
Вот и открылась тайна Таниных глаз. У меня в голове мелькнула невероятная догадка. Я припомнила, что Татьяна при моём появлении перевернула обратной стороной какую-то карточку. Я подскочила к серванту. Так и есть: с фотографии в форме немецкого офицера вполоборота смотрел… Михаил. Я неловко положила карточку на место и задела рукой посуду. Одна чашечка накренилась, предательски шлёпнулась на пол и разлетелась вдребезги, предупредив всех о моём присутствии.
– Кто у тебя? – встревожился Михаил, это был, конечно же, он.
– Свои.
Собирая с пола осколки, я думала, почему он пришёл за помощью к Татьяне, а не ко мне. В голову лезли разные мысли, кроме той, что он просто меня постеснялся.
Голоса за перегородкой стали тише.
– Я тебя не достоин… – И вдруг запричитал: – Что ж ты со мной делаешь? Жжёт же…
– А вы терпите. До свадьбы заживёт.
– И даже не уговаривай, – сцепив зубы, отшучивался Михаил. – Я передумал. Ты же знаешь все мои слабые места. Ткнёшь – и мне капут. Погоди, для твоего мальца такого отца сосватаю, будешь мне поклоны бить до пенсии.
– Уж не генерала ли? – грустно отозвалась девушка.
– И даже не мечтай. Они все старые. Имя твоего жениха – Николай. Смотри, не вздумай отказать. Обижусь. А теперь к делу. У меня мало времени.
К моему удивлению, Татьяна стала бойко перечислять количество и направление движения составов. Значит, она знает, кто такой Михаил, и тоже работает на него.
– Теперь главное, – взволнованно продолжала она. – Я случайно видела, как связник встречался с немецким офицером и сказал ему, что пойдёт передавать сведения в партизанский секрет. Они о чём-то ещё поговорили, офицер похлопал его по плечу и сказал, что операция назначена на шесть вечера на послезавтра. То есть уже на завтра.
– А потом они дождутся, когда за письмом придут, и под пытками выжмут расположение отряда. Понятно. Приметы?
– Его фамилия Долматов. Обычный такой… У него уже полугодовалый ребёнок есть…
– Да-а… Ребёнок – шикарная примета, – язвительно заметил Михаил. – Это очень поможет в опознании. Он его с собой принесёт?
Я представила, как Таня покраснела от этих слов до корней волос. Ничего-ничего, и со мной такое не раз бывало.
– Не обижайся. Это я так, – миролюбиво добавил он. – Признаться, хотел у тебя заночевать, а придётся топать на квартиру. Заодно и тебя провожу.
Они ушли, а я прилегла рядом с Макаркой. Я тихонько гладила его светлую головку и по-хорошему завидовала Татьяне.
Я люблю топить печку. Особенно когда вокруг темно, а ты сидишь и смотришь через открытую дверку, как колышется огненно-рыжее одеяло на раскалённых угольях, или слушаешь, как приятно потрескивают берёзовые поленья (непременно хочется, чтобы берёзовые), гудит, поднимаясь вверх, нагретый воздух. В детстве, когда гостила у бабушки в деревне, я представляла себя сталеваром у мартеновской печи. Бывало, пошевелишь кочергой угли, они накалятся и ещё ярче вспыхнут, а искры от разбивающего удара брызнут в разные стороны. А если непрошеный уголёк резво выпрыгнет на металлическую пластину, шутливо погрожу ему: «А ну-ка, дружок, полезай назад, а не то натворишь беды на полдеревни», – и, подцепив кочергой, проворно отправляю его в раскрытое печное жерло.
Вот и сейчас, вернувшись домой рано утром, когда ещё совсем серо, сразу занялась печкой. Надо подтопить, а то холодновато что-то, особенно по утрам. Нагнувшись, я стала собирать мелкие щепочки, чтобы кинуть их в печь, и вдруг заметила начищенные до блеска хромовые офицерские сапоги. «Пожалуй, надо убрать, а то покоробятся от жара, – подумала я и, протянув руку, безуспешно попыталась сдвинуть их с места. – Тяжеленные-то какие! Гранаты, что ли, там прячут?» И вдруг со стороны сапог, вернее, сверху послышалось:
– Ты встать не можешь или уронить меня пытаешься? Ты меня пугаешь, милочка.
И тут я поняла, что сапоги были не одни, а с хозяином. По голосу было ясно, что «сейчас начнётся…».
Михаил, опустившись на корточки так, что его лицо оказалось напротив моего, упёрся в меня ироничным взглядом и «заботливо» поинтересовался:
– Я, конечно, не мама, чтобы быть в курсе твоей личной жизни, но всё же просвети, где, а главное, с кем ты ночь коротала?
Я чуть не задохнулась от возмущения, но сдержалась. Он-то мне не собирался рассказывать, что был у Татьяны, а меня подозревает в каких-то гнусностях.
– Доброе утро, – сладко зевнув, поздоровался Сашка и ловко спрыгнул с печки. – А ты где была-то?
– Хмурое утро будет точнее, – поправил Михаил. – Нет, лучше, как у Пушкина: три дня купеческая дочь Наташа пропадала, – процитировал он пафосно.
– Я знаю Долматова в лицо, – неожиданно для всех призналась я.
Михаил театрально всплеснул руками, поднимаясь в полный рост:
– Мата Хари[4]! Я потрясён! По поводу ночлега вопросов нет. Но, – в голосе у него появился интерес, – может, ты и дорогу в отряд знаешь?
– Знаю.
– И на карте показать можешь?
– Провести могу, а в картах я не очень…
Сашка нетерпеливо гремел посудой, пытаясь отыскать что-нибудь съедобное. Наконец, в одной из кастрюль он обнаружил уцелевшую гречневую кашу и, звучно скрябая ложкой по дну, переспросил с набитым ртом:
– А что это ты её какой-то харей обозвал?
– Неподражаемо! – воскликнул Михаил то ли по поводу неумеренного аппетита, то ли о незнании звёзд мирового шпионажа.
– Я просто умираю с голода! – по-своему понял его Сашка.
– С таким зверским аппетитом мы к тебе не скоро на поминки попадём.
– Чё сразу поминки? – запротестовал Сашка. – Надо по-человечески: сначала свадьба, потом крестины, потом…
– Потом золотая свадьба и столетний юбилей, – передразнил Михаил и обратился ко мне: – Вернёмся к Долматову. Какой он из себя?
– В том-то и дело, что о-быч-ный, – пыталась втолковать, что я буду им нужна хотя бы для опознания. – Нет ни шрама через всё лицо, ни чёрной повязки вместо глаза. Я должна идти с вами. Неужели не понятно?
Михаил, буркнув «сами разберёмся», повернулся к Сашке, не желая поддерживать эту тему со мной. Я решила не отступать. Почти не думая, а повинуясь только женской интуиции, вдруг с силой повернула его лицо к себе и ласковым голосом начала приговаривать:
– Мишенька, ты такой сильный, такой… смелый. Почему ты меня так боишься?.. брать?
Скрябание по кастрюле вдруг прекратилось. Михаил резко засунул руки в карманы и пытался спрятать глаза, но отвернуться ему не удавалось – я крепко держала его лицо обеими ладонями.
– Это что-то новенькое. Продолжай, мне понравилось, – слегка запинаясь, проговорил он, но быстро овладел собой, – Санёк, пойди дров наколи. Прямо сейчас.
– Да-да, дрова уже кончились, – согласился тот, глядя на солидную стопку поленьев, аккуратно сложенных около печки. – Почти.
Когда он вышел, Михаил осторожно освободил своё лицо от моих рук и передвинул их себе на грудь, продолжая удерживать в своих ладонях.
– Наташа, что ты творишь? – взволнованно проговорил он. – Я чувствую себя полным идиотом! Зачем ты так при Сашке?
– А если он опять придёт?
– Кто он? Каких ещё сказок ты на ночь начиталась?
– Ну, тот полицай… что меня душил. Я его, правда, боюсь.
Я явственно чувствовала, как бьётся его сердце, горячее и сильное, понимая, что теперь он на самом деле у меня в руках. Женское чутьё мне подсказывало, что сейчас он ни в чём отказать не сможет. В этот момент я обладала какой-то непонятной для себя властью над ним.
– Я зелёных солдат под пули за ордена не бросал, – пытался оправдаться он. – А ты даже не солдат, ты… ты – девушка.
– Я видела его недавно на нашей улице, – не слушая его, слегка приврала для убедительности.
И он сдался.
Задолго до начала операции мы расположились в ложбине, склоны которой поддерживали своими корнями старые берёзы. Их ветви, как в глубоком поклоне, свисали почти до самой земли. Место было выбрано удачно: ложбина располагалась как раз между двумя тропинками, ведущими в лес. Нас видно не было, но зато мы могли просматривать все подходы.
Михаил, одетый в штатское, выглядел совсем по-другому. Клетчатая рубашка, плохо проглаженные брюки, заправленные в сапоги, надвинутая на глаза кепка совершенно меняли его облик. Узнать его было трудновато. Он уже не казался таким строгим и насмешливым, как раньше.
Сашка скинул с себя старенькую фуфайку и аккуратно расстелил её на пологом склоне оврага:
– Ты бы полежала, ждать всё-таки долго. Устаёшь, поди.
Несмотря на мой протест, он заботливо усадил меня и помог устроиться поудобнее. Я, действительно, не выспалась. Макарка крутился всю ночь, и я с непривычки то и дело просыпалась. Положив руки под голову, я прикрыла глаза. Свежий ветерок обдувал мне лицо, и вскоре я задремала. Не знаю, сколько времени прошло, во сне ведь время существует по другим законам, но я стала различать слова, доходившие до моего сознания как бы издалека, а потом стала улавливать весь разговор. Только глаза мне открывать не хотелось: слишком хороший сон видела, да и разговор сразу прекратился бы.
– А что это ты нас перед заданием креститься заставлял? – заинтересованно спрашивал Сашка.
– Зато живые были. А теперь вот только четверо нас осталось.
– Всё равно не понимаю, откуда в тебе это?
– Всё не так просто, Санёк. А ты знаешь, что у меня дядька – монах?
– Нет, – растерянно протянул Сашка.
– Вот и я узнал только в самом начале войны. Он домой к нам приходил только один раз. Ночью. Голодный, худющий, в каких-то жутких обносках. После лагерей.
– А за что он сидел?
– Вот за него.
– За крест? А разве за это сажают?
– Да у нас треть страны сидит, треть стучит. А как там допрашивают! По той же схеме. Столько народу своего загубили, сволочи!
– А как же ты в атаку идёшь за Родину, за Сталина?
– А я только за Родину. Для меня эти понятия разные. Только не в этом дело. В войне есть свой определённый смысл. Я это даже на себе чувствую. Он сказал, что война эта будет… сейчас поточнее вспомню… война эта будет погибелью для жизней многих и спасением для душ многих. Вот как.
– Не понял, – недоумённо протянул Сашка.
Я, честно говоря, тоже ничего не поняла.
– Понимаешь, война как встряска. Сейчас у многих душа просыпается. Ты представь, сколько людей перед иконами сейчас своих близких вымаливают. А у скольких после первого артобстрела на передовой обезьяний хвост отвалился. Да и под пытками на себя надеяться мало. Получается, что мы с фашистами как два разбойника: кто покается, тот и спасётся. А русский человек перед смертью чаще всего о Боге думает. С Богом легче жить и умирать не так страшно. А ещё он сказал, что жить ему осталось недолго и на нём род по мужской линии прерывается. А я хоть и похож на отца, но порода мамина – думаю не так. Я давно подозреваю, что она из дворян, но даже от меня её девичья фамилия держится в тайне. Вот и поручил мне дядька, – он вздохнул, – восстановить угасающий древний род.
– Чушь какая-то, – фыркнул Сашка.
– Вот и я так сначала подумал.
– А у тебя разве ещё нету наследников?
– Я не тополь семена где попало разбрасывать, – резко обрубил Михаил. – А по поводу буйства плоти мне отец рецепт выписал: женись и буйствуй.
– Помогает?
– Ещё как! Так вот, оказалось, что я крещён младенцем тайком от отца, а дядька ещё и мой крёстный. Он мне сказал, чего я не должен делать, чтобы выжить.
– И что же? – поинтересовался Сашка. – Может, мне тоже пригодится.
– Говорит, не распускай ни себя, ни других. Война всё спишет, но в себе не зачеркнёшь. Я, говорит, обет даю, что есть буду только хлеб и воду, лишь бы ты вернулся, а нарушишь наказ – придёшь калекой. Я его вспомнил, когда после первой бомбёжки вокруг – ноги, руки, тела изувеченные, а на мне – ни царапины. А тогда мне всё это смешным показалось, я, помнится, ещё и съехидничал: «Кто же молиться за меня будет, если ты сам скоро помрёшь?» А он улыбнулся и спокойно ответил: «Это для атеиста важно, как он живёт, а для христианина важней, как он умирать будет. Мне не страшно – я верю в вечность». Я, наверное, тогда скривился. Не помню. Только он добавил: «А ты поверишь, когда сам в неё заглянешь».
– Ну и как, заглянул?
– Куда?
– В вечность эту?
– Не только заглянул, а даже дверь открыл.
– Это как?
– Тяжко мне это вспоминать… – пытался избавиться от расспросов Михаил.
– Говори, раз начал. Всё равно времени вагон.
– Хорошо, – нехотя согласился Михаил, – слушай. Помнишь, я на немецкую разведку нарвался? Порезали меня тогда здорово, хотели о дислокации войск поговорить, но мне что-то собеседники не понравились. Я стал то ли сознание терять, то ли с душой прощаться… Боли уже не чувствовал. Будто бы встал и пошёл через лес, а там – башня. Подхожу, а подъём, как… – он стал подыскивать нужное сравнение, – как горка крутая. Я и так, и эдак, – не могу подняться: ноги скользят и всё тут. А я понимаю, что мне очень нужно туда попасть. Зашёл я немного сбоку и про Бога вспомнил. Но как разговаривать с Ним – не знаю. Кроме «разрешите обратиться, товарищ Бог» ничего в голову не приходит. Я о Нём думаю и говорю так, по-простому: «Дай мне руку Твою», – а сам руку вперед протягиваю. И вдруг мне под этой горкой ступеньки показались. Это как трава под снегом: её не видно, но она есть. Я поднялся на небольшую площадку, а там два монаха сидят, бородища до колен, и у каждого длинные списки в руках. Посмотрел на меня один и говорит так, будто я ему знакомый: «А, это ты? Сейчас к нам этим путём редко приходят. Всё больше оттуда», – и кивнул в сторону тёмного коридора. А оттуда целый полк солдат появился. Идут строем, израненные, лица усталые, серые от пыли. И в дверцу узенькую, что наверх ведёт, шеренгами… Как они прошли, ума не приложу. Я туда даже боком не втиснусь. Но я уже понял, как туда попасть. Только хотел сказать свой «пароль»…
– «Дай мне руку Твою» что ль? – высказал свою догадку Сашка.
– Не перебивай, это и ежу понятно. Так вот, меня монах спрашивает: «Тебя куда записывать, за здравие или за упокой?» Меня как током шарахнуло. Я понял, что солдаты те – убитые, а жизнь моя на волоске висит. Мне так захотелось в ту дверь войти… Я понял, что за ней – вечность. А другой монах ему отвечает: «Его брат Дионисий (дядька мой) уже о здравии записал до конца войны, да и мать за него просит». Короче, очнулся я уже в госпитале. Всё зажило, как на собаке. С тех пор у меня уже нет такого страха смерти, как раньше. Это что-то вроде экзамена. Последнего. А потом: или – или…
– Как же ты всё стерпел… тогда? – осторожно спросил Сашка. Чувствовалось, что он давно хотел задать этот вопрос, но не было подходящего случая.
– Сначала ненависть помогала. Ну, думаю, если бы освободился, то кишки бы через нос выпустил гадам.
Я даже испугалась его слов, настолько страшно они прозвучали.
– А потом… потом вдруг вспомнил дядьку своего. Сколько он перенёс… почти всех близких потерял, а злым так и не стал. Слова его вспомнил: «В любви нет страха, совершенная любовь изгоняет страх»[5] – и молчал уже по любви… К маме, пацанам своим… Стоило мне только кивнуть в сторону оружейного склада – полчасти бы взлетело. Родина, Сашка, это не место, отмеченное на карте, а люди, простые люди, васильки на лугу, птахи всякие… Да что там птахи, мне дорог даже камень, о который я в детстве коленки расшибал, когда в футбол гонял. И я хочу, – голос его натянулся, как струна, стал жёстким, – чтобы мой сын об него коленки бил, а не какой-нибудь Фридрих. А для этого я есть не буду, спать не буду, а сволочь всякую зубами рвать буду… – И уже совершенно спокойно выдохнул: – И всё это по любви.
– А если бы мать твою к стенке поставили?
– Я офицер, – как-то сдавленно прохрипел Михаил, – я присягу давал… Цена моей слабости – много жизней. Но это… страшный выбор.
– Ну, тогда я за Родину спокоен. С таким героем не страшно.
Михаил саркастически хмыкнул:
– Герой… А это смотря с кем сравнивать. Если с Гитлером – то хоть портреты пиши и по праздникам вывешивай.
Но Сашка пропустил его слова мимо ушей и с любопытством спросил:
– А чего же ты в дверь не вошёл?
– Стыдно стало, – поникшим голосом ответил Михаил, – я ведь пьяный тогда был. И здорово. У сына старшины ножки обмывали. Дообмывались… А то бы я с четырьмя фрицами не справился что ли?
– Так в тебя не стреляли?! – с удивлением воскликнул Сашка.
Михаил ответил не сразу, говорил он медленно и глухо:
– Это майор наш придумал… Чтобы меня от трибунала отмазать.
– И ты молчал?!
– Думаешь, легко в этом признаваться?
– А зачем сейчас говоришь?
– А чтобы ты не думал, что у меня за спиной крылья растут.
Сашка долго сердиться не умел и, вспылив, сразу остыл:
– А что ещё тебе монахи сказали?
– Больше ничего. Правда, когда я уходил, то заметил надпись на стене. Она, как живая, двигалась, будто специально, чтобы я прочитал. «Кто ны разлучит от любве Божия?»
– Непонятно что-то.
– Ны – значит нас, остальное там всё понятно. Вот смотри, я, например, не люблю, когда у девушки ноги кривые. Понимаю, что глупо, но не люблю и всё. А Ему всё равно: кривые, прямые или их вообще нет.
– А при чём тут ноги?
– Да ни при чём! Просто… – Михаил пытался подобрать слова, – короче, Ему что сволочь, что герой, Он всё одно любит и ждёт до последнего часа, что в Его сторону повернёшься.
Вдруг, замолчав на полуслове, Михаил предупредительно приложил указательный палец к губам. Мы насторожились: со стороны поваленных прошлогодним ураганом молодых сосенок послышался шорох, и вскоре показался крепенький паренёк в сером картузе и полинялой курточке. Он шёл уверенно, никого не опасаясь.
Михаил лёгким кивком головы уточнил у меня, тот ли это человек, нацепил повязку полицейского, закинул на плечо немецкий «шмайсер» и, одними губами шепнув «я пошёл», ловко выпрыгнул из ложбинки. Он отряхнул с себя прилипшие травинки и свистнул, привлекая внимание прохожего.
– Эй, слышь, пацан?
Парень остановился и повернул голову. Михаил вразвалку приближался к нему, на ходу задавая вопросы:
– Ты что ль Долматов? Ты это… не спеши. Мне от обер-лейтенанта до тебя порученьице будет. А ты чего это без прикрытия? Башня съехала или смелый такой?
Парень ошарашенно на него смотрел, не понимая, откуда появилось такое чудо?
– За мной взвод по пятам идёт, д-дорогу з-замечает, – начал заикаться от волнения Долматов, – а чего обер-л-лейтенант п-передать велел?
Михаил положил ему руку на плечо и добродушно сообщил:
– А чтобы ты, гад, свою Родину любил, а не чужую. Понял?
– Н-нет, – тихо уронил Долматов, безнадёжно пытаясь освободиться.
– Жаль, – посетовал Михаил. – А я так надеялся.
Послышался противный хруст шейных позвонков, и парень замертво рухнул на тропинку. Сашка выскочил из укрытия и проворно затащил тело в кусты.
– Разомнёмся, Санёк?
– Можно, – без особого энтузиазма согласился Сашка, после недавнего разговора ему не хотелось никого убивать.
Они скрылись за высокими кустами, смешанными с молодой порослью. Вскоре показались немцы. Шли осторожно, на некотором расстоянии друг от друга, держа оружие наперевес. Я наблюдала из своего укрытия, как непрошеные гости постепенно исчезали из вида, поверженные внезапным нападением сзади. Я впервые видела своих жильцов в «деле». Всё было сделано тихо и быстро.
Вскоре появились ещё человек двадцать фрицев. В ход уже пошли автоматы. Фашисты были в замешательстве: в них стреляли из укрытия с разных сторон, причём нападавшие так быстро меняли огневые позиции, что создавалось ощущение окружения. Через несколько минут наступила тишина. Михаил, тщательно оглядывая поляну, усеянную немецкими трупами, обронил:
– Санёк, а, похоже, мы квалификацию не потеряли. Как думаешь? – И впервые за весь день улыбнулся.
Сколько же они немцев за раз уложили? А сколько тогда всего на их счету?
– Расходимся по одному, – коротко скомандовал Михаил. – Вы встречаетесь на площади. Особо впечатлительным особам просьба проходить там с опущенной головой, – и выразительно посмотрел на меня.
На опушке мы разошлись.
Я пошла мимо деревянной церковки, той самой, в которой недавно была на службе и чуть не погибла. Вот и колоколенка, небольшой ухоженный садик, батюшкин дом с весёлыми наличниками… Сама не знаю, как я очутилась на высоком крыльце и постучала. Наверное, невольно подслушанный разговор открыл мне глаза на многое, но вопросов стало ещё больше.
За дверью кто-то пытался сыграть «Из-за острова на стрежень…», но балалайка только звучно вздыхала и никак не хотела выпускать Стеньку Разина «на простор речной волны». Я постучала настойчивее. Музыкальные упражнения стихли, и в дверь просунулась кудлатая рыжая голова парнишки лет восьми. Он окинул меня взглядом и поинтересовался:
– Вам чего?
– Мне бы батюшку, – тихо ответила я, подавляя желание оглянуться, чтобы убедиться, что меня никто не видит.
– Подождите туточки, я спрошу, примет ли он, – с напускной важностью сказал он и скрылся за дверью.
Я осталась у порога. Через неплотно закрытую дверь донеслось укоризненное:
– Ах ты, Васятка, что ж ты людей на улице держишь? Барствуешь, милок. Нехорошо это. Зови ж скорей в дом.
Васятка распахнул передо мной дверь, глянул виновато и, опустив глаза, пригласил:
– Что ж вы стоите? Проходите, батюшка дома. Можете не разуваться, у нас не метёно.
Я очутилась в просто обставленной комнате. Домотканые половички на полу, вышитые петушками занавески на окнах, небольшие подоконники уставлены цветами в обшитых пёстрой тканью горшочках и много фотографий священников по стенам. За большим круглым обшарпанным столом сидел человек с изрядно поседевшей бородой и подшивал кирзовый сапог. Он был одет в чистенькую телогрейку, старенькие брюки в мелкую полоску, стоптанные валенки и совсем не походил на священника.
– Мне бы к батюшке… – неуверенно начала я.
– Так это я и есть, – взглянул он из-под очков и, заметив мой недоумённый взгляд, пояснил: – Ноги я в советском лагере застудил, когда осенью по реке лес сплавлял, вот и приходится теперь в валенках обретаться.
Он отложил шитьё и внимательно смотрел на меня. А я совсем не ожидала, что священник может походить на обычного человека и быть таким простым в обращении, а ещё никак не думала, что батюшки чинят себе сапоги и сплавляют лес по реке.
Видя мою растерянность, он добавил:
– Не бойся, дочка, Бог есть любовь. Что за нужда тебя привела?
– А любить сейчас разве можно? – доверчиво спросила я. – Война ведь кругом…
– Это каменное сердце любви не знает, а живое всегда к любви стремится. Что же плохого в этом? Если за любовь свою не стыдно перед иконами помолиться, то это любовь хорошая, – и понимающе улыбнулся. – Как имя жениха твоего?
Я виновато пожала плечами:
– Не знаю.
Он вздохнул:
– Господь всех честных воинов имена ведает. Молись и верь. И вернётся.
Я поклонилась ему и, попрощавшись, вышла, успев заметить, что он, сложив особым образом пальцы правой руки, перекрестил на дорогу.
Мне всё казалось теперь простым и понятным. «Живое сердце всегда к любви стремится». А у меня было оно живое и тянулось к любви изо всех сил. Я любила Михаила, Сашку, Танюху с Макаркой, Иринку и всех советских воинов без исключения.
Я благополучно добралась до площади и стала искать Сашку. И вдруг натолкнулась взглядом на знакомые красные туфли с оторванным бантиком на правой ноге. Только они занимали странное положение: не как у всех на земле, а висели в воздухе. Я медленно подняла голову и ужаснулась. То, что на виселице была именно Танюха, можно узнать только по туфелькам и шраму на плече, который багровел из-под разорванного платья. На груди повешенной висела табличка с надписью «ОНА УБИЛА ОФИЦЕРА». Я чуть не вскрикнула. Очень трудно опознать в этом избитом до синевы теле молодую девушку. Подоспевший Сашка так сильно сжал мне руку, что я от боли закусила губу.
– Не смотри, – властно приказал он.
Я представила, что Макарка второй раз потерял маму, как он мечется по дому, зовёт её, плачет навзрыд, и комок подкатил к горлу.